Читать книгу Сын помещика 15 (Никита Семин) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Сын помещика 15
Сын помещика 15
Оценить:

4

Полная версия:

Сын помещика 15

Потом сел и написал другое письмо — напрямую Чернышевскому. Без обиняков, без оскорблений, спокойно. Я предлагал ему открытую дискуссию. На нейтральной территории, где не будет ни государя, ни его свиты, ни поддержки самого Николая Гавриловича. Пусть выйдет и скажет мне в лицо все то, что напечатал. А я отвечу.

Записку я запечатал и отдал Тихону.

— Отнеси, — сказал я. — И не торопись. Я пока поработаю.

Парень кивнул и вышел, тихо притворив за собой дверь.

А я развернул черновик, разложил на столе замечания, которые прислал Самарин, и сел исправлять. Пора было браться за дело.


Я закрыл дверь в зал, чтобы звуки из кухни и спальни девушек не мешали работе, сел и разложил перед собой черновик, а рядом — листок с замечаниями, которые Юрий Федорович надиктовал мне во время нашей беседы. Работа предстояла не быстрая, но я был почти благодарен ей: после концерта и шума, который он поднял, сидеть за бумагами и возиться с формулировками было отдыхом.

Первым делом я вычеркнул «обязаны» и вписал «имеют право». Крестьянин имеет право купить хлеб у помещика по ставке, зафиксированной государством. Читал я теперь свою строку его глазами — и видел петлю, которую сам же не заметил. Никакого «только у него», никакой привязки к одному продавцу. Рядом приписал про норму на едока, достаточную для пропитания, и про то, что сверх нормы помещик вправе торговать уже по рыночной цене. Так закрывался второй край — спекуляция самих крестьян дешевым зерном.

Дальше пошло труднее. Я дописал условие, из-за которого помещику пришлось бы сначала накормить своих, а уж потом везти зерно на сторону: запрет торговать собранным хлебом, пока нет подписей крестьян о том, что они свою норму выкупили. Формулировка вышла громоздкой, я дважды ее переписывал, но оставил — пусть шершавая, зато не рассыплется, как сказал Самарин. Тут же схематично ограничил количество «подотчетных» помещику, торгующим хлебом, крестьян. Получалось, что за каждым помещиком закрепляется определенная территория, на которой живут крестьяне, ближайшие к нему, которые и имеют право обращаться за выкупом к конкретному помещику. Также сделал пометку, что нужно проработать этот вопрос — можно ли крестьянам «поменять» помещика, у которого они закупают зерно по фиксированной ставке, и может ли сам помещик «избавиться» от такого бремени и при каких условиях. Но это позже, а пока к иным правкам перешел.

По земле под подворья я почти ничего не менял, только добавил, что каждая единица скота, выводимая на выпас, получает отметку в сельской книге, которую ведет староста и заверяет волостное правление, и уникальную метку на шкуре. Пастбище закрепил за конкретным селением, а на случай спора прописал, что границы выгона определяет уездное присутствие, а не сами крестьяне. По дровам вписал делянку: лес отводится селению под заготовку в определенном месте и в определенные сроки, вышел за пределы — плати. Сено пустил по артельному принципу, как и предлагал Юрий Федорович.

Я перечитал все заново, поправил два громоздких оборота и отложил лист. Теперь — то, чего в черновике еще не было.

Новая глава. Об артелях.

Я долго сидел, покручивая перо, и думал, с чего начать. Артели я уже упоминал, но вскользь, как одно из средств, а не как устройство. Теперь их следовало разобрать до основания: не только по какому принципу набирать людей, но и как артель живет, как делит заработанное, чтобы все не развалилось через месяц.

Начал с набора. Артель набирается из крестьян одного селения или нескольких смежных, но не с бору по сосенке: люди должны знать друг друга, иначе никакого доверия, а без доверия артель — просто толпа. Числом — чтобы хватало рук на пашню или промысел, но не настолько много, чтобы каждого тянуло спрятаться за спину соседа. Вписал и то, что наем ведется по согласию, а не по разнарядке помещика. Я понимал, что это вызовет больше всего возражений, но без доброй воли артель превратится в ту же барщину, только под другим названием.

Дальше — доли. Заработок артели, писал я, делится по паям. Больше паев тому, кто вложил больше труда или умения; меньше — подручному, ученику, тому, кто не вышел на работу без уважительной причины. Часть отходит помещику или управляющему за их работу в рамках прописанного в предыдущих главах. Долю эту я не стал назначать сам — выставил пределом, от которого можно торговаться вниз, но нельзя поднимать вверх без согласия самой артели. Самарин говорил, что закон должен давать правило, а не расписывать каждую копну. Вот и пусть доли решаются на месте, но в берегах.

Потом я остановился. Нужно было вписать то, без чего все это оставалось бы красивой бумагой — как работнику расти. И тут я вспомнил разговор с Григоровичем о школах для крестьян. Он тогда, помнится, горячился: никакая реформа не пойдет впрок, если мужик не научится хотя бы считать и читать, иначе толку с неграмотного работника никакого не будет — один убыток. Я тогда с ним согласился, а теперь его слова просились в черновик.

Я написал: работник артели вправе учиться. Сначала — грамоте и счету, это основа. А дальше — ремеслу и знанию у частного специалиста: инженера, агронома, лекаря, кого угодно, кто согласится учить за плату. И вот тут я подошел к самому важному.

Откуда взять деньги? Если каждый будет скидываться на свое учение из собственного пая — выучатся только те, у кого и так густо, остальные останутся при корыте. Значит, нужна общая складчина.

Я обмакнул перо и вывел на полях, а потом внес в текст: капитал артели.

Это был не просто мешок с медяками. Каждая артель откладывает в него долю с общего заработка — как бы ни было туго, хоть самую малую, но откладывает. Из этого капитала оплачивается лечение работника, если он слег: лекарства, лекарь, а то и казенная койка. Из него же платят учителям, если кто-то захотел выучиться сверх положенного. И из него же, в первую очередь, артель помогает своим в беде — по очереди, а не по знакомству и не по глотке.

Последнее я прописал отдельно, потому что знал людскую натуру: как только появляются общие деньги, сразу находится десяток страждущих и один ушлый, который их поделит. Потому — порядок очередности. Сначала тому, кто болен и не может работать. Потом тому, у кого случился падеж скота, пожар, неурожай на собственном наделе. Потом уже — учение, и то с оговоркой, что выучившийся обязан отработать в артели положенный срок, а не сбежать с полученным за общий счет знанием в город.

Перечитал и усмехнулся. Профсоюзной складчиной это, конечно, не назовешь, но пахнет ею отчетливо. Здесь это слово никто не знал, а за его подобие могли бы и по шапке дать. А вот «капитал артели» — звучало невинно, по-хозяйски, и, если повезет, пройдет.

«Все новое, — подумал я, — протаскивают под старым именем. Так и живем».

В итоге у меня получалась не просто реформа о способе получения крестьянством свободы, а некий кадавр перехода части крестьянства в рабочие. Плавный переход, который еще и должен подстегнуть индустриализацию страны.

Я писал, не замечая времени. Солнце за окном перевалило за полдень и поползло к закату, в комнате стало зябко, но я дописал главу до конца, перечел и остался доволен. Шероховатостей хватало, но скелет стоял.

В дверь постучал Тихон — звать к обеду.

За столом Настя села напротив и почти сразу придвинулась с расспросами. Как концерт, как публика, что говорили.

— Нормально, — сказал я, намазывая хлеб. — Спел, никто не кинул подсвечником, и не освистали.

Она не улыбнулась.

— А Чернышевский? Я читала, что он опять написал. Это же гадость, Роман.

— Гадость, — согласился я. — Но польза тоже есть. Теперь меня хотя бы никто не назовет оппозиционером.

Настя вздохнула и принялась ковырять вилкой. Было видно, что ее гложет что-то еще, и она не знает, как подойти.

— Пока тебя нет дома, — начала она наконец, — я совсем не знаю, чем себя занять. Александра так ловко поделила заботы по дому, что у меня теперь полдня свободны. Я сижу и не понимаю, куда себя деть.

Она подняла на меня глаза, и в них было то самое выражение, какого я не любил: не жалоба, а растерянность.

Я не знал, что ей предложить. С ходу ничего толкового в голову не шло, и я не стал выдумывать наспех.

— Давай так, — предложил я. — Сделай список. Просто напиши все, что тебе нравится: вязание, вышивка, ювелирка, прогулки, что угодно, даже если кажется пустяком. А вечером посмотрим вместе и придумаем, из чего вырастить занятие.

Она помолчала, потом кивнула, и в лице ее что-то отпустило.

— Хорошо, — сказала она. — Список так список.

Глава 3

1 января 1860 года

Петербург. Набережная Фонтанки

В обед первого января, когда Николай Гаврилович вовсю трудился над новыми статьями для журнала «Современник», ему принесли записку. Ее передал какой-то парень, по виду — слуга, и замер, дожидаясь ответа. Покосившись на него, Николай Гаврилович неторопливо развернул лист и пробежал глазами по тексту. Писал Винокуров.

Почерк у юноши оказался ровный, почти ученический, без единой кляксы, и от этого дерзость письма выходила еще заметнее. Он не оправдывался, не жаловался, не просил прекратить. Он предлагал открытый диспут — лицом к лицу, при свидетелях, на нейтральной территории. И добавлял, что готов ответить за каждую свою строку так же прямо, как Чернышевский их разбирал в своей статье.

Николай Гаврилович дочитал до подписи и фыркнул.

— Ишь ты, — сказал он негромко, не то слуге, не то самому себе. — Перчатку бросил.

Удивление было почти приятным. Он ждал, что мальчишка отступит в тень, отсидится, а там, глядишь, и вовсе притихнет. А вышло наоборот — сам лезет на открытый спор. Значит, либо совсем не понимает, с кем связался, либо до того уверен в своей правоте, что готов биться при людях. И то и другое Чернышевского устраивало.

Он придвинул чистый лист, обмакнул перо. Отвечать следовало быстро, не давая вызову остыть.

«Милостивый государь, — начал он. — Вызов ваш принимаю».

Дальше Чернышевский остановился, прикидывая условия. Диспут на нейтральной территории — очень расплывчатое заявление. В ресторане, что ли, им диспутировать? Там соберется несколько любопытных, и спор рассыплется в перебранку, а газетам достанется одна грязь. Нужна публика, которая сумеет рассудить. Нужно место, где умеют слушать, и где слово не уходит в песок.

Князь Одоевский. Его четверги — самое то.

Мужчина вписал: «Предлагаю встретиться в салоне князя Одоевского шестого числа». И, чуть подумав, добавил, уже не без яда: там соберутся люди, способные отличить поэта от переписчика.

Письмо к Винокурову он запечатал и передал дожидавшемуся ответа слуге.

— Можешь ступать, — произнес Николай Гаврилович и, когда за парнем закрылась дверь, тут же сел за второе — самому князю.

«Ваше сиятельство, — писал Чернышевский. — Один молодой сочинитель вызывает меня на публичный спор. Вам известно, что я не охотник до пустых препирательств, но в этом случае считаю отказ неуместным. Прошу вас предоставить право для диспута в вашем салоне».

Дописав, мужчина перечитал строки и остался доволен. Вышло сухо и вежливо — как раз так, как пишут человеку, у которого просят одолжения, но не хотят выглядеть просителем. Отказа Чернышевский не боялся — князь Одоевский был известен тем, что принимал у себя гостей невзирая на их политические взгляды и наоборот — поощрял к диалогу на своей территории.



К вечеру пришел ответ. Короткий, как и следовало ожидать от князя: тот не любил длинных писем.

«Извольте, — было в записке. — Салон к вашим услугам».

Чернышевский сложил записку пополам и сунул под пресс-папье, рядом с черновиком статьи, которую пока так и не отправил в набор. Его мысли уже крутились вокруг предстоящего диспута. Требовалось набросать тезисы, опираясь на которые публично втоптать наглого мальчишку в грязь, да и забыть об этом эпизоде. Зато враги не забудут и будут понимать, что и их также могут растоптать — походя, не напрягаясь, как бы между делом. Чернышевский уже растоптал юношу в газете. Теперь дело за гостиной салона. И это было даже лучше. Тогда разгром будет полный, что покажет настоящим врагам, что не стоит и пытаться вступать в полемику с мужчиной.

Николай Гаврилович усмехнулся и поднял лампу повыше.

— Посмотрим, юный поэт, — пробормотал он, — как вы теперь запоете.

***

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

После разговора с Настей надолго дома я не задержался. Собрал листы в папку, оделся и вышел, отправившись в Михайловский дворец. Снег подморозило, и под сапогами он теперь не скрипел, а хрустел, точно битый фарфор. День стоял серый, без солнца, и ветер с Невы пробирался под воротник, заставляя поплотнее кутаться прохожих. Я в который раз порадовался, что еще дома оборудовал себе карету обогревом и сейчас сидел в тепле, смотря на проплывающие за окном пейзажи столицы.

До Михайловского дворца я добрался быстро. Часовой у входа оглядел меня с тем особенным равнодушием, каким солдаты оглядывают штатских, но пропустил, едва я назвался. Меня здесь уже знали и видимо имели распоряжение не задерживать, даже если приду без предупреждения.

Юрий Федорович принял меня в кабинете, где пахло табаком и бумагой. На столе громоздились папки, в углу стоял неразобранный ворох газет, а сам он сидел в расстегнутом сюртуке, без привычной строгости, и сразу протянул руку, стоило нам поздороваться.

— Давайте, — сказал он, — посмотрим, все ли исправлено или найдутся еще пробелы в вашем труде.

Я выложил листы. Он читал молча, не поднимая головы, и лишь изредка водил карандашом по краю стола, точно отбивал какой-то неслышный такт. Первые страницы прошли легко — правки, которые он сам же надиктовал, он одобрил коротким кивком. Потом дошел до новой главы и задержался.

Тут я напрягся. Про артели я писал без его подсказок, по своему разумению, и не знал, как он это примет.

Самарин дочитал до конца, перевернул лист и начал заново, уже медленнее. Карандаш его задвигался, оставляя на полях короткие пометки.

— Набор по согласию, а не по разнарядке, — произнес он, не глядя на меня. — Это хорошо. Только вы забыли прописать, что крестьянин, вступивший в артель, не теряет при этом права ее покинуть. Иначе выйдет, что артель — та же кабала, только на новый лад.

Я кивнул, запоминая.

— И вот это ваше «право учиться», — он постучал карандашом по строке. — Оставьте, но уточните: учение не снимает с работника его доли работы. Выучиться можно, но пахать за него никто не станет. Иначе к вам в артель пойдут не за знанием, а за тем, чтобы от работы отвертеться.

— Я полагал, что это очевидно, — растерялся я.

— В законах, что не запрещено, то разрешено. Нынешняя трактовка расплывчата, ее необходимо уточнить, — строго посмотрел на меня Самарин, и я вынужденно согласился с ним.

— Далее. Капитал артели, — продолжал он. — Тут вы самое главное угадали, но опять недосказали. Кто хранит деньги? Где они лежат? Если в избе у старосты — их разворуют в первую же зиму. Нужен счет и желательно с двумя подписями. Иначе ваш капитал растает быстрее, чем вы его соберете.

Он писал, не переставая говорить. Я стоял рядом и почти физически чувствовал, как черновик под его рукой обретает плотность — перестает быть моей бумагой и становится документом, за который не стыдно.

Когда он дошел до места, где я сам оставил вопрос — можно ли крестьянину «поменять» помещика, у которого он закупает зерно, Самарин остановился.

— Нюанс важный, — сказал он. — Пока оставьте открытым, но не выносите в текст. Иначе его вывернут наизнанку и через него постараются утопить всю идею. Это можно будет добавить позже, когда основное тело реформы будет принято.

Я снова кивнул. Он отложил листы, снял очки и потер переносицу.

— В целом, — сказал он, — скелет стоит. Мясо нарастим после. Документы из Саратова ожидаются завтра. Как придут — сядем и сверим вашу записку с их сведениями. Тогда и сможем подкрепить ваши тезисы реальными данными с мест.

— Завтра, — повторил я.

— Завтра, — подтвердил он. — Идите. И не теряйте листы.

Я уже взял папку и шагнул к двери, но в проеме вырос лакей — не тот, что провожал меня в кабинет, а другой, в ливрее великой княгини. Он поклонился, не поднимая глаз, и произнес так, будто ничего особенного не случилось:

— Роман Сергеевич, Ее Императорское Высочество просит вас пройти к ней в кабинет.

Я остановился. Ни о какой встрече с Еленой Павловной мы не договаривались — я приехал только к Самарину, и то по делу. А тут — кабинет, просьба, да еще с таким лицом, что сразу видно: лакей передает не пожелание, а приказ.

— Хорошо, — сказал я, чувствуя, как внутри все слегка подбирается, — веди.

Мы пошли не к выходу, а вглубь, через анфиладу, по мягким коврам, гасившим шаги. В этой части Михайловского дворца я прежде бывал лишь мельком и запомнил только холодноватую торжественность: высокие двери, золоченая лепнина, в простенках — портреты, глядящие сквозь меня куда-то дальше. Сейчас все это казалось еще тише обычного.

Лакей остановился у двери, отворил ее и отступил.

Елена Павловна стояла у окна, спиной ко мне. Она не обернулась на звук шагов, и это тоже было знаком — не столько прием, сколько ожидание, в котором меня нарочно держали в дверях. Я вошел, поклонился.

— Ваше Императорское Высочество.

Только тогда она повернулась. Лицо у нее было недовольное — не злое, не раздраженное, а именно недовольное, как у человека, который потратил на кого-то силы и теперь прикидывает, не были ли они брошены впустую. Она молчала, и пауза растягивалась, точно меня взвешивали на невидимых весах. Я стоял в нескольких шагах от нее, как того требовал этикет, и ждал. Под этим взглядом мне сделалось не по себе, хотя я и старался не показывать виду. В голове роились толпами мысли. Связан ли этот вызов с моим выступлением в здании Дворянского Собрания? Может, кому-то из влиятельных лиц оно не понравилось, и против меня начали новый слух? Или дело не в выступлении, а в чем-то ином? В моем дерзком поведении ранее, когда я потребовал зал для репетиции? Но в этом случае Елена Павловна могла «осадить» меня сразу. Или я что-то не учитываю? Как бы то ни было, пока она сама не начнет разговор, гадать бессмысленно.

Наконец Елена Павловна заговорила. Голос у нее был ровный, без гнева, и оттого каждое слово резало точнее.

— Роман Сергеевич, — произнесла она, — потрудитесь объяснить, отчего вы скрываете от меня столь важную вещь.

Вопрос вызвал у меня ступор. Я вообще не понял, о чем она, и, верно, что-то такое отразилось у меня на лице, потому что княгиня продолжила, не дожидаясь ответа:

— Компаньонка вашей невесты — не просто отлученная от рода бывшая дворянка, как вы мне ее представили. Она ваша кузина. И вам это известно лучше, чем кому бы то ни было.

Так вот оно что! Внутри у меня возникло неприятное предчувствие. Значит, кто-то раскопал. Кто? Кто успел, кому понадобилось копать так быстро и так точно? Я перебирал в уме имена — Чернышевский, может, кто-то из свиты государя, или я вообще не в ту сторону думаю? — но ничего не складывалось, мысли разбегались, как горох по полу.

Елена Павловна не дала мне времени ни собраться, ни ответить. Она заговорила снова, и теперь в голосе прорезалась сталь.

— Я помню вашу недавнюю выходку, — сказала она. — Когда вы без приглашения заявились требовать зал для репетиции и вели себя вызывающе. Я тогда вас простила. Отчасти — потому что и сама была не до конца права. Но мое снисхождение не дает вам права и дальше пренебрежительно ко мне относиться и утаивать подобные вещи.

Она сделала маленький шаг вперед, и от этого движения я невольно напрягся.

— Или, — произнесла она совсем тихо, — вы хотите отправиться в свободное плавание?

— Ваше Высочество, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Личная жизнь на то и личная, чтобы не выходить за порог дома. О своей кузине я никому не рассказывал. Кто пронюхал и стал распространять эти сведения — мне неведомо. Да и какое это имеет значение? Я помню наш с вами разговор. Вы тогда посоветовали отстраниться от компаньонки. Но как я могу выгнать родную кровь? Да еще племянницей? Вы обвиняете меня в том, что я не сказал вам о наших родственных связях. Но я сделал это в попытках сохранить тайну. Чем меньше упоминается нечто тайное, тем выше шанс, что это не станет явным.

Я перевел дыхание и добавил, уже смелее, решив «идти ва-банк»:

— Если вы желаете лишить меня своего покровительства — это ваше право. Мне будет обидно, что столько сил, отданных работе над реформой, уйдет в пустоту. Но поручение, которое вы мне дали, не дает вам права требовать, чтобы я отчитывался по всякому вопросу — тем более по тому, что касается родной крови.

Елена Павловна выслушала меня не перебивая. Потом медленно, почти незаметно кивнула — и от этого кивка мне сделалось холодно. Он не означал согласия. Он означал, что все уже решено.

— Раз вы не понимаете простейших вещей, — проговорила она, — я вас более не задерживаю.

Она повернулась к окну, и теперь я видел ее снова в профиль.

— Можете не переживать о реформе, — добавила она, глядя куда-то в снег за стеклом. — Дальнейшую работу над вашей версией возьмет на себя Самарин.

Мне следовало поклониться и выйти, что я и сделал — поклонился, повернулся и пошел к двери, пытаясь осознать, что только что произошло. Ноги несли меня по коврам, мимо портретов, мимо лакеев, а в ушах стояло: «возьмет на себя Самарин».

На улицу я вышел будто оглушенный. Мороз обжег лицо, но я не чувствовал холода. Снег под ногами, желтые окна, кареты, чей-то далекий окрик — все это проходило сквозь меня, не задевая.

И только когда меня нагнал и окликнул Тихон, до меня начало доходить, что именно я натворил.

У меня уже был разговор с Еленой Павловной об Александре. Тогда она прямо велела мне ее уволить. Я еще подумал, что она ничего не знает о родстве, что это просто опаска светской дамы, и промолчал. А ведь мог сказать. Прямо тогда, в том разговоре. Признаться, что Александра — моя кузина, изгнанная из рода за мезальянс. И кто знает — может, Елена Павловна пересмотрела бы свое мнение. Или хотя бы подсказала, как выйти из положения. Но нет, я предпочел отмолчаться, понадеялся на русский авось, будто тайна сама собой рассосется.

Не рассосалась. Раскопалась и всплыла — только уже не от меня, а со стороны, чужими руками, в самый невыгодный для меня момент. И тогда я сделал вторую глупость — понадеялся, что нужен Елене Павловне достаточно сильно, чтобы она не обратила свое внимание на мое молчание об Александре. Простила его мне, а сейчас просто «погрозила пальцем» и рассказала — от кого она узнала этот факт, что теперь мне ожидать и почему стоит беречься. Но нет. Великая княгиня поступила иначе. Очевидно, что я все же перегнул палку, и она с хрустом сломалась, перечеркнув все мои планы.

Теперь у меня забрали проект. Забрали реформу, которую сами же и поручили проработать. Закрыли дверь в Михайловский дворец — ту самую дверь, за которой решалась судьба моей работы.

И виноват в этом я сам. Забыл, что сейчас не двадцать первый век, что сословия никто не отменял и что чинопочитание требуется даже среди аристократии, когда она говорит друг с другом, а не только между крестьянином и дворянином. Я повел себя с великой княгиней так, будто имею право дерзить, будто моя правота важнее ее положения. Грубо говоря, я «ссал против ветра» — и закономерно получил все обратно.

А забылся я из-за того, что однажды она меня простила. Тогда, когда я ворвался требовать зал для репетиции, Елена Павловна смирила гнев и оставила мою дерзость без последствий. Я принял это как должное. Вернее, за что-то вроде равенства, которого между нами нет и быть не могло. И посчитал, будто и далее могу вести себя дерзко.

Ошибся.

Теперь весь мой труд ушел к Самарину, который, впрочем, и так многое в моем черновике переписал по-своему. Может, оно и к лучшему. Может, без меня работа пойдет чище. Но от этой мысли легче не становилось. Вспомнилось стояние в церкви на Рождество. Как я сам тогда дал себе зарок — сделать реформу такой, чтобы жить стало лучше как можно большему количеству людей в моей стране. Чтобы у крестьян не было чувства, будто их обманули, и в то же время они получили настоящую свободу. Да и помещики не смогли бы извратить реформу в свою пользу, переиначив ее и сделав просто новой формой крепостного права. И теперь из-за моей ошибки я никак не смогу повлиять на дальнейший ход над работой по реформе. Мне выпал такой шанс, а я из-за неправильной оценки своей «стоимости» в глазах великой княгини его бездарно просрал.

Я качался в карете, когда та преодолевала ухабы и ямы, и думал над одним вопросом: как теперь быть.

bannerbanner