
Полная версия:
Иоанн III, собиратель земли Русской
– Да разве приметно, что не мужчина едет? – отважно спрашивает Позенельская. – Твои стражники, князь-воевода, не приметили же меня? А я еще к ним сама обратилась с вопросом: где воевода?
Холмский пожал плечами.
– Однако что же заставило благородную княгиню пуститься на такую опасную шутку? Не верю я, чтобы то забота была о твоем сбежавшем слуге, о котором вспознали, что близко он, стало можно, пожалуй, и схватить его, што ли?
– Нет, конечно. Я не настолько глупа, чтобы пускаться для этого на опасность, як ты, пан, мувишь… Есть более важное дело и более достойное воеводы, доверенного царя московского. Я являюсь уполномоченною от короля Александра предложить мир его тестю на условиях, которые будут выгодны для Москвы… только с одним условием.
– А с каким, нельзя ль узнать?
– Да ты и должен первый знать об этом, когда к тебе я прямо обращаюсь, зная твою привязанность к пани Елене. Если ты, чтобы увидеться с нею, принял роль слуги моего, значит, она дорога тебе? От тебя и будет зависеть: предложить, теперь Ивану Васильевичу взять свою дочь обратно. Я ей не желаю зла и не могу относиться холодно к страданиям молодой женщины. Под таким условием я уговорю Александра отдать Смоленск тестю! Неужели же вам всего этого мало?
– Не мало, не спорю – важная уступка! Да как же государю дочь-то к себе потребовать? Жена от мужа не берется. Он во всякое время назад ее взять пожелает.
– Не пожелает, коли подпишется обоюдно договор. С нашей стороны измены не будет – вы только не начинайте.
– Что же, Смоленскую-то область за вено Елене уступает сожитель?
– Как хотите почитайте, уж там ваше дело. Мы предлагаем сделку, и сам ты мувишь, князь, выгодную… Не теряй же времени – пиши своему государю.
– Изволишь видеть, княгиня, то, что честь твоя высказать изволила, писать не приходится нашему брату: на смех подымут и своя братья… Не токмо государь! Ты, скажет, плохой слуга, коли бабья разума слушаешь!
– Так ты не словам верь, а грамоте! Читай! – И княгиня вынула из-под охабня втрое сложенную грамоту, запечатанную восковою печатью.
Холмский, приметно взволнованный, пробежал содержание – то же самое, что говорила отважная посланница. Подпись была, несомненно, собственноручная короля Александра, даже скрепленная и канцлером-архиепископом.
– Все в порядке. Почему не послать к государю? Можно будет. Только как же я уведомлю вас и на чье имя пошлю уведомление? – спросил воевода передатчицу королевской грамоты.
– На мое имя, известно, – ответила она величественно.
– Это невозможно, княгиня. С какой стати я, воевода государя московского, решительную волю самодержца сообщать буду неслужилому лицу – твоей чести?
– Пани Позенельской можно получать даже репорты от ее гофмейстера, пана Хлупского…
– Да это было, пожалуй, в порядке вещей, только.
– Не теперь, ты скажешь? Разумеется, тогда пан Хлупский склонялся на колени перед пани вельможной, а она… так милостиво слушала его рассказы и не требовала от него ни клятв, ни подтверждений.
– За это вечная благодарность милостивой пани.
– И только?
– Преданность, хотел сказать я…
– Отчего не прибавишь ты – любовь?
– Я оказался бы лжецом.
– Неблагодарный! Это ли награда за…
– Вечная признательность.
– Не она нужна мне.
– Больше ничего не могу уже прибавить.
– И сердце есть у пана князя?.. Оно.
– Занято, пани княгиня, прежде, чем узнал я, что честь твоя живет на сем свете.
– И в том не вижу я беды! Пан князь смотрит уж чересчур возвышенно на причуды сердца. Поверь мне, оно тем живучее, чем способнее шалить. Сердце, мой коханый, – не китайский идол, для того только и уст роенный, чтобы во имя его проделывать фиглярство, уверяя, что это – египетское таинство какое-то. Для любви, как понимают ее люди, знающие сладость в жизни, не существует такого обширного горизонта. Любовь смотрит совсем не так высоко на связи и обязанности, куда входит как главный двигатель и заключатель условия. Недаром ведь премудрые римляне в старину представляли любовь дитятею с повязкою на глазах! Дай только завязать эту повязку надежнее, а там уж – и никакие трудности не будешь ты в состоянии усматривать. Исчезнут всякие рогатки и преграды, и… счастлив, кто так смотрит на это.
– Так я… не из числа этих счастливцев. Для меня долг…
– Ну, что с тобой спорить… за долг, что увел моего коня лучшего, поцелуемся хоть… на прощанье, пан нелюдим! Другой бы на твоем месте не отпустил искательницу приключений так скоро… Вероятнее всего, пустился бы досматривать, что у ней под кунтушем и под поясом…
– Княгиня, мы, русские, послов с грамотами не досматриваем…
Фаворитка засмеялась как-то двусмысленно и ущипнула за руку молодого воеводу, садясь на его походное ложе.
– А что будет, как прекрасную княгиню застанет у меня кто-нибудь из наших?
– Что будет? Князь Холмский во второй раз в жизни принужден будет солгать: назвать свою гостью пажом короля, в службу которого вступил гофмейстером.
– Не поверят, княгиня, мне. Пажа этого схватят и туда упрячут, откуда не воротится уже он… предлагать московскому государю вторично взять дочь его домой!
– Я явилась к благородному рыцарю – не к пану Хлупскому, а к князю Холмскому. А у него, если не знаешь, пан, я скажу тебе – золотое сердце! Князь Острожский засвидетельствовал это королю Александру в письме. Так, видишь ли, отдаваясь ему, слабая панна должна прогнать всякую боязнь за свою безопасность. В словах пана князя, как ни горько разочарование в том, что желала бы я и надеялась было встретить в тебе, усмотреть я должна только заботливость: прогнать от себя скорее искусительницу, перед которой боится не устоять его постническое целомудрие? Этим только и объясняю я себе мнимую боязнь за меня и мою безопасность! – И еще громче захохотала сама таким хватающим за сердце смехом, в котором звучали и страсть, и дерзость, и цинизм, пожалуй.
И этот приступ выдержал искушаемый. Сделался только грустнее и серьезнее.
– Княгиня! – сказал он сдержанно. – С детства заставляли нас учить наизусть притчи Спасителя. Текст «не мечите бисера перед свиньями» вполне применяется к напрасному расточению тобой нежности недостойному такой благосклонности. Я знаю очень хорошо, кто и что такое честь твоя. Ты находишься в полном заблуждении обо мне. Ответить на поставленный мною вопрос тебе ничего не приходится. Но прежде чем окончательно разувериться и увидеть полное противоречие во всех частях представления меня не таким, каков я есть, – расстанемся друзьями!
– Если ты хочешь оставаться камнем – никто, конечно, не помешает тебе, но ведь и камень трескается. Я все же лучше о тебе думаю, чем ты о себе говоришь.
– Может быть! Но я знаю ведь себя. Поэтому мои слова точнее.
– Ну, поцелуй, один – на прощанье!
– Простимся, княгиня!
И Холмский, обняв свою гостью, приложил уста к устам ее. Она схватила его голову и впилась горячим поцелуем, словно хотела перелить в этот лед часть огня, пылавшего в ней, вероятно, вулканом.
Воеводу сковала какая-то неведомая сила, лишая его возможности сделать малейшее усилие оторвать уста свои от очаровательницы.
Уж она сама отпрянула от него, прослышав шорох множества шагов в сенях.
Вошли объездные десятники и сотник с донесением, что захвачены невдалеке двое подозрительных людей на конях с третьим иноходцем без седока.
– Это слуги мои! Они меня дожидались, – высказалась Позенельская.
– Так проводите княгиню и ее доезжачих за наш рубеж! – лаконически отдал приказ князь Холмский и величаво указал княгине путь.
Она смерила его с ног до головы взглядом, полным злости и мщения, и – вышла, не сказав ни слова, вслед за провожатыми.
Холмский упал перед иконою и горячо стал молиться, благодаря Создателя за ниспослание твердости в нашедшем искушении.
Потом он принялся писать к государю. Положив в досканец грамоту Александра, воевода сам перевязал накрест шелковою нитью посылку и приложил шесть печатей на шнурок, прикрепляя его ими к досканцу.
Прошло две недели, и он совсем успокоился, отправив ответ тестя зятю.
Довольный успехом удачной выдумки своей, чтобы выпроводить Позенельскую так скоро и ни с чем, молодой Холмский ждет только смены своей с исполнением заявленного государем-тестем срока, чтобы лететь в Москву, в объятия жены. Самый час сладкого с нею свиданья уже рассчитывает мысленно… «Десять дней всего по 20-й день февруария, и – прощай тревога и томления: забуду я вас! Разве как сон, когда-то виденный, представитесь вы, мои напасти, благодушно вынесенные? Будущее, несомненно, лучше прошедшего. Но отчего же начинает все больше и больше теперь томиться душа моя? Неужели, судьба, готовишь ты мне новые испытания? За что ко мне будешь ты, провидение, суровее, чем к братьям моим? И сотую долю того не испытали они, что я», – спрашивает невольно, предаваясь грустному раздумью, молодой наместник смоленский.
Но и такое успокоение себя, однако, не удается ему. Мысль о грядущем, призрачно мрачном, не дает покоя и высокому уму, невольно поддающемуся неотвязному предчувствию.
Является человек от Федосьи Ивановны и подает письмо князю-мужу.
«Радость моя, князь Василий Данилович, – пишет нежная супруга, – заждалась я тебя, государя моево ласковова, и жданки все поела. А весточки ты, голубчик мой белой, Феньке своей не шлешь две седмицы. Грех тебе, Василий Данилович, забывать нас, сожительницу твою, рабу верную. Прискучила, видно, тебе Феня своим неразумным упрямством али докукою и вздохами по тебе, ненаглядном моем. Ин, помилуй, государь Василий Данилович, как же мне, жене твоей, не докучать своему милому, коли ты дороже всево! Не ровен час, все мы под Богом ходим: тоска на меня, бесталанную, нападает такая, что не знаю, как и жить. И тебе бы, государю, уведомить нас попещитись, коли любишь по-прежнему. А коли разлюбил и того ради небрежешь почтить ответом, как ты пребываешь здрав, – и тебе, государю, да будет ведомо: не переживу я, раба твоя, твоя остуды к себе. Жизнь моя без тебя не мила, и, на леты мои ранние не смотря, не жалеючи, положу я конец сама себе».
– Что за горе сделалось с Феней? Пишет она так странно мне. Разве не получила трех моих грамот, что послал я передо прошлой и на прошлой седмице? Где это они запропастились? Разыскать, непременно разыскать надо!
И сам, бедный муж, едва ноги таскает от бессонницы да от тоски-печали. Сердце у него ноет так, что не находит он покоя себе.
Но вот, наконец, наступил и радостный для Холмского день отъезда в столицу. Сдача дел преемнику была совсем не такая, как на городском воеводстве. Явившийся на смену принял деньги счетом и дал расписку. Дьяк Холмского сдал столбцы дел, ожидающих окончательного решения. Оконченные же взять должен был с собой вместе с переписными книгами всей области. Стало быть, вся приемка кончена часа в три. Закусили затем вместе приемщик с отъезжающим, и в тот же день к вечеру уехал князь Холмский. А на другой день к вечеру он – в столице.
Вот он входит в дом к себе и замечает что-то необыкновенное. Прислуга не спит, и все грустны. О чем-то шушукаются.
Спрашивает про жену. Отвечают – в Кремле.
Холмский – во дворец. Встречает его сам Иоанн, плача:
– Нет Фени у нас: в родах замучилась на вчерашний день!
– Бог дал, Бог и взял! – нашел еще силы сказать бедный муж и уже не помнил, что с ним было дальше.
VIII. Казенный двор
Напротив Кремля, за Неглинною, возвышается род замка с теремами высокими, казенками, навесами, только без стрельниц. Да вместо стен – обширное пространство разновидных застроек занесено частым тыном. У единственных ворот в этот городок стоит бессменно достаточная стража из двух десятков пищальников с ручницами. Ночью раза три делается обход дневальным урядником вокруг всего тына: изнутри и снаружи. Что же так бережно охраняется? Это – казенный двор. Сюда поступают все доходы великокняжеские. Здесь несчетные богатства в пушном товаре заключены в надежных деревянных клетях, в два ряда обрамляющих весь неправильный четырехугольник внутреннего двора. За тыном, отделяясь от него линией кирпичных казенок, связанных сенцами, стоят кладовые серебра да золота с камнями самоцветными. Тут же и тьма судов вальяжных, являющихся в большие пиры на столах теремов государевых.
Не все казенки заняты, впрочем, добром. Самые обширные и лучше построенные теперь вмещают многолюдство: княгиню Елену Степановну с ее прислужницами под охранением стольника Ивана Максимова. Вошел он, бают, в милость к державному усердным розыском вин казенного князя Семена Ряполовского да уличеньем Ивана Юрьевича Патрикеева с сыном в злых воровствах и умыслах этих бояр родовитых. Они обманывали государя ради корысти проклятой да своего неумеренного честолюбия. Да хотели они, вороги, потомство государево от великой княгини Софьи Фоминишны обратить в служилых князей при сынке своей покровительницы великом князе Дмитрии Иваныче. Вот державный смекнул, что неладно так учинить против супружницы, ведущей род не из каких княжон захудалых, а от владык Цареграда и «всея подсолнечныя», как гласят греческие книги, «почитаемыя мужами думскими». Тут и свернули головы патрикеевцам. Отца с сыном посадили в монастыри на смиренье, там они и скончали бурное житие, в пристани мирной от треволнений и сует мира сего. В те поры Иван Максимыч, стольник, всем патрикеевцам допросы чинил и так уж для боярина Якова Захарьича усердствовал, что, когда вывели на свет Божий всю черноту помыслов опальных князей, главный-от судья, боярин Яков, и побил челом за своего усердного сыщика. Что того ли Ивана Максимова не изволит ли державный пожаловать: повысить Ивана в окольничьи?
Государь ничего не молвил, изрек только на вторичное напоминанье Захарьича.
– Ин, мы сами ведаем что за птица твой Ванька…
– Усерден?!
– Что ево усердье – на пакости! Посмотрим еще, чем он, умник твой, напредки покажется.
Вот немало прошло времени, опалился государь на невестку свою, на Алену Степановну, что дерзость взяла, укорила свекра смертью экова слуги отменного, Сеньки Ряполовского. Иван Васильевич горькие речи ее высказал. Как она, княгиня, со смердом валялась, память честную, ясного сокола, Ивана Иваныча, опозорила слабостью непростимою. И велел государь, на смиренье, свести княгиню-вдову на казенный двор, под крепкую охрану надежных дворян.
В те поры речь зашла, кому поручить будет блюсти стражу при вдове. Яков Захарьич и назвал своего подхалима, Ваньку Максимова.
Опять государь задумался. Стал боярин высчитывать ловкость, проворство, находчивость, зоркость Иванову.
– Боюсь я, штобы твой Ивашко на стороже невестки нашей не своровал, себе на пагубу?! Нам кой-што известно на сей счет непутнее! Ивашка вот на стороже штоб не учинил вдругорядь похлебство Сеньки казненного.
– Я, государь, беруся ответ держать за Ивана Максимова: излечился он от старой дури вконец и очистился…
– Ну, ин быть по-твоему; только… смотри, штобы Ванька на службе на той не сломил себе голову. Коли пакость учинит, не спасет ево ничья заступа!
С тем и назначен Иван на казенный двор сторожить знатную пташку, княгиню Алену Степановну.
Помещение княгини убрано так же, как в кремлевских чертогах ее. Еству отпускают с приспешни ихней же, и наряд не убавлен: ни судов, ни напитков, ни квасу медвянова. А с дворца хлебенного отпущают – по тайному наказу государеву – что ни есть самого лучшего ей да князю Димитрию. Столом и погребом неча гневить Бога. Одно: ни к ней, ни к сынку ее ни птица, ни зверь – не токмо человек – не найдет ни тропки, ни доступа.
Весну красную так прожила бедняжка и лето, все в четырех стенах. Супротив окошек княгининых как-то Бог уродил малинничек. И в том в самом малинничке пел-заливался соловей-душа. Сгрустнется княгине – соловьи ною песнью разгонит грусть-тоску. Но лето миновало – соловей замолк. Малинник обезлиствел, помертвел и побелел под ненастьями. Встоскнулось сиделице в расписной палатушке. Вот шлет она звать своего лютого приставника:
– Иван Максимыч, пожалуйте!
– И до нас, непутевых, дошла, знать, очередь! И мы-ста теперя – хоша не в князей Семенов дородством – авось пригодимся… коротать долготу тюремнова времени?
Вот нарядился господин стражник в свой заморский наряд праздничный, закрутил ус тощий молодецким кольцом и явился рассыпаться мелким бесом пред своею тюремною сиделицей.
Елена Степановна, конечно, много переменилась. Яркий румянец исчез с ее лица, заменившись млечною белизною. Сильная воля и уверенность, что порывы гнева свекра легко и неожиданно сменяются милостью, поддерживали в ней бодрость на лучшие еще времена с предоставлением не только свободы, но и самой власти ее сыну. За ним все же оставалось преимущество торжественного венчания! Князь Василий пользовался титулом только великого князя новгородского. А этот титул, новая вспышка каприза и столкновение с женою – с возвратом власти, оказывающейся с прежними, если еще не с большими, побуждениями вмешиваться в государственные дела – могли обратить в ничто. Так легко привести перемену ролей?
Не теряя же ни надежды на перемену, ни бодрости, при сидячей жизни княгиня приметно полнела и, следовательно, по понятиям и вкусам Московской Руси, выигрывала в привлекательности. Наш век имеет свои понятия о красоте, но мы не вправе порицать предков за их мнимое безвкусие и непонимание грации. Всякое время имеет свою моду. Для русского человека-москвича, как для обитателя Востока, да, пожалуй, и Запада, в старину дородство возводилось в добродетель именно ради знаванья красоты в круглоте форм.
В своем невольном уединении Елена Степановна от нечего делать спала, пела – для разогнания скуки – песни (а голосок ее был звонкий такой, серебристый) да переодевалась. Нашила она себе ферязей и сарафанов из самых ярких и ценных материй. А уверенность в возврате прежнего величия делала ее, как мы уже заметили, спокойною. Это, пожалуй, шло бы в разлад, казалось, с чувствами материнской любви к Дмитрию. Но, как мы выше видели, еще в годы вырастания сына внешние побуждения и потом страсть к красавцу Семену, расплатившемуся жизнью за опасную интригу с царственной вдовой, ослабили силу любви Елены к Дмитрию. Смерть Семена произвела в опальной княгине на первое время горькую печаль. Но чем горше было это чувство, тем скорее прошло оно, сменившись жаждою мести к виновникам гибели предмета страсти, прибавим, давно уже сделавшейся чисто животною у молодой, скучавшей принцессы. Максимов был хитер, хотя и неумен, но к близкой разгадке ощущений Елены Степановны, – слышав о ней многое и поверяя слышанное с делом, – пришел он без большого труда. Эта возможность представлялась и Ивану Васильевичу, когда он заявлял неохоту назначить Максимова в главные сторожа к невестке. Но ни Иван Васильевич, ни уверенный в себе Иван Максимов не приняли одного в соображение. Елена Степановна знала усердие Ваньки Максимова в выведении всех кляуз на свет Божий по производству процесса Патрикеевых и Ряполовского. Она знала, что он вымучивал у жертв своих, с утонченностью злости ренегата или отверженного ревнивца, самые мелкие и ненужные для обвинения, но зазорные по существу своему подробности сношений ее с обвиненным красавцем. А такое сознание поселило не просто желание отмстить ему, но отвращение даже, какое мы чувствуем от прикосновения с мерзостью, будь то вещество или существо самой низшей степени развития. Питая же подобное чувство к своему тюремщику, Елена сочла себя вправе обманывать его, в душе между тем сохраняя понятие о чести и честности, так же как о долге и обязанности. Но Максимов, каким он рисовался перед мыслью княгини-заключенницы, был, во-первых, тюремщик, сам – как ей было известно – выпросившийся на эту должность. Следовательно – вдвойне мерзок и низок! А стало быть, против него всякие меры позволены невестке на отместку. Во-вторых, высказанные нами известные обстоятельства могли только усилить все побуждения вредить ему, пользуясь его средствами. Заметить, наконец, дальнейшую его дерзость – виды на свою царственную пленницу после сделанного ей признания в первые дни вдовства – ей было тоже нетрудно, видя его неуместное щегольство и изысканность в одежде, когда по призыву являлся он к ней. Знала княгиня-пленница и то еще, что державный свекор строго наказывал: никого не допускать к ней.
И вот с нарушения этого главнейшего пункта государевой инструкции задумала княгиня начать свое утонченное мщение ненавистному тюремщику, а для того велела позвать его. Цель позыва, как и цель высказанного на последней аудиенции, для Максимова остались неразгаданною им тайною.
Смотрите. Вот он входит в палату пленницы.
– Здрава буди, государыня княгиня, чем изволит милость твоя почтить нижайшего раба?
– Мне сгрустнулось… Иван Максимыч!
– Если бы мог я, государыня, рассеять сколько-нибудь твою кручину?! – ответил он с видимым одушевлением. Слова своей пленницы представил себе он за сознавание ею необходимости видеть его подле себя для удаления скуки. – Чем могу служить… вся жизнь моя в жертву тебе, государыня.
– К чему, Иван Максимыч, жизнь твоя нужна мне, и я не решусь потребовать от тебя такой жертвы. Я просто хочу, чтобы ты отыскал и привел ко мне гадалку Василису: пусть пораскинет раз-другой бобы… Все этим, глядишь, и посократится время.
– Государыня! Коли не изволишь ведать, считаю долгом довесть до сведения, что, введи я лишнего человека… хоша и бабу даже… мне… коли узнают – беда!
– Кто узнает? Да, наконец, што же ты распинался сейчас еще, что готов жизнью мне пожертвовать, и… отказываешь в таком пустяке? Как понять тогда слова твои? Насмешкою над моим легковерием?!
– Ни-ни! Боже избави. Повелела твоя честь и – будет. Нужды нет, что я, Иван, пострадаю! Будет – непременно… Но, государыня, моя покорность тебе вытекает из другого источника. Не насмехаться думаю я, а пожертвовать собою… Задуматься даже не могу… Потому… потому что…
– Вижу, вижу, как трудно тебе прибрать слова… и понимаю, что ты не можешь придумать, как солгать!
– Солгать?! Могу ли я лгать перед тобой, когда ты для меня – жизнь и радость… И если бы… соизволила поверить слову раба твоего… гадальщица бы не так развеселила тебя – как… я…
– Как ты? Ты – сам… собою? Посмотрим! – и она окинула его взглядом, в котором ослепленный прочел неуверенность и робость, неразлучные с нежным сочувствием. На самом же деле взгляд, брошенный княгинею, был испуг, что, находясь во власти чудовища, подобного Максимову, еще возымевшему такие побуждения, ей грозит даже насилие. Мысль эта кольнула в сердце княгиню-пленницу, и, сделав над собою неимоверное усилие воли, она скрыла начинавшуюся бледность. Даже вызвала что-то похожее на улыбку на трепетные уста свои.
– Таков ли ты, как говоришь… укажет время, – закончила княгиня, чувствуя, что силы оставляют ее.
– И опыт, государыня, и опыт! – повторял он, нахально засмеявшись.
– Для опыта я и желаю… видеть у себя сегодня же… Василису… Няня! Посвети Ивану Максимовичу… в сенях.
Максимов не ожидал такого крутого поворота, но делать нечего: выкатился из светлицы своей сиделицы, отвешивая поклоны. Выйдя на воздух, он стал соображать, и ему представилось даже, что самое требование Василисы не иное что доказывает, как опять же обращение княгинею внимания на его личность!
«А мы постараемся еще помочь делу кое-чем!.. Василиса мне преданна: прикажу ей, чтобы приворожила Аленушку к имяреку! Да показался бы он ей слаще меду и сахару, светлей и приглядней яснова солнышка! И чтоб она, раба Божья Алена, по рабу Ивану сохла да чахла, ево и во дни, и в ночи представляючи да горячие слезы проливаючи! Вот как у нас. Тут и великачество и гордость свою отложишь, княгинюшка?! Чары-то не свой брат! Схария эки, бывало, чудеса производил! А теперя, где ни послышишь, про мою Василиску еще почище бают. Да как хошь, верь не верь, а ведает баба кислу шерсть исправно, коли и князя великова обошла?! Велел разыскать и повесить. А потом – сам позвал, да и княгиня великая подарки шлет. Так шепнуть Василисе – и склонится княгиня Елена. А какая же, братец мой, стала она теперя-тко краля! Что в терему была: оборотлива да румяна! Теперя-тко поглядь: кругла, белолица! Румянец вызвать не какое чудо, а здоровье да дородство не так легко приобресть».
И полный шаловливых представлений разыгравшейся похоти Максимов велел подать сани и помчался за Василисою.
Вызвать чародейку из круга ее почитательниц в доме, оставленном ей Зоею в полное владение, да примчать на казенный двор не потребовало много времени.
За скорое представление гадальщицы попросил Максимов, уходя и оставляя княгиню с Василисою, ручку княгини. А целуя руку, думал, что эта милость – предвестница щедрот грядущих. Как он ошибся и как скоро!
Объяснение Елены с Василисою, а не гаданье, в силу которого она не верила, представило княгине еще чернее Максимова. И сама гадальщица по мере раскрытия ей плана – как обойти пленницу? – почувствовала гнев к недавнему предмету своей страсти. Она поняла, что ее самое хочет злодей сделать орудием для победы над другою! В любви же к княгине она теперь убедилась.