Полная версия:
Воспоминания. Время. Люди. Власть. Книга 1
Тогда я собрал секретарей партийных комитетов и рассказал им, что имеются указания относительно комиссара и Ярославского и надо все сделать, но осторожно, чтобы их вычеркнули бы при голосовании. Раздали мы списки, началось голосование. Счетная комиссия подсчитала голоса и доложила конференции результаты. Комиссар не получил большинства и не был избран. Он был этим поражен, да и другие были поражены не меньше него. Но так как мы говорили себе, что это ЦК отводит его, то сами на себя и пеняли: как же это мы не разоблачили такого замаскировавшегося врага и как он обвел нас вокруг пальца? Мы его сначала так горячо встретили, а он оказался недостойным человеком. С Ярославским – другое дело. Тут не было информации, что он враг народа. Сообщили только, что он человек, которого не поддерживает Центральный Комитет, который колеблется и недостаточно активно вел борьбу против оппозиции, сочувствовал Троцкому… Дошли мы до Ярославского, подсчитали голоса и видим, что он все-таки прошел в состав партийного городского комитета большинством в один или два голоса. Ну, я доложил, что партийная организация не проявила должного понимания вопроса, а я, выходит, не справился с поручением, данным мне Центральным Комитетом, то есть Сталиным, потому что ни Маленков, ни Ежов в отношении Ярославского не могли сами давать директивы, если бы не было указания Сталина.
Этот эпизод вызвал возмущение у Землячки[143], человека особого характера. Тогда говорили, что это – мужчина в юбке. Она была резкой, настойчивой, прямой и неумолимой в борьбе против любых антипартийных проявлений. Землячка обратилась с письмом в ЦК партии. Об этом мне сказали Маленков и Ежов. Она писала, что хотела бы указать на ненормальное положение, которое сложилось на городской партийной конференции в Москве: по делегациям велась недопустимая работа против Ем. Ярославского, его порочили как члена партии и призывали не избирать в состав городского партийного комитета, хотя при обсуждении кандидатур для выборов никто ему отвода не давал. Мне же давать объяснения было некому, потому что письмо в ЦК попало именно к тем, кто сам давал мне директиву провалить Ярославского. Но меня упрекали, что я не справился с поручением ЦК. Потом я говорил с Землячкой и объяснил ей, что это было указание ЦК, да и есть ведь право у каждого члена партии, у каждого делегата, который не выступал на пленарном заседании конференции, высказать потом свое мнение среди делегатов. Она была достаточно опытным человеком, сама много лет провела на руководящей партийной работе, в свое время была секретарем Московского партийного комитета и знала всю закулисную кухню подготовки партийных конференций и их проведения.
Однако это, конечно, непартийные методы действий. Использовались возможности лиц, находившихся в руководящих органах, для борьбы с людьми, которые были попросту неугодны. Если бы за Ярославским имелась какая-то вина, то можно было бы выступить на конференции открыто. В свое время его критиковали в печати за недостаточно четкую позицию при борьбе с троцкистами и зиновьевцами. Но Ярославский пользовался в партии уважением, доверием, а такие закулисные махинации преследовали цель провести в руководство «своих людей», которые смотрели бы в рот, восхищались гениальностью руководства, не имели бы своего мнения, а обладали бы только хорошей глоткой для поддакивания.
Московская городская партийная конференция стала как бы примером. Ко мне начали обращаться с вопросом, как это мы сумели в такой сложный момент за 4–5 дней провести конференцию? Вот мы за это время смогли только президиум выбрать, а вы вообще все закончили… Нам это удалось лишь потому, что я советовался со Сталиным, как поступать в тех или других случаях, и это позволило уложиться в срок, ибо мы знали, что он одобряет в данный момент, а что – нет.
Хотелось бы остановиться еще на некоторых личных чертах Сталина. С одной стороны, восточное вероломство. Поговорив любезно с человеком и посочувствовав ему, он мог через несколько минут отдать приказ о его аресте. Так он поступил, например, с членом ЦК партии и ЦИК СССР Яковлевым. С другой – Сталин часто был действительно очень внимательным и чутким человеком, чем подкупал многих людей. Могу рассказать о таком случае. Это, видимо, произошло в 1937 году. Шла Московская областная партийная конференция. Она проходила очень бурно. То был страшный период, страшный потому, что мы считали, что окружены врагами, эти враги проникли не только в нашу страну, но главным образом в ряды нашей партии, заняли видное положение в хозяйстве и армии, захватили большинство командных постов. И это очень беспокоило людей, преданных делу строительства социализма, идеям партии.
Когда началась областная конференция, подошел ко мне Брандт. В то время он заведовал отделом сельского хозяйства в обкоме ВКП(б), а раньше работал секретарем ряда партийных комитетов и считался очень хорошим партийным работником, знавшим сельское хозяйство, особенно производство льна. Я уже получил раньше немало писем, главным образом от военных, о том, что в Московском обкоме ВКП(б) занимает ответственный пост сын врага народа и белогвардейца полковника Брандта, который в 1918 г. поднял антисоветское восстание в Калуге. Мы проверяли эти обвинения и выяснили их несостоятельность. Но вот наступило тяжелое время для любых людей, которые якобы имели какое-нибудь «пятно» на репутации. Во время областной партконференции подходит ко мне этот Брандт и говорит (а был он таким коренастым, спокойным человеком) довольно спокойно: «Товарищ Хрущев, надоело мне давать всякие объяснения и оправдываться. Я думаю кончить жизнь самоубийством». Отвечаю: «В чем дело? Почему вы так мрачно настроены и почему хотите кончить жизнь самоубийством?» – «Да я вам же, кажется, говорил и хочу повторить, что меня зовут Брандт. Мой отец действительно был полковником и жил в Калуге. Но люди, которые считают меня сыном белогвардейца Брандта, имеют в виду другого Брандта, который тоже жил в Калуге, но не моего отца. Они не знают, что хотя я и сын полковника Брандта, но только умершего еще до революции. Поэтому мой отец никак не мог принимать участие в восстании, которое было поднято полковником Брандтом, приехавшим с фронта и поселившимся в Калуге. А было дело так: мой отец, Брандт, полковник царской армии в отставке, имел в Калуге свой домик, и жил он, собственно говоря, тем, что искусно умел вышивать и продавал эти вышивки, пополняя этим пенсию. Мать же моя была кухаркой у Брандта и родила ему троих сыновей. Брандт оформил брак с моей матерью, усыновил нас, и мы официально стали его сыновьями. Потом Брандт умер, а мы остались сиротами, жили буквально как нищие. Я нанимался пасти скот, братья тоже, кто где и как мог добывали средства на жизнь. Сейчас мои братья командиры Красной Армии, а я вот партийный работник. Сколько раз я об этом говорил и докладывал на каждой партийной конференции. Все время я должен бить себя кулаком в грудь и клясться, что я честный человек. Мне это надоело». Говорю ему: «Вы успокойтесь. Если вы честный человек, мы вас возьмем под защиту».
Но я знал, что моих слов будет здесь недостаточно и что областная партийная конференция может оказаться для него роковой. Достаточно кому-либо выступить на ней и сказать об этом. А тот подтвердит, что отец его действительно полковник Брандт из Калуги, а уж тот ли это Брандт или не тот, не имело тогда значения. И я думаю, что он, конечно, не дожил бы до времени, когда смогли бы разобраться в этом деле, его забрали бы чекисты, и судьба его была бы предрешена. Я решил рассказать об этом Сталину. Тогда это было доступно для меня. Позвонил я Сталину, попросил, чтобы он меня принял, и рассказал ему, что вот, товарищ Сталин, хотел бы вам поведать такую историю и попросить у вас поддержки. Рассказал, что есть у нас такой Брандт и вот так-то сложилась его судьба. Был и другой Брандт, который поднял восстание против Советов в 1918 г., а люди, которые сражались против того Брандта, принимают нашего Брандта за сына того Брандта и требуют расправы с сыном этого Брандта. Но это другой Брандт, который ничего общего не имеет с тем Брандтом. Сталин выслушал меня, посмотрел внимательно и спросил: «А вы уверены, что он честный человек?» Говорю: «Товарищ Сталин, абсолютно уверен, что это – проверенный человек, он много лет работает в Московской области» (Калуга входила тогда в состав Московской области). «Если вы уверены, что это честный человек, защищайте его, не давайте в обиду». Мне, конечно, было приятно это слышать, я очень обрадовался. А он еще добавил: «Скажите Брандту об этом». В результате при выборах Московского областного комитета партии к Брандту никто не придирался, и он беспрепятственно был избран членом МК.
В этом – весь Сталин. Не поверил в какой-то момент, и нет человека! Удалось его убедить – будет поддерживать. Перед областной партийной конференцией я также беседовал со Сталиным и просил его, чтобы он дал указание, как ее организовать и провести, учитывая сложившиеся условия острой борьбы и широких арестов. Об арестах мы, конечно, не говорили, но это само собой разумелось. Я сказал: «Московская областная конференция будет эталоном для конференций в других областях. Ко мне звонят много людей, даже из Центральных Комитетов союзных республик, и спрашивают, как мы думаем проводить конференцию? От нашей конференции будет зависеть очень многое». Рассказал ему о сложившихся в городе условиях, о том, как по инструкции должна проводиться конференция и какие бывают при этом извращения. Особенно меня беспокоили крикуны, которые привлекали к себе внимание. Тогда мы подозревали, что это, возможно, люди, связанные с врагами и отводящие удар от себя. Сталин, выслушав меня, сказал: «Вы проводите конференцию смело. Мы вас поддержим. Строго придерживайтесь устава партии и инструкции Центрального Комитета, разосланной партийным комитетам».
Конференцию мы провели в очень короткий срок, то есть так, как обычно проводили раньше, до массовых арестов. Когда приступали к выборам, у меня возник некий вопрос. В 1923 году, когда я учился на рабочем факультете, то допускал колебания троцкистского характера. Я ожидал, что это дело может быть поднято на конференции или после конференции, и мне будет очень трудно давать объяснения. Поэтому я решил рассказать обо всем Сталину. Но прежде решил посоветоваться с Кагановичем. Мы с Кагановичем давно знали друг друга, он ко мне хорошо относился, покровительствовал мне. Каганович сразу напустился на меня: «Что вы? Зачем это вы? Что вы? Я знаю, что это было детское недопонимание». А случилось то перед съездом партии, то ли XIII, то ли XII. Я был избран тогда в окружной партийный комитет. Говорю Кагановичу: «Все-таки это было, и лучше сказать сейчас, чем кто-нибудь потом поднимет этот вопрос, и уже я буду выглядеть как человек, скрывший компрометирующие его факты. А я не хочу этого. Я всегда был честным человеком и перед партией тоже хочу быть честным». – «Ну, я вам не советую», – говорит Каганович. «Нет, я все-таки посоветуюсь с товарищем Сталиным».
Позвонил Сталину. Он сказал: «Приезжайте». Когда я вошел к нему в кабинет, он был вдвоем с Молотовым. Я все рассказал Сталину, как было. Он только спросил: «Когда это было?». Я повторил, что это было перед XIII съездом партии. Меня увлек тогда Харечко[144], довольно известный троцкист. Еще до революции я слышал, что есть такой Харечко из крестьян села Михайловки, студент. Это село я знал. Там много этих Харечко. Знал, что он революционер, но не знал, что социал-демократ. В течениях социал-демократической партии я тогда совершенно не разбирался, хотя знал, что это был человек, который до революции боролся за народ, боролся за рабочих и за крестьян. Когда он приехал в Юзовку, то я, естественно, симпатизировал Харечко и поддерживал его. Сталин выслушал меня. «Харечко? А, я его знаю. О, это был интересный человек». – «Так вот, я хочу вас спросить, как мне быть на областной партийной конференции? Рассказать все, как я вам рассказываю, или ограничиться тем, что я уже рассказал вам об этом?» Сталин: «Пожалуй, не следует говорить. Вы рассказали нам, и достаточно». Молотов возразил: «Нет, пусть лучше расскажет». Тут Сталин согласился: «Да, лучше расскажите, потому что если вы не расскажете, то кто-нибудь может привязаться, и потом завалят вас вопросами, а нас – заявлениями».
Я ушел. Вернувшись на конференцию, застал такую сцену: обсуждали кандидатуры, выставленные в областной партийный комитет, конкретно же обсуждали Маленкова. Маленков стоя давал объяснения. Мне сказали, что он уже час или больше стоит, и каждый его ответ рождает новый вопрос о его партийности и о его деятельности во время Гражданской войны. Рассказывал он нечетко и не очень связно. Складывалась ситуация, при которой Маленкова могли провалить. Как только Маленков закончил и сошел с трибуны, я выступил в его поддержку, сказав, что он нам хорошо известен и что его прошлое не вызывает никаких сомнений. Он честный человек и отдает все, что имеет, партии, народу, революции… Маленков остался в списках.
Дошла очередь до моей фамилии. Алфавит ставил меня в конце всех списков. Я рассказал конференции так, как советовал Сталин. Но на Сталина я не ссылался. Когда кончил, вопросов не было: дружно как-то крикнули – оставить в списке для голосования. Я был избран тогда абсолютным большинством голосов. Все это располагало меня к Сталину. Было приятно, что Сталин внимательно отнесся ко мне, не упрекнул ни в чем, задал только один или два вопроса и даже заикнулся сперва, чтобы я не говорил этого на конференции. Считаю правильным, что он порекомендовал все рассказать. Да я, собственно, за этим и пришел. Хотел, чтобы Сталин знал, что Хрущев пошел на конференцию и рассказал об этих моментах в своей биографии. Я считал нетактичным не предупредить генерального секретаря ЦК, имея к тому возможность. Все это еще больше укрепляло мое доверие к Сталину, рождало уверенность, что те, кого арестовывали, действительно враги народа, хотя действовали так ловко, что мы не смогли заметить это из-за своей неопытности, политической слепоты и доверчивости. Сталин часто повторял нам, что мы слишком доверчивы. Он же как бы поднимался на еще более высокий пьедестал: все видит, все знает, людские поступки судит справедливо, честных людей защищает и поддерживает, а людей, недостойных доверия, врагов наказывает.
В связи с этим эпизодом меня удивило поведение Кагановича много лет спустя. Во время выступления против меня на Президиуме ЦК в июне 1957 года одним из основных аргументов у Кагановича было то, что я – бывший троцкист. Я ему тогда сказал: «Как же тебе не стыдно? Ты тогда меня убеждал, чтобы я не говорил Сталину о своих ошибках, что они не заслуживают этого, что ты меня знаешь, и прочее». И я обратился к Молотову, а он (при всех его недостатках) – человек очень честный. «Помните, товарищ Молотов, я говорил об этом Сталину при вас, как отреагировал и что мне посоветовал Сталин, да и вы тоже?» Он подтвердил мой рассказ. Тут, как в зеркале, отразилась подхалимская душа Кагановича. То он меня удерживал, а тут мою ошибку вытащил как главный аргумент против меня. Последовавший за заседанием Президиума Пленум ЦК правильно разобрался в деле и отверг клеветнический выпад против меня.
Еще один эпизод. В ту пору главное острие борьбы было направлено против троцкистов, зиновьевцев и «правых». В этой связи интересна судьба Андрея Андреевича Андреева. Он довольно активный троцкист и вместе с тем пользовался доверием и покровительством Сталина. Андрей Андреевич занимал высокие посты наркома земледелия, наркома путей сообщения, секретаря ЦК партии. Это тоже был как бы плюс Сталину. Выступая против активных троцкистов, таких как Андреев, он сам тем не менее брал его под защиту. Андрей Андреевич сделал очень много плохого во время репрессий 1937 года. Возможно, из-за своего прошлого он боялся, чтобы его не заподозрили в мягком отношении к бывшим троцкистам. Куда он ни ездил, везде погибало много людей, и в Белоруссии, и в Сибири. Об этом свидетельствует множество документов и такой, например, факт: старый большевик Кедров[145], сидя в тюрьме, написал Андрею Андреевичу пространное письмо, где доказывал, что совершенно невиновен. Его письмо осталось без последствий. Он дважды судился («тройкой» и «пятеркой»), но даже кровавая «пятерка» не смогла найти достаточных улик для его осуждения, и он был в конце концов казнен Берией в начале Великой Отечественной войны без приговора. Это все стало потом известно из следственных материалов по делу Берии.
Возвращаюсь к 1937 году, к областной партийной конференции. Ее мы закончили в нормальные сроки, наверное, за пять дней, а может быть, даже меньше. Перед принятием резолюции я просмотрел ее проект. Резолюция была ужасная, столько было там накручено о врагах народа. Она требовала продолжать оттачивать нож и вести расправу (как теперь уже ясно, с мнимыми врагами народа). Не понравилась мне эта резолюция, но я был в большом затруднении: как же быть? Я был первым секретарем, а на первого секретаря ложилась главная ответственность за все, да и сейчас она тоже не ослабла. Хотя, по-моему, это является с точки зрения внутрипартийной демократии нашей слабостью, потому что руководитель тем самым подчиняет себе коллектив. Но это уже другой вопрос.
Решил опять посоветоваться со Сталиным. Позвонил ему и сказал: «Товарищ Сталин, наша областная партийная конференция заканчивает свою работу, проект резолюции составлен, но я хотел бы вам доложить и попросить совета. Ведь резолюция Московской областной партийной конференции будет взята образцом для других партийных организаций». – «Приезжайте, – говорит, – сейчас». Я приехал в Кремль, Молотов тоже был там. Показал я Сталину резолюцию, он ее прочел, взял красный карандаш и начал вычеркивать: «Это надо выбросить, и это, и это выбросить, и это. А это вот можно так принять». Политическая, оценочная часть резолюции стала неузнаваемой. Все «недобитые враги народа» были Сталиным вычеркнуты. Остались там положения о бдительности, но они по тому времени считались довольно умеренными. Если бы я такую резолюцию сам предложил на конференции, не спросив Сталина, то мне бы не поздоровилось: она не шла в тон нашей партийной печати, как бы смягчала, принижала остроту борьбы, к которой призывала «Правда».
Мы приняли эту резолюцию и опубликовали ее. После этого меня буквально засыпали звонками. Помню, Постышев звонил из Киева: «Как это вы сумели провести конференцию в такие сроки и принять такую резолюцию?» Я ему, конечно, рассказал, что она в проекте была не такой, но что я показал ее Сталину, и Сталин своей рукой вычеркнул положения, обострявшие борьбу с врагами народа. Тогда Постышев говорит: «Мы тоже тогда будем так действовать и возьмем вашу резолюцию за образец». Описанные выше события опять выставляли Сталина с лучшей стороны: он не хотел ненужного обострения, не хотел лишней крови. Да мы тогда и не знали, что арестованные уничтожаются, а считали, что они просто посажены в тюрьму и отбывают свой срок наказания. Все это вызывало еще большее уважение к Сталину и, я бы сказал, преклонение перед его гениальностью и прозорливостью.
Наша Московская партийная организация была сплоченной и являлась настоящей твердыней и опорой Центрального Комитета в борьбе против врагов народа и за реализацию решений партии о построении социализма в городе и деревне. Но гадости продолжались, люди исчезали. Я узнал, что арестован Межлаук, которого я очень уважал. Межлаук пользовался заслуженным доверием и уважением Сталина. Помню такой случай. У нас проводилось какое-то совещание, а на это совещание приехал из Англии видный физик Капица[146]. Сталин решил его задержать и не дать вернуться в Англию. Это было поручение Межлауку. Я случайно был у Сталина, когда он объяснял, как убедить Капицу остаться: уговорить его, а в крайнем случае просто отобрать заграничный паспорт. Межлаук говорил с Капицей и докладывал Сталину. Потом я узнал, что договорились о том, что Капица остается у нас (конечно, помимо своей воли), но с тем, что создаются условия для его работы. Хотели построить ему специальный институт, где он мог бы с большей пользой использовать свои знания на благо нашей страны. При этом Сталин довольно плохо характеризовал Капицу, говорил, что он не патриот и т. п. Построили для него такой институт – желтое здание в конце Калужской улицы, неподалеку от Воробьевых (Ленинских) гор.
Возвращаюсь к Межлауку, который прежде работал у Куйбышева в Госплане. Его я знал, так как соприкасался с Госпланом, когда работал в Московском комитете партии. Городское хозяйство Москвы планировалось не через область и не через Российскую Федерацию, а непосредственно Госпланом. Поэтому мне приходилось иметь дело с Межлауком. Кроме того, он часто делал доклады на московских городских и районных активах. И вдруг Межлаук – тоже враг народа! Стали исчезать и другие работники Госплана, потом Наркомтяжпрома. Петля затягивалась. В нее стали попадать работники, протеже самого Орджоникидзе.
Орджоникидзе, как у нас называли его – Серго, пользовался очень большой популярностью и заслуженным уважением. Это был человек рыцарского склада характера. Помню, проводилось совещание строителей в зале Оргбюро ЦК партии. Председательствовал на этом совещании Орджоникидзе, присутствовал Сталин. Собрался узкий круг людей. Вообще же там помещалось 200 или 300 человек, не больше. От Москвы был приглашен я и выступил там с довольно острой критикой хода строительства в Москве. Этим строительством тогда занимались Серго и Гинзбург[147]. Гинзбург – хороший строитель, и Серго его заслуженно поддерживал. Но в каждом большом деле есть много недостатков, другой раз даже больших недостатков, и я выступал, защищая интересы городского строительства и критикуя Гинзбурга и Наркомтяжпром. Серго (он глуховат был на ухо) вытянулся ко мне, слушает, умиленно улыбаясь, и подает реплики: «Откуда ты знаешь строительство, откуда, слушай, откуда?» С таким он хорошим чувством это произносил… Мое выступление было опубликовано потом в газете Наркомтяжпрома, не помню, как она называлась. Редактировал эту газету очень хороший человек и хороший коммунист, кажется, Васильковский или Васильков. Погиб, бедняга, как и многие другие.
Помню, Серго не однажды звонил по ряду вопросов мне в Московский комитет. Однажды звонит: «Товарищ Хрущев (он говорил с сильным грузинским акцентом), ну что вы там не даете покоя Ломинадзе, все критикуете его?» Я отвечаю: «Товарищ Серго, ведь вы знаете, что Ломинадзе – это активнейший оппозиционер и, собственно, даже организатор оппозиции. Сейчас от него требуют четких выступлений, а он выступает расплывчато и сам дает повод для критики. Что я могу сделать? Ведь это факт». – «Товарищ Хрущев, послушай, ты что-нибудь сделай, чтобы его меньше терзали». Говорю, что это очень трудно мне сделать, а потом я и сам считаю, что его правильно критикуют.
Ломинадзе был близкий к Серго человек, и Серго относился к нему с большим уважением и большой чуткостью. Уже позднее узнал я про такой случай лично от Сталина. После того как умер Орджоникидзе, Сталин рассказывал, что вот, мол, Серго – что это за человек был! Я (Сталин) лично узнал от него, что к нему пришел Ломинадзе и высказывал свое несогласие с проводимой партией линией, но взял с Серго честное слово, что все, что он скажет, не будет передано Сталину и, следовательно, не будет обращено против Ломинадзе. Серго дал такое слово. Сталин возмущался: как это так, как можно давать такое слово? Вот какой этот Серго беспринципный! В конце концов при каких-то обстоятельствах Серго сам рассказал Сталину, что он дал слово Ломинадзе и поэтому говорит сейчас Сталину при условии, что Сталин не сделает каких-нибудь организационных выводов на основе сказанного Ломинадзе. Но Сталин никаких честных слов не признавал, и в конце концов Ломинадзе был послан в Челябинск, где его довели до такого состояния, что он застрелился. До этого он был в Москве секретарем парткома на заводе авиационных двигателей.
Однажды в выходной день я был на даче. Мне звонят и говорят, чтобы я позвонил в ЦК. Там мне сказали: «Товарищ Хрущев, умер Серго. Политбюро создает комиссию по похоронам, вас включают в эту комиссию. Прошу к такому-то часу приехать к председателю комиссии, будем обсуждать вопросы, связанные с похоронами Серго». Утром Серго похоронили. Прошло много времени. Я всегда отзывался о Серго с большой теплотой. Однажды (это уже, по-моему, было после войны) я приехал с Украины. Мы были у Сталина, вели какие-то разговоры, иной раз довольно беспредметные, «убивали время». Я сказал: «Серго – вот был человек! Умер безвременно, еще молодым, жалко такой потери». Тут Берия подал какую-то недружественную реплику в адрес Серго, и больше никто ничего не сказал. Я почувствовал, что я что-то сказал не то, что следовало в этой компании. Кончился обед, мы вышли. Тогда Маленков говорит мне: «Слушай, ты что так неосторожно сказал о Серго?». – «А что ж тут неосторожного? Серго – уважаемый политический деятель». – «Да ведь он застрелился. Ты знаешь об этом?» Говорю: «Нет. Я его хоронил, и тогда нам сказали, что Серго (у него, кажется, болели почки) скоропостижно умер в выходной день». – «Нет, он застрелился. Ты заметил, какая была неловкость после того, как ты назвал его имя?» Я сказал, что это я заметил и был удивлен.