banner banner banner
Жребий праведных грешниц (сборник)
Жребий праведных грешниц (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жребий праведных грешниц (сборник)

скачать книгу бесплатно


Последней каплей стало решение о семенной продразверстке – изъятию из хозяйств семенного материала, ссыпке в общественные амбары-хранилища, откуда весной будут выдавать согласно единому плану. Умные городские головы не понимали, что вольного зажиточного хлебопашца нельзя в одночасье превратить в раба, которому укажут, где пахать, дадут, что сеять, а потом весь урожай отберут, оставив на скудный прокорм. Хотя революция называлась рабоче-крестьянской, в Омском реввоенсовете было мало людей, знавших крестьянский труд, уважавших труженика. Степан подозревал, что их мало было и выше, в Петрограде. Умом он понимал мелкобуржуазную контрреволюционную психологию мужика-крестьянина, а сердцем не мог осуждать. По-другому надо с мужиками! Как? Он не знал.

Степан слышал про бунты в Центральной России, про волнения на Тамбовщине, но того, что случилось, когда заполыхала вся необъятная Сибирь, таких масштабов в России быть не могло.

Вспыхнуло в конце января двадцать первого года в разных местах, практически одновременно, точно к бочкам с порохом заряд поднесли. Степан в те дни в Омске находился – может, потому и жив остался. В кабинет Вадима Моисеевича, которому он стал помощником-порученцем, стекались страшные сведения: расстреливают, режут коммунистов, продотрядовцев в большинстве волостей Ишимского, Ялуторовского, Тобольского, Тюменского, Березовского, Сургутского уездов Тюменской губернии, Тарского, Тюкалинского, Петропавловского, Кокчетавского уездов Омской губернии, бунты в Челябинской, Екатеринбургской губерниях…

Это была война, потому что к вооруженным мужикам присоединились бывшие Сибирские казачьи войска, появились командиры, организовавшие отряды и командовавшие по всем правилам тактики и стратегии. Они захватывали деревни, села, города, железнодорожные станции.

Кого с кем война? Получалось, мужиков с новой властью, крестьян с большевиками. Но Степан тогда не задавался политическими вопросами. Когда идет война, не до «рассужденьев». Он был в штабе, а от хорошей работы штаба во многом зависит исход любой войны.

Такого зверства Сибирь еще не знала. Мужики вспарывали коммунистам животы, засыпали зерном и оставляли записки: «Продразверстка выполнена». Топорами рубили жен и детей коммунистов. Но и другая сторона развязала террор: артиллерийским огнем уничтожались целые деревни, в селах выгоняли людей из домов, расстреливали каждого пятого. Сибирь захлебнулась кровью.

Всего два года прошло, а кажется – сто лет назад был этот страшный, безумный сон.

Восстание подавили части Красной армии. Вадим Моисеевич в разговорах со Степаном признавал:

– Да, в нашей политике были перегибы. Революции без жертв не бывает.

Степан потом про перегибы как-то в споре с отцом упомянул. Отец скривился нехорошо:

– Перегибы – это когда гулящих баб раком ставят. А младенцев на штыки поднимать – бесовство.

Отец все волнения дома просидел, немощным прикидывался, «досточки» свои вырезал. Он-де в политике не участник. Ловко устроился.

К лету двадцать первого года, когда уже было ясно, что коммунисты победили, Вадим Моисеевич тяжело заболел. Доктор больничный сказал: «Общее истощение». Степан тоже себя чувствовал истощенным до крайности, рвался домой. Вадим Моисеевич не отпускал, потом слабо махнул рукой: делай как знаешь. Учитель любил Степана, и тот ему платил тем же. Но Степан задыхался в городе, голова пухла от мыслей, вопросов, на которые не было ответов; разъедало сознание своей беспомощности. И хотя даже в собственной семье он не находил поддержки, дома ему стало легче, привычнее и отчасти понятнее, во всяком случае текущие задачи казались выполнимыми.

Вспоминая недавнее прошлое, Степан постукивал карандашом по краю стола. Тук-тук, тук-тук – как часики.

Отец как-то привез большущие часы, заднюю крышку снял – там колесики с зазубринами. Принялся сыновьям объяснять, как устроен механизм. Братья ничего не поняли, а потом часы стырили и по винтикам раскурочили. Мать их выпорола, а отец, что Степану было еще горше и обиднее, посмотрел презрительно и бросил: «Варнаки!»

Степан никогда не понимал отца. В детстве любил, ждал, когда приедет, гостинцы привезет и от маминой лютости защитит. Лет в четырнадцать любовь как-то сама собой прошла, растаяла, а истинного уважения не появилось. Почитал, конечно, как родителя. Но по-настоящему уважал Вадима Моисеевича, восхищался его преданностью идее, зажигался от него. От отца разве зажжешься?

Однако размечтался он. Ладно бы про Парасеньку думал, а то кровавые дни вспоминает…

Степану нужно было написать письмо Вадиму Моисеевичу, объяснить свой отказ ехать в Омск. Устной речью он так-сяк владел, агитировать научился, а на бумаге изложить клубки своих мыслей – мука мученическая, поэтому и тянул время.

Степан тяжело вздохнул, почистил перышко о бумажку, макнул в чернильницу…

Поблагодарил за приглашение, написал, что пока приехать не может «в связи с семейными обстоятельствами, которые женитьба». Снова задумался. Следовало бы Вадиму Моисеевичу признаться, что его, Степановы, отчеты по наличию зерна, скота и прочих сельскохозяйственных продуктов на территории вверенного сельсовета нельзя считать объективными. Потому что прячут по заимкам – мать родная и та прячет. Но чтобы найти эти заимки, нужна рота солдат. А солдаты с оружием – это снова кровь и горе.

Не стал про заимки писать, наступил на свою коммунистическую совесть.

Другим сомнением поделился с Вадимом Моисеевичем. Он, Степан, понимает классовый подход, что надо на сельскую бедноту опираться. Только их голытьба доброго слова не стоит, не опорная. По его, Степана, разумению, для пользы революции требуется на свою сторону крепких хозяев привлечь, потому как они народа и страны пролетариата только и могут быть кормильцами. Но чем привлечь, как сагитировать? Не хватает у Степана аргументов, пусть Вадим Моисеевич подскажет. Потому что настоящий момент, когда уж сколько лет все сокращаются посевные площади и количество скота, нельзя признать удовлетворительным. Раньше Сибирь пол-Расеи кормила и за границу продавала, а теперь крестьяне только для самообеспечения станут трудиться. Выражения вроде «настоящий момент», «логика классовой борьбы», «мировая революция», «пролетариат как движущая сила» Степан вставлял где надо и где не надо, полагая, что из-за присутствия умных слов письмо становится значимее и солиднее.

За ним пришли – пора невесту выкупать, – когда запечатал письмо и отчет в конверт. Сделал дело, можно и на личном фронте отдохнуть, попраздновать.

Он вошел в дом, увидел стол с яствами и с трудом сдержался. В отчизне голод, а его мать пир закатила! Прасковьюшка, чутко уловив перемену в настроении мужа, жарко зашептала:

– Только раз ведь в жизни! И готово уже все. Нам и людям праздник. Не хмурься, Степушка!

Анфиса отлично увидела и то, как перекосило Степана, и то, что отмяк после Параськиного шептания. Экую власть набрала девка!

Застолье и по старым временам было бы не стыдное, а по нонешним – роскошное.

Но Анфиса, встречая почетных гостей, смиренно кланялась, извинялась:

– Уж чем богаты, не обессудьте! Просим не прогневаться на убогом нашем угощении.

Гости кланялись в ответ, стараясь не показать удивления, сохраняли на лицах приличествующее достоинство. Они безо всяких подсказок поняли, что Анфису Турку выражения восхищения и поздравления с тем, что может позволить себе накрыть столь богатый стол, нисколько не порадовали бы, не польстили. Напротив, смешали бы карты в игре, которую она своим первым ходом, первой репликой: «Уж чем богаты…» – повела в том русле, что свадьба будет по старинным правилам.

И свадьба удалась: старики чинные наставления-тосты молодым сказали, и про родителей не забыли, наелись-напились все до отвала, и пошли шутки с соленым подтекстом, которого детвора, на печи набившаяся, не понимала, но за компанию гоготала. Молодежь на улицу выскакивала, на деревянном настиле чистого двора, расчищенном от снега, танцевали. Только и гремели, выбивали дробь каблуки мужицких яловых сапог да цокали подковки девичьих праздничных сапожек. Сашка Певец с его гармонью к месту пришелся. Правильно Анфиса его пригласила, хотя поначалу сомневалась – не испортил бы бражник торжества.

Данила Сорока, понятно, не приглашенный, стоял на противоположной стороне улицы, смотрел на празднично яркие окна дома Степана Медведева и курил одну самокрутку за другой. Гуляют! Сашка – предатель, контра, гармонь рвет, все танцуют-веселятся, каблуки стучат пулеметно. Чтоб вы плахи сломали и провалились! Увел у него Степан Прасковью, из-под носа выкрал.

Не было в ней ни лица, ни фигуры, да и не втрескался он в Параську до беспамятства. Она напоминала пичужку. Данилка в детстве любил разорять гнезда, душить птенцов, зажав их горло в кольцо большого и указательного пальцев. Пичужки разевали клювики в беззвучном крике, а потом подыхали, и глаза их стекленели. Так и Параську хотелось зажать и придушить – пережить то детское удовольствие, многократно усиленное. Но Параська-пичужка оказалась строптивой и увертистой. В сторону уйти гордость не позволяла: все знают, что он под Солдаткину клинья забивал. И вдруг однажды поймал себя на мысли: «Если бы такая бредовая идея появилась – жениться, – то только на Парасе Солдаткиной». Даже предложение ей, дурак, сделал. И промазал. Эх, надо было ее скрутить, умыкнуть да оприходовать, никуда б потом не делась, на коленях ползала бы: «Женись на мне, Данилушка!» Не успел, захворал не ко времени.

Он бросил на землю окурок, растоптал. От крепчайшего самосада замутило. Но дурнота в голове была не слабее тошноты на сердце.

– Думаете, уели меня? – спросил Данила светящиеся окна Степанова дома. – Ышшо посмотрим! Вы меня плохо знаете!

Он пошел прочь, прикидывая, у кого украсть лошадь и сани. У дядьки Савелия хороший выезд.

Савелий с семейством был на свадьбе, двор охранял работник. Данила избил его в кровь, без надобности бил и бил, калечил. Остановился, когда работник и сипеть перестал.

Данила запряг лошадь и покатил в сторону Омска. Настроение его улучшилось. Изувечив человека, годящегося ему в отцы, Данилка никакого раскаяния не испытывал. Он не умел сожалеть, он любил драться, точнее – избивать, хмелел больше, чем от вина, когда под его кулаками плющилась, брызгала кровью человеческая плоть, трещали кости.

Самым любимым ощущением была у Данилки жажда мести. Если появлялся обидчик и расцветала в душе мечта-месть, он упивался предвкушением кары. И сейчас мысли о мести Степану разогнали тошноту сердечную. Что Параська? Таких, как она, десяток на пятак в базарный день. А Степка – один! И просто прикончить его, подстрелить из-за угла или ножом пырнуть – удовольствия мало. Подохнет, и весь сказ. Нет, Данилушка ему так отомстит, чтоб как в Библии. Священных книг он не читал, в Бога не верил, но слышал, что за какие-то грехи имеются наказания до десятого колена. Так и он Степану отомстит, чтоб весь его род проклят был.

Свадьба, которую Анфиса закатила большаку Степану, была как нырок в прошлое, в сытое хлебосольное время, когда по трудам достаток был и праздники широко отмечались. Некоторые из гостей, хмельные конечно, даже слезу утирали, вспомнив былое. Разошлись поздно, после чая, которого было выпито чуть ли не под дюжину самоваров.

На Анфису, когда последних гостей проводили, навалилась пудовая усталость.

– Марфа! – махнула она в сторону стола.

– Я приберу.

– И проверь, что на холод вынесли, чтоб хорошо прикрыто было.

– Сделаю.

Дойдя до кровати, Анфиса рухнула, не раздеваясь. Тяжелые бусы запрокинулись ей на лицо, но она ничего не почувствовала.

Марфа наводила порядок и поглядывала на дверь горенки, в которую ушли Степан и Прасковья, прислушивалась. Хотела и боялась что-нибудь услышать. Плакала тихо сначала, а потом слезы заклокотали в горле. Села на пол под иконами в красном углу, коленки к груди прижала, чтобы стон не вырвался. Так и уснула.

Утром ее свекровь растолкала:

– Чего ты тут валяешься, как пьяная солдатка? Прибери себя – и за работу!

Сама Анфиса проснулась несколько минут назад с головой, опутанной бусами, в задранной мятой праздничной одежде. Но невестке этого знать не полагалось.

Вскоре за Степаном прибежали от Савелия Александровича. Вечор, вернувшись со свадьбы, они безобразия не заметили, работника не окликнули, думали спит. А на первую дойку хозяйка отправилась и обомлела, потом криком зашлась – мертв работник, лицо избито, на губах красная пена замерзла. Лошадь пропала и сани.

Степан сразу подумал на Данилку Сороку, но своего предположения вслух не высказал. Злодейство мог учинить и пришлый варнак. Только как бы он до деревни добрался? Если на лошади, то бросил бы ее, раз свежую своровал. Если такой сильный, что пешим добрел, то отогревался бы и еды украл, а из продуктов ничего ни у кого не пропало, как показал обыск в деревне. А Сорока сгинул! По зимнику, по Иртышу, который встал крепким льдом, направили погони, но они вернулись ни с чем. Шел густой снег, заметал следы.

Пельмени и сказки

Еремей был уверен, что жена молодую невестку станет есть поедом, гонять в хвост и в гриву. Как же, появилась краля, которая над ненаглядным Степушкой заимела власть больше материнской! Да только, усмехался он мысленно, дневная птица ночную никогда не перепоет. Однако Анфиса вела себя сдержанно. Лодырничать Прасковье не позволяла, но и не гнобила как дешевую рабыню. Наверное, присматривалась, с какого бока больней укусить.

Хотя Парася была пуглива, постоянно стремилась угодить, вскакивала еще до проговоренного веления свекрови или свекра, ручки в кулаки сжимала и смотрела вопросительно, жалости она у Еремы не вызывала. Странная девка. С виду робкий заморыш, а нет к ней сочувственного умиления. Иное дело Марфа – вот уж кому лихая доля досталась. Всем Марфа вышла – и статью, и силой. Она на жатве, на обмолоте, на сенокосе, в доме за прялкой или за тканьем – везде за двоих. Пашет и пашет как лошадь, про усталость не знает. Только разве пахать да пахать – радостная женская доля? Муж, сынок Петр, ни рыба ни мясо, живет как приспатый, гы-гы да гы-гы. Царь Соломон сказывал: «Премудрый сын веселит отца, безумный сын – печаль матери». Не только матери: иметь такого мужа, как Петька, – горстями печали хлебать. Даже ребеночка ей не заделал. Ерема несколько раз подмечал, как плачет Марфа, давится слезами. А однажды случилось, кажись, когда Степан про женитьбу объявил, в голос разрыдалась.

Анфиса тоже видела слезы невестки, но они ее только злили – мало работает, коль на слезы время есть.

Степан часто отсутствовал – ездил по деревням, которые к его сельсовету относились, и в Омск в командировки. Незнакомое слово бабы расшифровали: «командировки» – от «командир», и к его поездкам относились с почтением, наряжали в лучшее. Степа – командир, кто ж еще.

Когда он один и другой раз вернулся без гостинцев, отец его в сторону отозвал и упрекнул:

– Хоть по леденцу бабам привез бы!

С тех пор Степа не забывал про домашних. Привозил, что успевал найти, маме, жене, Марфе, брату, сестре Нюране – особо. Она скакала по избе, вокруг стола козой носилась, радовалась всякой мелочи. Остальные тоже плавились довольством. Оказывается – ждали! Степан думал: гостинца или подарка вещественного. Ерема понимал: внимания! Отцу Степан ничего не привозил, не помнил про него, да Ерема и не ждал.

У Марфы в сундуке под окном хранилась шкатулка со Степиными подарками: рулончик алой ленты, монисто с медными, позеленевшими кругляшками и монетками, сухой пряник. Каждый из этих предметов для Марфы был воспоминанием: как приехал Степан, как раздавал подарки. До нее очередь доходила, говорил: «Вот тебе, Марфонька…», «А Марфе нашей дорогой…», «Марфутке-сестренке…». Других ласковых слов от него она не слышала. Особенно любила статутку, или статуэнтку… как-то свекор назвал, не запомнила. Словом, фигурка фарфоровая. С первого взгляда – срамота. Девка в юбке выше колен, одна нога задрана, другая стоит на земле, обута вроде в лапоть, потому что по голени ленты плетутся, но лапоть – как туфелька изящная. Нос у статутки отбит, у ноги, что задрана, лапоть-туфельку отсекла вражья рука. И все-таки Марфа ее очень любила. Когда сильно горло тоска схватывала, чаще по ночам бывало, вставала тихо, доставала из сундука статутку, садилась под окно. В лунном свете красок не видно: ни нежного румянца на щеках барышни, ни крошечных алых губ, ни синих глаз-пуговок, ни палевых складочек в юбочке. Однако все равно утешение: не только Марфу судьба казнила, а и эту прыгунью. Марфа гладила фигурку, Петр храпел, луна била в окно, точно с солнцем хотела состязаться. И становилось легче. Марфа клала на место статутку, закрывала сундук, ложилась на кровать к мужу. Была бы воля – удавила его, постылого! Но воли не было, только долг – перед Богом, семьей и людьми.

Анфиса специально подгадала, чтобы Степа был дома и со всеми наравне уселся за стол пельмени лепить.

В каждой семье это действо любили. Но ведь у Анфисы должно быть не как у всех, а по-особенному, чтобы потом соседки пересказывали. Сама она кратким словом обмолвится, работники, невестки донесут да и свойственники, по милости приглашенные. Лепить пельмени Анфиса пригласила сватью, мать Прасковьи Наталью, и тетку-крестную Агафью. Первая была сказочница и сказительница, вторая – тараторка и хохотунья, к месту и не к месту заливалась, хотя не без хитрого стреляющего взгляда. Но у Анфисы стреляй-перестреляй, недостатка не найдешь. Натальи и Агафьи детишек младших тоже позвали, потому что одной девчонки Нюрани за столом маловато, род со скудным потомством.

С утра Анфиса невесток изводила. Марфа тесто творила. В Сибири к хлебу относились с великим почтением и про тесто говорили не «месить», а «творить». Прасковья в сельнице – деревянном корытце – сечкой мясо рубила. Обычно фарш готовили из трех видов мяса – жирной свинины, говядины и баранины. Шиком считалось для вкуса медвежатину подмешать. Но Анфиса брезговала – медведь хоть и по их фамилии зверь, а животное грязное: не поднимется нужду справить, под себя сделает, полгода мясо вымачивай, запаха не отбить. У Анфисы был свой кулинарный секрет – добавлять в фарш куриное мясо, от которого он становился нежным и мягким. Когда птицу били осенью, в отдельную кадку грудки цыплячьи засаливала. Поэтому в фарш уж больше соли добавлять не нужно, а Параська сыпанула!

Анфиса пальцем рубленое мясо зацепила, попробовала да кулаком невестке в лоб ударила:

– Тебе кто позволял солить? Ты здесь волю взяла, сопля бледная?

Испуганная Прасковья отлетела в угол, рот разевала, как цыпленок перед смертью. Тьфу, прости господи! Чего Степан нашел в этой доходяге?

Анфиса отщипнула кусочек теста, вымешанного Марфой, взяла в рот, пожевала. Хорошее было тесто, мягкое и клейкое, в меру тугое. Но ведь невестки всегда должны быть виноватыми. Анфиса и Марфе заехала по щеке:

– Сколько лет тебя учишь, а дура дурой остаешься! Еще два жбана намеси. И полотенцем мокрым накрой, чтоб не высыхало. Пошевеливайтесь, ленивые девки! Теста и начинки нету, а вам еще стол накрывать. Послал мне Бог невестушек! За все мои доблести наградил супостатками!

Когда Анфиса нервничала, она всегда ругалась. Удадутся ли пельмени? Ведь их заготовить надо мешка два…

Фарш, начинку пельменей, Анфиса приправляла всегда сама. Ерема про свои выкрутасы с деревянной резьбой говорил: чего-то там… тра-та-та… акцент. Анфиса для себя «акцент» двояко определяла: это когда все работают, а потом приходит она, Анфиса, и оценивает. Бывает – не придерешься. Но все равно хозяйка должна акцент внести, пальцем ткнуть и на недостатки указать. Иначе уважения работников к хозяйке не будет, да и в собственных глазах себя уронит.

Акцент во время стряпни – это приправы, главным образом перцы из старых запасов: черный острый, белый душистый, красный и розовый пряные.

На священнодействие Анфисы, которая высыпала из баночек и жестяночек с плотными крышками в ступку горошины, толкла пестиком, рассыпала по фаршу, перемешивала, пробовала, снова толкла, подсыпала, перемешивала, пробовала – и так несколько раз, – невестки взирали как на таинство. Захочет свекровь – поделится этим таинством, научит. Не захочет – будешь не стряпкой, а тряпкой. Марфа и Прасковья стояли, вытянувшись в струнку, как солдаты перед ефрейтором.

– Пробуйте, – сказала им Анфиса.

Невестки послушно проглотили по маленькому кусочку.

– Вкус запомнили? Теперь каждая берите по миске неготового фарша, перец толките и месите. Пряного много нельзя, только на кончике ножа, иначе саднить-вонять будет, как от заезжего коробейника, который две недели не мылся, а дикалонами брызгался.

Через несколько минут Прасковью мутило от съеденного сырого мяса, которое она терпеть не могла. И хотелось плакать, потому что ее фарш, в отличие от Марфуткиного, был совершеннейшей гадостью.

Анфиса Ивановна, отпробовав, так и сказала:

– Дрянь!

А потом спросила, точно учитель на уроке, когда хочет плохого ученика подстегнуть примером успевающего:

– Марфа, чего не так?

– Ты, Прасковьюшка, посолить забыла.

– Вот именно! – кивнула Анфиса Ивановна. – Сегодня она посолить забыла, а завтра соды в щи бухнет.

– Я не… не бухну…

– Плакать не сметь! – повысила голос Анфиса Ивановна. – Замечу слезы, будешь неделю свинарник чистить и там себя жалеть!

– Хорошо, – пробормотала Парася.

– Чего «хорошо»? – уточнила свекровь.

– Пойду чистить.

– Дура! Надо сказать: «Простите, боле моих слез не увидите». Нашел Степан супругу для навозного труда!

– Простите, – кусала губы Парася, – боле моих слез вы не увидите никогда.

– Про «никогда» я запомню, – пообещала Анфиса Ивановна.

В отличие от мужа, Анфиса красоты мира не чувствовала и не понимала. Для нее красивым был тот предмет или изделие, владельцу которого завидовали. Но Анфиса чувствовала людей, знала, на что каждый годен, как добиться от него крайнего старания и где граница, за которой никакие старания не помогут. Сделав выволочку Прасковье, она отметила, что невестка испугалась не грязной, постыдной работы, а расстроилась из-за собственной неумелости. Это был хороший знак. Не такая Параська рохля, как с первого взгляда кажется. Рохля скорее Марфа. Сильна, как мужик, а душою – кисель. Марфе, конечно, с супругом не пофартило, но так уж Бог рассудил.

Лепить пельмени за стол сели десять взрослых и пятеро подростков. Анфиса распределила их на три группы. В каждой было по два человека на раскатке: отрезали от большого шара пресного теста кусок, ладонями раскатывали его в колбаску, потом от нее отрезали коротенькие чурбачки, которые скалкой превращали в кружочки. Трое вилками зачерпывали из миски фарш, клали на середину кружочка и плотно склеивали края, в конце их завернув, соединив так, чтобы получилась аппетитная приплюсинка. Готовые пельмени плотно в один слой укладывали на посыпанные мукой доски и выносили на улицу. Когда пельмени замерзнут до каменности, их высыпят в ларь.

В начале работы Анфиса надсмотрщиком ходила вокруг стола, поправляла, указывала, заставляла переделывать. Кружки должны быть определенной толщины и все одинакового размера, мяса нельзя ни много положить – края не залепятся, ни мало – только голытьба тестом обжирается. Добившись нужного качества, Анфиса села за стол между мужем и дочерью. Это было стратегически важное место. Нюраня обязательно примется тихонько отца просить: «Тятя, слепи мне кысу, вырежи собачку!» И Ерема будет потакать дочери, отвлекаться на баловство.

Нюра поняла уловку матери. Но через некоторое время все-таки не выдержала и стала ее пытать:

– Матушка, а можно пельмени делать как шарики? А как грибочки или грушки, что тятя привозил?

– Нельзя, – отрезала Анфиса. – Пельмень есть пельмень, а не шарик-грибочек.

Нюраня что-то быстро-быстро лепила из теста. У нее получился симпатичный зайчонок, в животе которого находился кусочек фарша.

– Славно, – похвалил дочку Ерема.

– С едой играть – грех! – Анфиса хотела отвесить оплеуху Нюране, но та увернулась.