banner banner banner
Дать Негру
Дать Негру
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Дать Негру

скачать книгу бесплатно


«Искупаться бы…»

«Решено, – обрадовался я, – идем на речку!»

«А это далеко?»

«Да нет, вон там, за лесополосой».

«В которой орудуют ваши местные маньяки?»

«Такие же наши, как и ваши, – пошутил я уже беззлобно. – Идем».

День был жаркий, и в лесополосе нахлынула такая уютная прохлада, что ты буквально рухнул на траву:

«Подожди, давай отдохнем».

«Давай! Прямо здесь, на тропинке?»

Ты улыбнулся (впервые сегодня радостно):

«Давай отползем…»

Мы углубились в сторону от тропинки. Присели, опершись спинами к деревьям.

Я только там заметил, что у тебя голубые глаза. Казалось, в них отражалось все небо, которое только малыми прогалинами присутствовало в живом изумруде.

«Ну, что?» – спросил ты.

«Ничего», – ответил я.

«Попался?» – спросил ты и потрепал меня по плечу.

«Нет», – ответил я.

«Тогда выпьем!» – предложил ты.

«Не пью», – ответил я.

«А сок?»

«Давай».

Ты открыл «дипломат» так, чтобы я, как и в прошлый раз, не видел содержимого, и отдал мне пакет сока, а сам взял бутылку с водкой. Открыл, влил в себя треть, запил «моим» соком.

Ты соловел на глазах. Затем спросил:

«Можно, я отдохну, не спал всю ночь, боюсь, без отдыха будут не те ощущения от предстоящего моциона».

«Валяй, искупаемся позже», – согласился я, сдерживая радость, решив, что настал счастливый момент, когда пора заканчивать наше знакомство.

«Ложись и ты».

«Хорошо, хорошо, не беспокойся…»

Ты подложил «дипломат» под голову и скоро захрапел. Еще несколько минут, и ты отвернулся, уронив голову в траву, освобождая «подушку». Пора, решил я. Осторожно взял «дипломат» и, стараясь не шуметь, удалился от тебя. Выйдя на тропинку, побежал…

О чем я мог думать, когда бежал, ощущая приятную тяжесть маленького чемодана, внутри которого громыхало, вероятно, что-то ценное?.. Сейчас сяду в первый попавшийся поезд, и – прощай город, прощай странный человек! Обиды свои ты уже пережил, а «дипломат» купишь новый.

Я не выдержал и в укромном месте, в квартале от вокзала, вскрыл «дипломат», распахнул створки… Рядом с батоном хлеба и плиткой шоколада там лежал огромный нож и… большой змеей, петляя по периметру ячейки, притаилась толстая веревка.

Когда-то в детстве, еще когда я жил в интернате, когда еще верил в то, что ко мне скоро приедут мои родители и заберут меня домой, когда еще верил всему тому, что говорили воспитатели… Впрочем, неважно, во что я верил. Просто меня очень давно как-то ударило током, я запомнил те ощущения.

Так вот, когда я увидел нож и веревку, я вспомнил, как меня ударило током.

Я захлопнул створки «дипломата», прижал его к груди как огромную ценность, как все, что у меня в этой жизни было. (На самом деле все правильно: у меня в тот момент только это и было, если не считать одежду, которая на мне).

Я со всех ног побежал к тому месту, где мы недавно ели мороженое.

Я подбежал к доске объявлений: «Не проходите мимо!», «Их разыскивает милиция».

Я стоял и смотрел на фото-роботы, похожие друг на друга, и ничего не понимал.

Я забежал в ЛОМ, в место, которое всю свою недолгую жизнь обходил за километр. Я проскочил мимо протестующего милиционера. Я заскочил в первый кабинет и бросил свою ношу на стол какого-то офицера…

Потом все бежали за мной, который бежал впереди всех в сторону лесополосы…

Ты спал.

Твой крепкий сон в той летней лесополосе, наверное, спас многие жизни, которые могли еще встретиться на твоем пути…

Ты говорил на очной ставке, что погода помешала, что я тебе понравился, что все было слишком хорошо – ни грозы, ни дождя…

Ты сразу стал сотрудничать со следствием, но это тебя не спасло. Ты «поработал» в разных городах, и тебя вынуждены были перевозить с места на место. Тебя оберегали и поэтому держали в одиночных камерах. Но все же однажды, где-то на пересылке, всего на час оставили с подследственными, которые проходили по другим делам. Этого оказалось достаточно, чтобы тебя обнаружили бездыханным.

Меня тоже берегли для суда, поэтому содержали в спецшколе за колючей проволокой, там я окончил пятый класс. Когда тебя не стало, выпустили и меня. Я попросился, чтобы меня определили в мой родной дом-интернат, который покинул несколько лет назад. Там меня хорошо встретили. Я быстро наверстал упущенное, потом поступил в техникум…

Сейчас у меня семья: жена и сын.

Очень люблю сына. Если ему попадает от сверстников (как без этого?) на улице, в школе, то готов сам идти, наказывать тех, от кого он пострадал. Как будто его страдания – продолжение моих. Останавливаю себя только усилием воли.

Я осознаю собственную странность, которая вынуждена рядиться в обычные одежды, хотя бы для того, чтобы от этого не страдали близкие мне люди: жена, сын – больше у меня никого нет. Я хочу, чтобы на мне что-то остановилось. Поэтому готов терпеть.

Когда смотрю на сына, вспоминаю свое детство и, непременно, тебя. День, проведенный с тобой, пожалуй, один из самых определяющих дней в моей жизни (на самом деле все дни – определяющие). Все картинки (похоронная процессия, зоопарк, волк, воробьи, дохлые цыплята…) имеют двойной, тройной смысл.

Всегда думаю: а что стало бы со мной, не встреть я тебя? Не испугайся на всю жизнь – до самой последней клетки своего организма, до последней молекулы – тот, который до того ничего не боялся.

Впрочем, возможно, дело не в испуге…

Последнее время мучительно думаю: могут ли сформировать человека определенным образом геологические разломы, радоновые выбросы, излучения от терриконов?..

Моя жена считает, что могут. Ее любимым литературным жанром является фантастика. Она говорит, что в фантастических книгах больше правды, чем в боевиках и дамских романах. Я ее не разубеждаю. Не потому, что согласен с ней. Просто потому, что она, нормальный человек, вряд ли меня поймет.

Так же, как и я не понял тебя. Все, что ты мне рассказал, не убеждает. А все, что я позже прочитал о тебе…

Фантомы – творения не фантастов.

Немного зная жизнь, я уверен, что таких, как я, миллионы.

«Как мы!» – уточняешь ты откуда-то из меня.

ЛЕВЫЙ ШМЕЛЬ

Вы показались мне жуликом; в лучшем случае – пройдохой.

А какой приличный человек, едва примостивший чресла к автобусному сиденью, выдает случайному попутчику свое сногсшибательное происхождение?

Да, на первый взгляд, ничего особенного: из аула башкирского бунтаря, соратника Пугачева. Но ведь я-то, следуя вашему простодушному лукавству, должен был сразу предположить, что где-то там, в самом низу, где веточки родословного древа, если таковое уже сработано виртуозными историками, сходятся к имени Салават, возможно, есть какая-нибудь пастушка-ханум, к которой вы сейчас испытываете генеалогическое неравнодушие.

На всякий случай вернитесь и перечитайте предыдущее предложение: я написал «пастушка», а не то, что вам может послышаться от быстрого прочтения.

К чему это? – спросите вы.

Отвечаю: к тому, что я всегда восхищаюсь отсутствием акцента у тех, кто пользуется неродным для себя языком, и всегда пытаюсь поймать вашего брата на непонимании хотя бы фразеологизмов; а если быстрая поимка не состоится, то я, что называется, снимаю шляпу. Вообще, мне кажется, такие, как вы, даже с акцентом, тоньше чувствуют родной для меня язык, находя в словах исконный, первородный смысл. Тот смысл, который мне недоступен ввиду расхлябывающей привилегированности, присущей носителям титульного языка.

Впрочем, не задавайтесь, скорее всего, дело не в вашем чрезмерном понимании, а в моем обостренном слухе, рожденном, как я уже заметил, моим же восхищением, немного самобичевательным, а следовательно, ущербным. Одно отрадно – восхищение, как правило, тает в течение первых пяти минут знакомства. Вот и с вами все повторилось: очень скоро, разобрав вашу казенную заштампованную речь, я поверил, что вы есть то, чем и представились, так сказать, окончательно: журналист. Да, вы не назвали того издания, где лежит ваша трудовая книжка, – и это, опять же (лукавая простота угадалась в вашем потупившемся взоре), я должен был расценить как скромность, а отнюдь не как преграду нетактичным вопросам: «А что это? И где?..» Впрочем, оставим нежелательные темы для папарацци районных масштабов.

Так я вас отныне и буду называть: папарацци – так мне понятней и, значит, удобней. Вы можете возражать.

Простите, но даже сейчас, через неделю после нашей мимолетной встречи, когда я вывожу эти слова в ленивой попытке выполнить вашу просьбу поделиться впечатлениями о своем отдыхе в «одном из лучших российских санаториев», мне трудно отделаться от иронии – порождения общей досады, которая не покидала меня всю дорогу от аэропорта до вашего Янган-тау, за опрометчивый, как тогда показалось, выбор.

Посудите сами: после морозной, но солнечной Москвы – Уфа. Грязный снег, уныние, провинция. Уф-а…

Перевал, вечер, переходящий в ночь. Старый автобус, подпольный гул изношенного дизеля. Целина, двусторонне бегущая мимо висков, все более темнеющая, смутные очертания холмистых, чем-то поросших земель, – нерукотворный тоннель, скучная предтеча тартара. Соседи: плечи, шапки, платки – посконно, серо. Закрытые глаза на землистых лицах – то ли суровость, то ли мука.

Лишь никелированный поручень во всю длину автобуса – ярая серебряная стрела. Света в салоне, хранящем покой пассажиров, немного, но и его хватает, чтобы стрела горела. Как будто на нее, гневно летящую, нанизан весь автобус с тесными сиденьями и спящими пассажирами.

Рядом – вы, простодушный генератор водочного перегара, вполголоса, почти шепотом, но страстно расписывающий драгоценную перспективу моего санаторного отдыха, где красной нитью тянется история о чудесном лечении вашей ноги: это ведь надо! Вы даже забыли, какую из двух ходуль несколько лет назад постиг невероятно сложный перелом. (Кстати, о чудесах языка: случается, что «красная» можно применить в значении «нудная», правда, очень редко).

И расшифровывали «Янган-тау».

А я из всех трактовок – сгоревшая гора, горящая, горелая, паленая, опаленная… – оставил для себя то, что эти слова и означают: Сгоревшая гора. Хотя вам, башкирам, хочется в настояще-продолженном времени: горящая. Так и переводите с радостью и гордостью. Символ, чего уж там.

Народы, особенно малочисленные, с бедной или же, в силу обстоятельств, неглубоко запечатленной историей, как дети, охочи до символов. Так, у вас всюду Салават. А что делать, другого нет.

«Напишите мне о своем впечатлении от Янган-тау. У меня свежести уже не получается, всеми этими красотами я пресыщен от частого посещения, потому я их просто не вижу. Но вы свежая голова, вдруг увидите и скажете что-то новое. Я гарантирую вам хороший гонорар».

Вы что-то там еще говорили, а я, не желающий даже плевать на ваш гонорар, вежливо кивал. И уже, тем не менее, думал о своем впечатлении, оно началось, как это часто бывает, еще до, собственно…

Как горела ваша гора? Наверное, это был не вулкан, как-то не вяжется феерическое со стариком Уралом. Эта гора горела по-другому. Допустим, ударила молния. Не стрелой, а зигзаговой петлей накинулась на гигантский конус. Мгновение – и дымной обечайкой раскаленная змея охватила подножье. Сначала затлел почвенный слой у основания, затем огонь полез вверх, обжигая комли вековых дерев – лиственниц, елей, арчи, сосен. Могуче закоптилось и полыхнуло, не сдерживаясь боле, и дошло до вершины; и вся некогда плодородная громада, становясь прахом, поползла с гулом вниз, вздымая клубы горячего пепла, затмившего солнце, сливаясь с облаками и, наконец, вытеснив их; и дни-ночи превратились в единую душную, пыльную тьму…

Кончился ваш маршрут, вы сошли, еще раз рекламно восхитившись целебностью горы, ее пара, воды, скороговорочно повторив, что забыли, какую из двух ваших ног в свое время постигла неудача.

Но, дружище, я никогда не стал бы заниматься подобной ерундой, на которую вы меня подвигали: писать о своем впечатлении за копеечный гонорар.

Причина того, что я все же взялся за перо и небрежно макаю его в чернила моих воспоминаний, в том, что вы меня… не то чтобы обидели – вам просто нечем меня даже огорчить, – а, скажем, зацепили, так точнее.

Разумеется, я сам виноват.

А все дело в том, что я имел неосторожность кое-что поведать вам о своем происхождении, когда вы рассказывали мне о любви эстонцев к уральскому пирату, соумышленнику Пугачева, хвастаясь вашим посещением мест ссылки Салавата – тем, что проделали путь чуть ли не пешком, «от сего самого места, называвшегося ранее Шайтан-Кудейской волостью, по которому сейчас катятся колеса этого автобуса, до эстонского города Палсидски, по-старому Рогервик».

Пафос закончился словами:

«Если бы вы знали, какие это красивые места! Там в парке для нашего бунтаря стоит памятник».

Заметно, что в волнении вы порой выражаетесь не совсем литературно.

Бес меня дернул сказать, что я могу согласиться с вами в оценке прибалтийских красот, ведь там-де побывала моя мать, под занавес жизни пожелавшая посетить места предков, что она у меня «тоже» высланная в сороковые годы двадцатого столетия, только, «наоборот», из Эстонии, правда, не в Башкирию, а в Сибирь.

И тут вы вдруг спросили, прищурившись, не испытываю ли я стыда за своих соотечественников, после того как они «вандально» распилили Бронзового Солдата, при том не изменяя своей небесной любви к Салавату.

Я от души рассмеялся, впервые за всю дорогу: нет, не испытываю.

Во-первых, понятна любовь чухонцев к бунтовавшему против русской царицы, то есть против самодержавия, и даже их умильно-трогательное возвеличивание некоторых своих исторических низостей периода Второй мировой – назло бывшему хозяину. Заодно и в угоду хозяину нынешнему. Но это к слову. Об извечном уделе карликовых да и просто слабых стран, которые вынуждены копаться в своем небогатом историческом скарбе и пялить на себя черт-те что, пусть даже безнадежно траченное рядно, и украшать лбы нелепыми цацками, пусть даже свастиковыми, – для того, чтобы исключить похожесть с недавними колонизаторами.

Во-вторых, я себя никак не отождествляю с теми, кого вы торопливо записали мне в соотечественники: моих родственников по материнской линии даже эстонцами-то не называли. Прибалты жили в одном поселении с ленинградскими финнами, и их в нашем городе, заодно, называли также ингерманландцами, а точнее, исковерканным – ингермалайцами. Эта линия в моем воспитании намеренно не очерчена моими же родителями, там им было удобно или безопасно, или они не хотели «раздваивать» своего ребенка, который был у них единственным, или что-то еще, неважно.

Словом, пусть пилят, кого не любят, и пусть любят, кто их пилит, – я пытался шутить.

Вы взгрустнули, и сказали «глубокомысленно», осуждающе глядя на меня, что все беды на земле от беспамятства.

И я заскрипел зубами.

Вы продолжали говорить. Насчет того, что нельзя распиливать историю «где нужно», а потом «как нравится» склеивать ее куски – история за это непременно нашлепает им же, «безответственным портняжкам», пендалями детей-вандалов, родства непомнящих, и тому подобное. Что возвеличивание бунтарей и предателей – это подводная мина, которая рано или поздно срывается с проржавевших тросов, и в данной связи даже вспомнили генерал-аншефа Бибикова, сказавшего, что важен не Пугачев, важно общее неудовольствие. Вы применили это в том смысле, что в спорных памятниках спит скользкий зародыш сомнительного будущего… И так далее, чтоб вы провалились.

О, ваша философия только прибавляла моему раздражению – всем, всем, во главе с вами, странно меняющего в речи корреспондентскую штамповку чуть ли не на блатное арго и в завершение подбивающего фразу философским изыском. И очень хотелось стряхнуть с себя вашу похмельно-задумчивую грусть, заквашенную на истории и на ее трактовках, смрадно живущую в перегаре ваших вздохов, плывущую в серости салона, пассажиров и заоконной мути. Нестерпимо вдруг захотелось ухватиться за ярый поручень, расшатать его, вырвать из всей этой пытки и улететь на звенящем копье куда-нибудь в Древнюю Грецию, залитую солнцем…

Стоп.

Итак, мой новый знакомец-папарацци, давайте, я лучше развлеку вас и расскажу, действительно, о греках. После чего, надеюсь, вы, провинциальный инквизитор, возросший на климатической суровости и исторических дефицитах, огорошитесь тысячелетним светом заморских баллад и, восторженно ослепленный, наконец перестанете тянуть из меня жилы, прекратив свои упреки…

Но мое греческое «давайте» появилось потом, когда и след ваш простыл (я силен задним умом). То есть позже вашего выхода вон из мрачного автобуса, где вы оставили меня одного за несколько ночных километров до моего санатория, сунув мне в руку свою визитку с золотистым орнаментом – будто вы не корреспондент, а главный редактор (кстати, не все и «степенные» ученые, к коим можно отнести и вашего покорного слугу, заводят такие кричащие карточки). Поэтому о греках – позже. К тому же, о балладах – это я для красного словца, чтобы уйти от мышиной серости, в которой протекала наша беседа; не будет никаких баллад, простите, что обнадежил…

А санаторий, дружище папарацци, – какой облегчающий контраст! – действительно, как вы и обещали, показался ночной зимней сказкой, в которую я вошел всего через минуту после мрачного автобуса.

Мерцающее княжество, застывшее в январском мороке, как световая колба, обложенная смутными вершинами, буграми, лесными стенами, замершее в разноцветном снегу и слабом, невесомом, теплом морозе. Невысокие строения, будто части крепостной стены, сложенные из крупных пластин с четкими углами, с благородным господством густых колеров: ультрамариновый, безупречно-белый, вишневый. И, конечно, зеленый (масть пророка), который кажется всего лишь частью хвойного изумруда, подсвеченного низкими фонарями и спящего в ночных соснах, проросших там и сям сквозь рельефное тело курорта.

Прежде чем зайти в приемное отделение я долго стоял на тропе, означенной цепочкой млечных огней, силясь увидеть, угадать «Горящую гору» – чем она выдаст себя? Грозным ли очерком главной вершины и облаком пара над ней? Или ее разоблачит сама архитектура санатория, зодческими чудесами рисуя восторженный вектор к титульному пику, не оставляя других вариантов взгляду чужака?.. Тщетно, очерки ночных далей размыты, небо, как мутное какао, без оттенков, и нрав архитектуры умиряющий, а не зовущий.

Оттепель. Сверху, рядом и в отдалении, то и дело срываются рухляди снега, спрессованного теплотой крыш и собственной сыростью. Мне его по большей части не видно, но слышно. Восхищаюсь тем, кто придумал, рассчитал геометрию кровли так, чтобы снег не скапливался сокрушительными горами на плоских лотках с режущими кромками, волнорезно секущих мокрую шугу. Которая, набрав массу, необходимую для преодоления трения, несется с шумом по крыше и через секундную паузу с грохотом свергается на землю – и кажется, в этой паузе вечность – ожидание падения, предчувствие удара (зажмуриваюсь, втягиваю голову в плечи), грохот и – тишина.