banner banner banner
Жребий праведных грешниц (сборник)
Жребий праведных грешниц (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жребий праведных грешниц (сборник)

скачать книгу бесплатно


Марфа поставила на стол тарелки и чашки для гостей. Разговор поддерживал Еремей Николаевич – о погоде, о ценах на обмолот, пушнину, убой дикого зверья и рыбу. Рассказал смешную историю времен своего пребывания в самарском госпитале. Наталья и Агафья смеялись с излишней готовностью, Нюраня заливалась, работники ухмылялись, Марфа прятала смешок, прикрыв рот ладошкой, и только Анфиса Ивановна сидела с каменным лицом. Ей показалось, что муж, едва заметно кивнув в ее сторону, как бы сказал гостюшкам: да пусть пыжится, не обращайте внимания.

В Сибири гостеприимство считалось важнейшей добродетелью. Но в гости обычно ходили по приглашению на престольные и семейные праздники. К приему гостей готовились: мыли дом до зеркального блеска, стряпали праздничные блюда. Без крайней нужды, по прихоти, никому не приходило в голову заявиться к кумовьям, родственникам или сватам. Отрывать от работы, сбивать заданный ритм трудов – грубость и невежество. Если у бабы имелась в клюве какая-то совсем уж горячая сплетня, она могла вызвать подружку, сестру или соседку на двор, быстро «сообчить» и убраться восвояси. То же касалось и мужиков, хотя у них, конечно, не сплетни, а политика. Еще бабы нарядами щеголяли и приготовленными яствами хвастались, отводили душу за пересудами на «беседках» – исключительно женских посиделках.

Приход сестер Солдаткиных, незваных, принявших приглашение разделить трапезу, усевшихся за стол, означал только наличие чрезвычайной новости. Все ждали ее оглашения, работники, по пятой чашке чая потягивающие, в том числе. А Еремей под одобряющими взглядами Натальи и Агафьи Солдаткиных витийствовал, красовался. Анфиса давно за ним ведала – иногда любит напылить. Бабы думают – для их восхищения, а он для собственного удовольствия. Настроение игривое у него сегодня, вчера что-то удачное навырезал из своих дощечек, а если бы не ладилось его пустопорожнее занятие, то не рассиживал бы, улизнул – разбирайся, жена, сама, какая нелегкая принесла этих баб.

Ритуал встречи незваных гостей затягивался, и молчание Анфисы на фоне общих смешков выглядело теперь, спасибо муженьку, нелепо.

Пришлось ей разомкнуть уста, отдать распоряжения:

– Аким – молоть ячмень. Федот – кузнецу отведи коней на перековку.

– Трех забрали Степан Еремеевич и Петр Еремеевич, – ответствовал Федот. – В выездные сани впрягли и ночью на тройке отбыли.

«Что ж ты до сих пор молчал?!» – в другой ситуации взвилась бы Анфиса. Но тут никак не отреагировала, только зыркнула гневливо и дернула головой в сторону двери – убирайтесь! Федот выходил понурым – рассердил хозяйку, он-то думал, по ее наказу сыновья уехали.

Наталья и Агафья намотали на ус: всем распоряжается Анфиса Ивановна, а Еремей Николаевич ни сожаленья, ни стыда не выказывает оттого, что жена вместо него командует. Ставки Еремея заметно упали.

Анфиса, у которой кончалось терпение, обратилась к гостьям:

– С чем пожаловали?

От такой грубости Еремей скривился, Марфа всхлипнула, как от тычка, и даже Нюраня хрюкнула от удивления – мамаша ее «за воспитание» часто ругает, а сама ведет себя невежливо.

Мысленно сложив факты, Анфиса уже поняла, что случилось. Степан хотел жениться на Прасковье Солдаткиной и этой ночью с братом уехал. Куда? Венчаться. Степка-то безбожник и с отцом Серафимом в контрах. Значит, отправился куда-то далеко, и вынудила его Параська, которая, получается, над ее сыном большую власть имеет. Теперь пришли Наташка и Агашка – хвостами мести, обстановку разведывать.

По большому счету, развитие событий устраивало Анфису. Степан наконец женился и взял свою, местную – тихоню Прасковью, из которой можно веревки вить. А то, что на первых порах Параська верх взяла, так это дело временное. У невестки помыслы, а у свекрови промыслы. Главное – Степан не привез из города девку в красной косынке. Про них жуть срамную рассказывают.

Наталья и Агафья Егоровны, мекая, заикаясь, рассказали про увоз. Не смогли скрыть печали: свекровь невзлюбит их Парасеньку – иного мнения, глядя на Анфису Ивановну, сложиться не могло.

У Анфисы были два варианта поведения. Первый: потеплеть, принять случившееся с христианским смирением, обняться с новоиспеченной сватьей и начать приготовления к свадебному пиру, сетуя на скромность угощения из-за скорых обстоятельств. Еремей знал, что в любых обстоятельствах, и в нынешних в том числе, когда продукты от реквизиторов прячут в схронах, Анфиса могла закатить пир горой. Он надеялся и взглядами предлагал жене поступить именно так. Второй вариант: сохранять ледяное равнодушие, не выказывать эмоций, что означало категорическое неодобрение случившегося.

Еремей раньше других понял, к какому решению склонилась жена. Мысленно чертыхнулся: «Турка каменная! Была царь-девица, а теперь из себя королеву Несмеяну корчит!»

Когда пришли гостьи, Анфиса смотрела на правую сторону комнаты. Пока они говорили, буравила их насмешливым взглядом, теперь же, выслушав презрительно и молча, повернула голову и уставилась на печь. Еремей понимал, что жена ведет себя грубо, но воспитывать ее в присутствии посторонних было недопустимо. Да и в отсутствие – хлопотно. Он пожал плечами и окончательно упал в глазах Натальи и Агафьи.

Нюраня, не понимая ситуации – подтекстов, намеков и невысказанного, – видела, что с мамой происходит неладное. Мама давно страдала какой-то болезнью, которая называлась вроде… вроде «замо?к». Что-то у мамы внутри запиралось, и во время приступа она белела от боли, не могла двинуться, просила лекарство. Название лекарства Нюраня помнила.

– Марфа! Скорее, Марфа! – закричала девочка. – Видишь, маму опять заперло! Касторки ей! Касторки!

Еремей зашелся от смеха, раскачиваясь, стукнул головой по столу. Марфа бросилась в куть, чтобы свекровь не видела ее смешка. Гостьи закусили губу, подавляя ухмылки. Анфиса от возмущения – спектакль провалился – теперь застыла по-настоящему. Наталья и Агафья поспешили распрощаться.

Когда Еремей возвратился из сеней, проводив гостий, Анфиса ожесточенно лупила дочь. На одну руку намотала косу Нюрани, больно прихватив у затылка, так, что девочка вывернула голову, другой рукой била наотмашь – куда придется.

Еремей выхватил дочь, прижал ее, рыдающую, к себе и попенял жене:

– Что ты, Турка, бесишься? Что ты не даешь жизни ни себе, ни людям?

– Я-а-а?! – заголосила Анфиса. – Я плохая?! Тогда берись сам, – она кругом повела руками, – берись за все, командуй, хозяин! Хватит бока мять! Как с войны пришел, ни одного заказа! А он досточки режет! Кому они нужны?! Кто семью кормить будет?!

Она поносила мужа, и все обвинения ее были справедливы. Но на самом деле ей хотелось сказать… даже не сказать (потому что в слова правильные и точные Анфиса облечь свою боль не могла), а выплеснуть на единственного рокового мужчину главный упрек – в том, что он, как никто другой, знает в ней хорошее и плохое и видит, что плохое чаще всего берет верх, так пусть бы сам из нее хорошее к свету тащил. И надо для этого малость – ласковое внимание да одобрение, теплоты сердечной хоть крупинка, заботы искренней хоть капля. Она, Анфиса, ради семьи гору готова свернуть, а при Еремином одобрении – все горы земли.

Ерема, обняв за плечи дочь, успокаивая, обещая вырезать ей красивое веретенце, ушел в другую комнату. Горе Нюрани было тем сильнее, что она не понимала, за что наказание. Хотела маму захворавшую полечить, а мама рассердилась.

– Чего ты там возишься? – развернувшись к Марфе, гаркнула Анфиса. – Сказано было варево делать!

Ничего подобного сказано не было. Вчера квасили капусту, набили три бочки шинкованной вперемешку с кочанами, разрезанными на четыре части. Сегодня планировали закончить, еще одну бочку наполнить. Варево – полуфабрикат для похлебки – обычно готовили по весне. Но Марфе и в голову не пришло указывать на вдруг сменившиеся планы. Она только спросила, сколько брать мяса и овощей.

Для варева на жире обжаривали рубленое мясо, овощи, лук. Отдельно на другой сковороде – муку, которую постепенно всыпали к мясу. Из остывшей густой массы катали шарики, затем подсушивали их в печи. Для похлебки было достаточно опустить шарик в кипяток – получалось сытное вкусное варево. Шарики брали, когда уходили из дома – на покос, в лес за грибами и ягодами, на охоту, на ямщицкий промысел.

Прощение

Петр и Степан с новоиспеченной женой ввалились в дом, когда Анфиса с Марфой и Нюраней, сидя за столом, катали шарики варева. Марфа, бросив короткий взгляд, отметила, что Степан обнимает за плечи Параську, а та испуганно прильнула к нему, у всех троих возбужденные, румяные с мороза лица.

– Крепче катай, – повернулась Анфиса к дочери, – чтобы пустоты внутри не было.

– Мама, – позвал Степан, – вот моя жена Парася. Прошу любить и жаловать.

– Марфа, у тебя в печи не подгорит? – спросила Анфиса невестку.

Петр загоготал, как всегда гыгыкал при любом напряжении – радостном, веселом или тревожном, скандальном.

– Анфиса Ивановна! – повысил голос Степан. – Вы меня слышали?

– Не глухая пока что. Молодец, доченька, теперь хороший кругляшок у тебя получился.

– Я женился!

– И что? Ты нашего с отцом благословения не спрашивал, тайно все обделал…

– Тому были причины!

– …честное тайным не бывает, – закончила Анфиса.

Она говорила спокойно, медленно, чтобы в речах ее услышались равнодушие, брезгливость, которых и в помине не было у Анфисы на сердце. Прасковья обмерла, еще теснее прижалась к Степану, хотя понимала, что поза их недопустимо вольная. Она боялась свалиться на пол в беспамятстве – так силен был ее ужас.

Парася навсегда запомнила эти минуты – скорый переход от счастья к обморочному страху. Только что была веселая езда в санях по первоснежью, в объятиях любимого под дохой из волчьих шкур, и ноги согревала полость из шкур медвежьих, и ветер холодил только лицо, но ему и надо было остужаться, потому что щеки пылали радостным огнем и переполняло ощущение наступившей долгожданной благодати, готовности всех любить, распахнуть душу… И вот пожалуйста – приехали! Тебя окатили ледяным презрением, и ты без сомнения знаешь, что впереди не радость, не тихое счастье, а горькое лихо – вечные попреки, укоры, а то и зуботычины. Если бы ноги Параси не отяжелели чугунно, наверное, развернулась и убежала бы к маме.

Степан усадил жену на лавку, подошел к Анфисе Ивановне, оперся ладонями на стол и приблизил к ней лицо.

– Мать! Ты лучше охолони! – процедил он сквозь зубы. – Как бы потом не пожалела.

Он называл мать и на «вы», и на «ты». Когда был добр и почтителен, весел или хмелен – «вы» и по имени-отчеству, когда злился, желваки ходили и глаза молнии пускали – «ты».

Анфиса смотрела на него снизу вверх. На своего сыночка, свою надежду, гордость, смысл ее существования. Степан единственный был похож на нее внутренней силой и крепостью. Ей, Анфисе, стоило появиться на свет только затем, чтобы родить и воспитать Степана. Работать до седьмого пота и других принуждать, копить добро, изворачиваться, прятать его, когда наступили времена бандитских конфискаций, – все для Степана, только он оправдал бы любые ее жертвы. И вот теперь сын смотрит на нее с неприкрытой злобой, его губы нервно кривятся, сейчас с них сорвутся проклятия. За что? Муж и сын… два самых дорогих… За что?

Горло Анфисы стиснуло судорогой, на глаза навернулись слезы. Степан наблюдал, как дергалось лицо матери с бледными, едва заметными шрамиками, – это она располосовала щеки, когда умоляла его не ходить на германскую войну. Тогда Степан не смог отказать, молодой был, глупый, да и к лучшему сложилось.

Степан знал, что мать его любит неистово. Петру и Нюране половины той любви не достается. Сам он, конечно, мать тоже любил, глубоко уважал, восхищался, гордился ею и по возможности старался границ не переходить. В его распоряжении было безотказное оружие – мать всегда можно утихомирить лаской и покаянием, пусть отчасти насмешливым. Но теперь было не до шуток. На глазах Анфисы Ивановны набухли слезы, и в них стояли боль и обида такой силы, что Степан ужаснулся тому страданию, на которое обрек мать. Она редко плакала, такие случаи по пальцам пересчитать, на похоронах даже самых близких людей прикладывала к глазам платочек, остававшийся сухим. Мать, гордая и своевольная, никогда не использовала бабских хитростей, вроде рыданий и причитаний о себе несчастной, чтобы добиться своей цели. Мать скорее выцарапает себе глаза, чем позволит кому-нибудь увидеть свою слабость.

Ярость Степана схлынула, на ее место заступили раскаяние, жалость к матери, которая страдает на пустом месте, но отчаянно, и он причина материнского горя.

Степан бухнулся на колени, уткнулся лицом в ноги Анфисы Ивановны, глухо забормотал:

– Прости! Матушка, прости меня! Нас прости! Христом… – Он запнулся и договорил: – Христом Богом прости!

После венчания и целования икон – главного отступления от принципов – уже не имело значения, разом больше или разом меньше упомянуть несуществующего бога и поклясться им.

Еремей вошел в комнату и оценил обстановку. Петр гогочет в кулак; на лавке, вдавившись в стенку, сидит испуганная Прасковья; пунцовощекая Марфа нервно мнет в руках заготовки варева; Нюраня, уже наревевшаяся сегодня всласть, не знает, положено ей плакать или можно погодить, и смотрит на отца вопросительно. Степан на коленях перед матерью что-то бормочет, у Анфисы подозрительно блестят глаза, но губы искривились в улыбке, робкой и болезненной – такую улыбку на лице жены Еремей видел только после родов, когда обессиленная Анфиса впервые брала на руки новорожденного ребенка.

– Все хорошо, сыночек! – гладила Анфиса сына по макушке. – Все теперь хорошо, кровиночка моя. – Она тряхнула головой, прогоняя слезы, и обратилась к мужу: – Неси, отец, иконы!

Через час началась круговерть – Анфиса командовала подготовкой к завтрашнему свадебному пиру. Прасковья и Степан прошли по деревне, приглашая гостей, отобранных Анфисой. Степан не посмел воспротивиться матери – Прасковья войдет в дом завтра, честь по чести, а пока пусть у себя пребывает. Однако Степан настоял – без гулянок в последующие дни, никаких обходов родственников и крестных (прежде свадьбы неделю и более продолжались), людям самим есть нечего, и вводить их в расход нельзя. Также отменяются дремучие обычаи вроде удостоверения девства невесты. Если кто-нибудь заявится на второй день и потребует простыню или ночную рубашку Параси, Степан этого интересанта лично выкинет с крыльца.

В памяти поколений, переживших исторический слом общества или тяжелые войны, всегда есть свое «до» и «после». У российских крестьян в двадцатые годы двадцатого века рубеж разделял эпохи «при царе» и «ноне». Для сибирских земледельцев сравнение чаще всего оказывалось в пользу «при царе», потому что тогда жили богаче и сытнее, чем «ноне», да и нравы были строже. Увозом, конечно, и прежде женились. Родители не хотели отдавать дочь безродному нищему переселенцу или не желали отпускать дармовую работницу, мол, пусть еще отцу с матерью «за воспитание оттрудится», ведь вошедшая в возраст сибирячка – это большая производительная сила. И приходилось девушке тайно выносить из дома и прятать одежду и что-то из приготовленного приданого. Потом в оговоренный день жених с дружками на быстрых конях увозил ее в дальнее село, где за немалую мзду поп их венчал. Родители девушки обязательно снаряжали погоню и пускали по всем дорогам, но настигали молодых редко. Не потому что трудно было догнать, а потому что самим во вред. Девка уже как бы порченая, с плохой биографией, ей на хорошую партию рассчитывать не придется. В доме жениха, куда приезжали после венчания, устраивался небольшой обед, на второй или третий день молодые ехали каяться к родителям невесты. Те поначалу сыпали проклятиями и упреками, на головы и спины коленопреклоненных молодых сыпались удары: отец размахивал плетью, а мать ухватом. Затем следовали прощение, примирение и опять-таки застолье, но не широкое, без многих гостей. Поскольку бедноты «при царе» в Сибири водилось мало, редки были и случаи, типичные для Центральной России, когда две семьи, чтобы не играть свадьбы, не тратиться на многодневное застолье и подарки, сговаривались и парень увозил девушку от якобы ничего не ведающих родителей. Если же такое и случалось, то представление с погоней, проклятиями и прощением обязательно имело место. Увозом вышедшая замуж девушка не только лишалась самого значимого в жизни пира – свадебного, но и не могла претендовать на приданое. Что успела из дома тайно вынести, тем и довольствуйся, а в сундуках оставшееся, ею же самой с детства тканное, вязанное и вышитое, переходит в родительское распоряжение.

В сложившихся обстоятельствах Анфиса не была обязана закатывать пир горой, а Степан одаривать тещу, молодую жену и ее родню. Но чтоб Степан Медведев женился как последний нищий переселенец?! Анфиса порылась в сундуках и вытащила на свет куцавейку новую, по красному шелку стеженную золотой нитью, с опушкой соболиной, одно из лучших творений Модистки Лопаткиной, – для сватьи, отрез тафты – для крестной матери Параси, тулуп волчьего меха, крытый фабричным сукном, – для Парасиного деда, шапку бобровую – Парасиному брату на вырост, сарафан голубого атласа с узорами и блузку белую с пышными рукавами – сестре Параси. Подарки родным невестки были щедрыми, а ей самой – королевский. Бусы жемчужные, кольцо и сережки с изумрудами да рубинами – так-то, знай наших!

В это же самое время Парася, ее мать и тетка хлопотали у своих сундуков, выбирая дары Медведевым. По ценности они не шли в сравнение с теми, на которые могла расщедриться Анфиса Ивановна, однако каждая вещь: полотенца, рубахи, мужские кушаки, девичьи повязки на голову, украшенные бисером, коврики – все хранило тепло Парасиных рук, ее многолетние мечты о хорошем муже.

Анфиса не любила одалживаться, просить о помощи. Муж считал, что всему виной непомерная Анфисина гордость. Объяснение неточное и расплывчатое. Что гордость? Качество, близкое к глупости. На гордых да обиженных воду возят, а попробуй Анфису запряги. Она была крайне свободолюбива и отметала любую зависимость – от чужой воли, доброты, сочувствия. Если тебе кто-то помог, ты неизбежно попадаешь в зависимость от этого человека. Конечно, есть люди что болотная яма – сколько ни кидай, всё засосут и не подавятся. Анфиса не из таких, она лучше десятикратно переплатит, чем бесплатно получит. Видеть же удовольствие на лице человека, оказавшего ей помощь, – нож острый. Анфиса не допускала мысли, что люди помогают от чистого сердца и без корысти (как она сама нередко делала), что они радуются без задней мысли, не планируя получить в будущем ответную плату.

Но за сутки в одной печи не наготовить яств на праздничный стол, и без помощи других баб не обойтись. Пришлось Анфисе наступить на горло своим принципам – не только поварского содействия просить, но и одалживаться продуктами.

Наученные продразверстками крестьяне держали лари полупустыми, в амбарах ветер гулял. Муку, зерно и продукты прятали в дальних схронах или закапывали в огородах. Собственных наличествующих припасов Анфисе не хватило бы, а Федоту и Акиму быстро не обернуться, съездив на тайные заимки. Только работники и знали места этих схронов, в которых добро пряталось прежде всего от Степана, который в селе первый большевик. Из-за секретных припасов у него с матерью было несколько стычек, которые испортили их отношения в последнее время. Пироги сдобные он трескает за обе щеки и при этом хочет унести из дома последнее! «Последнего» у Анфисы было три склада. И возвратить одолженные продукты она собиралась с лихвой. Еще одно утешение – не пришлось ходить по дворам, кланяться. Прослышав новость, бабы сами пришли «на помочи».

Анфиса распределила работы между хорошими стряпухами: двоюродными сестрами, кумами, соседками. В дюжине домов парилось, жарилось, варилось, пеклось на свадебный пир. Студни, холодцы, мясо большими кусками, поросята молочные, пироги с разными начинками… Пиво варить некогда и казенного вина не купить, зато самогона, медовухи и настоек – залейся. Из безалкогольного – морсы, взвары, сбитни. Молодым надо обязательно подать жареную птицу. Когда Анфиса выходила замуж, свадебный стол украшали жареные лебеди. Но теперь не до лебедей, петушками ограничились. Особая забота – свадебный каравай. Он состоял из трех ярусов: первый, витиевато украшенный, – молодым, второй – гостям, третий, в который запекаются монетки, – музыкантам. Но всех музыкантов будет только Сашка Певец с гармонью.

«Чисто фельдмаршал!» – усмехался Еремей, наблюдая, как Анфиса, ни на секунду не прекращая шинковать, взбивать, перемешивать, ставить в печь и вынимать из печи, отдает распоряжения взводу помощников: как расставлять мебель, какие скатерти стелить, посуду из каких сундуков и горок доставать, перемывать…

Ей нужно было держать в голове сотни памяток – от угощений (девяти перемен, конечно, не будет, но пять, включая вафли, хворост, пряники, другое сладкое печенье к чаю, она, кровь из носа, обеспечит) и сервировки до правильной рассадки гостей за столом, от праздничных нарядов, в которые облачатся Медведевы и их работники, до подготовки горницы для первой брачной ночи молодых. Мебель навощить, зеркала вином оттереть, на окна чистые занавески повесить… Нет конца и края заботам.

Назвав жену высшим воинским званием, Ерема подумал, что никакой генерал не сумел бы отдавать приказы по двадцати фронтам одновременно. Недаром про рачительную хозяйку говорится: эта баба, пока с печи летит, семь дум передумает.

Истовее всех, как заведенная, трудилась Марфа. Сноровистая, она намного опережала трех других молодух, приглашенных на помочи. Хлопоты были Марфе в облегчение. Она всегда знала, что ни на какие отношения со Степаном ей рассчитывать не приходится, – грешно, да и не выказывал он расположения. Но ведь любовные мечты не льдинка на ладошке – не стряхнешь их, как талую воду, пальцы не вытрешь и не забудешь. Пока Степа был холост, эти мечты все-таки имели чуточку надежды, а теперь осталось только чувство безысходности и смертельной тоски. Марфа попробовала утешить себя тем, что всегда будет рядом с семьей Степана, станет нянчить его ребятишек… Эта мысль отозвалась такой болью, что она невольно застонала, рука дрогнула и нож саданул по пальцу.

Анфиса Ивановна быстрым взмахом откинула ее руку от стола, чтобы закапавшая кровь не испортила раскатанный сочень теста.

«Сейчас скажет, – подумала Марфа, – что я балда криворукая».

– Вроде не глубоко? – спросила свекровь. – Промой и тряпицей завяжи. Потом становись блины печь. И гляди, шоб ни одной дырочки!

Хотя Степа запретил многодневное гулянье, ко второму дню надо было подготовиться. Заглянут гости – не выгонишь. На второй день подавались блины и обязательно без дырочек – как символ целомудренности невесты.

Несмотря на бешеную круговерть мыслей, предельное напряжение, боязнь запамятовать не только что-то важное, но и мелкое, досадливое, способное испортить завтра впечатление, вопреки необходимости постоянно отдавать распоряжения и проверять их исполнение, Анфиса пребывала в добром расположении духа. Если и покрикивала на помощниц, то без злобного рыка; если и досадовала, то недолго. На душе у нее был праздник – Степушка женился. Теперь все как у людей, как положено. Детки пойдут, род продолжится.

Мама несколько раз назвала Нюраню умницей, донечкой и помощницей. Нюраня была на седьмом небе. В доме кутерьма, народу полно, все хлопочут, постоянно девчонки-ровесницы в избу влетают, о чем-то спрашивают или просят – жиру рыбьего, перцу жгучего, масла топленого. И саму Нюраню мама с поручениями то и дело отправляет – отнести лукошко яиц или круг замороженного молока, или на саночках отвезти кочаны капусты, разузнать, хорошо ли творится тесто на свадебный каравай. Носятся девчонки из конца в конец села – весело!

Восстание

Степан в приготовлениях к свадьбе не участвовал. Весь день он провел в правлении – в избе, которую Обчество лет двадцать назад специально поставило для почета и значимости. Мол, у них в селе, как в городских присутствиях, – в особом помещении дела решаются, куда можно проверяющих пригласить, шкафы распахнуть и с полок бумаги достать, всю отчетность предоставить – по податям и по недоимкам, которых никогда не было (не позорились перед властью, за неимущих платили, сбрасывались). Бумажную канцелярию вел ссыльный Жид. Он и по роду был жид, и по прозвищу прикипевшему.

Хороший человек, чернявенький, как муравьишка, подыхал на этапе. Бабы сельские конвоирам сказали: «Не сегодня-завтра преставится. Куда потащите? Схоронить не сможете. Хоть и жид, а душа христианская. Оставьте, мы похороним по-человечески. Оформляйте как умершего». Конвоиры не хотели лишней докуки, что-то в своих бумагах почиркали, старосту позвали подписать и жида оставили. А он не помер. И звали его Вадим Моисеевич – для учеников, когда учительницу заменял. Для остальных – Жид. Человек без роду, без документов; вернее, по документам он умерший. Однако живет в подклете у старосты и так славно бумаги отчетные пишет! И такие ловкие указки дает, как зачет-в-перечет ту-на-эту подать-плюсовать. Никто, кроме Жида, не докумекал бы.

Из всех учеников, а их два десятка было, только Степану запали в сердце речи Вадима Моисеевича. Мир – большой! И народов в мире – тьма тьмуща, есть черные как уголь, неграми называются, в жарких странах, и косоглазые, как наши татары и казахи. И везде несправедливость – богатые эксплуатируют бедных, сосут кровь. Среди зажравшихся богатых сговор – держать свою власть, а бедные пусть гибнут от непосильного труда, хотя среди них тоже много для человечества важных гениев.

Со временем эта детская схема благодаря речам и книгам Вадима Моисеевича обрела для Степана идею и смысл жизни.

Вадим Моисеевич после революции постоянно находился у власти – был членом реввоенсовета Пятой армии, потом в Омском ревкоме, организовывал губсовнархоз. Год назад, когда ЧК переделали в ГПУ, он возглавил отдел политконтроля. Два дня назад Степан получил письмо от Вадима Моисеевича. Учитель в очередной раз звал к себе: приезжай, мол, не колупайся в деревне, перед нами горизонты – вся Сибирь и революция в планетарном масштабе, нам нужны люди твоего мировоззрения.

Степан не мог сорваться. Если в масштабах сельсовета – пяти деревень и двух сел – ему не удается навести пролетарский порядок и революционную справедливость, как он осилит всю Сибирь и планету? Степан не относился к тем людям, что легко оставляют за спиной нерешенные проблемы и бодро шагают вперед. Грызло сомнение. С молоком матери, с опытом родителей он усвоил: не берись за то, чего не потянешь, а коль берешься, жилы рви до смерти, погибни в сражении. Какое «погибни», в каком «сражении», когда есть Парасенька, когда вчера только повенчались?..

И еще Степан не любил город – шум-гам, беготню, мельтешение, скорые непродуманные решения, которые потом оборачиваются бедами. Вроде тех, что принесла продразверстка. Степан как верный солдат партии и революции выполнял приказы, но ему никто не мог запретить потом эти приказы мысленно осуждать. Редкие встречи с Вадимом Моисеевичем, усталым, замученным работой и бессонницей, не разрешили сомнений Степана – учителю недосуг было вести теоретические беседы, ему требовались помощники без страха и упрека.

Уже несколько лет Степан практически в одиночку руководил вверенной территорией, потому что на секретарей партячейки им решительно не везло. Прислали из губернии «для укрепления ведущей роли партии» горлопана мастерового, который ни ухо, ни рыло в крестьянском труде, плуга от бороны отличить не может. Коммунисты на отчетно-выборном собрании дали ему отлуп – катись в свой Омск, там порядки устанавливай. Выбрали из своих, проверенного большевика, а он от ран, полученных при подавлении Восстания, сильно страдал, в последнее время с постели не поднимался – какой из него Степану помощник?

Много бед натворило Восстание, не скоро зарубцуются.

Декрет о земле в октябре семнадцатого года дал расейским крестьянам то, чего они хотели. И для крестьян революция закончилась, большего им не требовалось. Но за Уралом, где никогда не знали крепостного права и крайней бедности, а земли было навалом, декрет никакой роли не сыграл. Сибирским крестьянам нужна была крепкая власть, порядок в торговле, чтобы они могли продавать продукты своего труда. Как называется власть: царская, временного правительства, большевистская, колчаковская – по большому счету, значения не имело. Короткое правление большевиков, сметенное Колчаком, оставило хорошие воспоминания. И беженцам из Расеи, с Поволжья, которые рассказывали о зверствах большевиков, сибиряки не поверили. Они вообще верили только тому, что сами видели.

Степан помнил, как мать осадила беженца, которому вынесли хлеба и каши. Беженец жадно ел на крыльце, и плакал, и рассказывал про бесчинства большевистских продкомиссаров, которые с вооруженными головорезами, чисто бандитами, забирали последний хлеб, уводили скот и даже птицу, обрекали крестьян на голод.

– Значит, заслужили, – презрительно сказала Анфиса Ивановна, нисколько не растроганная мужицкими слезами. – Большевики – это как большаки, вроде моего Степушки, – посмотрела она на сына ласково. – Разе он станет грабить честных людей?

Грабежом (не только продуктов, скота, но и носильной одежды для обмундирования армии), принудительной мобилизацией занимались карательные колчаковские отряды, вызывавшие, понятное дело, ненависть.

С другой стороны, понимал Степан, если бы правительство Колчака ликвидировало застой в торговле, ввело твердую валюту, без которой невозможен обмен товаров производителями, если бы не грабило, а расплачивалось, не устраивало погромы против самогоноварения, а учреждало новую власть на местах по справедливым законам, то победа Красной армии над колчаковцами легко не далась бы. Победили, потому что крестьяне поддержали.

В двадцатом неурожайном году в Расее разразился голод, в двадцать первом неурожай стал уже катастрофическим, а голод страшным: люди умирали десятками, сотнями тысяч. Но хлеб в стране был. За Уралом, в Сибири.

Степан читал подписанное Лениным постановление Совета народных комиссаров «Об изъятии хлебных излишков в Сибири», по которому крестьяне должны были сдать излишки прошлых лет и нового урожая. Через месяц вышло новое постановление Совнаркома по Сибири, в нем были цифры, запомнившиеся Степану астрономической громадностью: сдать сто шестнадцать миллионов пудов хлеба, шесть миллионов двести семьдесят тысяч пудов мяса, а также масло, яйца, картофель, овощи, кости, шерсть, рога, копыта… – всего тридцать семь разверсток. Это слово – «разверстка» – сделалось страшным для сибирских крестьян. Их, все трудовое население от восемнадцати до пятидесяти лет, обязывали исполнять различные повинности: рубить и вывозить лес, поставлять подводы и многое другое.

Исполнение решений партии возложили на Сибревком, губкомы и сельсоветы, которые восприняли этот приказ как боевую задачу и сформировали продотряды. Один из них возглавлял Степан. Данилка Сорока, по слухам, в Томской области тоже руководил отрядом, зверствовал и, когда Восстание вспыхнуло, еле ноги унес.

В продотрядах были в основном городские парни, далекие от сельского труда, презиравшие крестьян за их мелкобуржуазность. Своих-то продотрядовцев Степан сдерживал, а в других уездах городские творили такое, чего и от колчаковских карателей не видели.

Это был тяжелый период и все-таки еще не слишком кровавый. Мужики озлобились, но не сломались, за оружие массово не схватились, воевать-то всем надоело.

Пролетарской сознательности у сибирских крестьян не было. Если в Поволжье голод, пусть правительство по справедливой цене хлеб покупает и кормит свой народ. В Сибири тоже неуроды бывают, но на то у справного хозяина и запас. Подтяни ремень, пироги не с мясом, а с грибами трескай, жди следующего лета. Разверстка же, когда со двора уносят трудом-по?том созданное, – грабеж и беззаконие.

– Всех нищих не перекормишь, а кто работы не боится, тот не голодает и не нищенствует! – кричала мать в лицо Степану. – Не говори мне про сознательность! Моя сознательность – свой дом и свое добро беречь, наживать. А вы хуже колчаковцев, выгребаете подчистую! Выжиги! Не дам! Работников с ружьями у ворот поставлю, только суньтесь!

– Ружья у нас тоже имеются, – цедил сквозь зубы Степан, чей авторитет родная мать на корню губила. – Чтоб к заутру все подготовила! А ертачиться будете – арестую!

Хлопнул дверью и ушел ночевать в правление.

За ночь мать умудрилась много добра в тайгу увезти, на заимках спрятала. Но и того, что осталось, немало было – все видели, сколько подвод Степан из своего дома выкатил. Если родных не пожалел, то чужим тем паче на его милость рассчитывать не придется.

Ходили слухи, что реквизированное добро, которое широкой рекой в Омск течет, там гниет. Степан точно знал, что это не наветы, а правда. Своими глазами видел жуткую бесхозяйственность: и гниющий хлеб, и погибающих от холода овец, остриженных для выполнения разверстки по шерсти, и горы сырых кож, изъеденных крысами. Он перегонял скот с бойни на бойню – кругом переполнение, грязь, смрад. Он привозил зерно, а охрипший начальник ссыпного склада сипел: «Не возьму! Куда хошь вези!» Степан приходил на отчеты в губком, и ему ставили на вид: «По твоему уезду продразверстка выполнена на тридцать процентов, бери пример с тех, кто план на сто пять процентов выполнил». Где на «сто пять», где подчистую выгребли и начался голод, которого в Сибири отродясь не было, там в первую очередь и полыхнуло.