
Полная версия:
Мертвое озеро
– А мне гребенку! – весело крикнула Настя и снова почесала ею свою голову.
– А мне-то что? – смотря тоскливо на Аню, спросила Мавруша.
Аня поспешила завернуть свою косу и заколоть роговым обломком, полученным в обмен гребенки, из страха, чтоб сестры и косы не попросили у ней надеть. И, желая отвлечь их от себя, Аня спросила о мужчине во фризовой шинели, который продолжал робко играть.
Лёна вместо ответа подскочила к нему и, выхватив у него из рук скрыпку, причем едва не пострадали его зубы, бросила ее на комод и сказала:
– Ну, пошел на печь, Велисарий!
Мужчина во фризовой шинели торопливо встал и, простирая руки вперед, ощупью побрел к двери. Аня тут поняла, почему он не отвечал ей на поклон.
– Держи левей! – крикнула Настя, набивая себе трубку.
Слепой взял левее и стукнулся лбом о косяк. Сестры залились смехом, повторяя:
– Велисарий! Велисарий!
Чтоб прекратить смех, раздиравший Ане уши, она спросила их, кто он такой.
– Нищий! – отвечали сестры.
Сердце у Ани сжалось: она с ужасом подумала, как будет с ними жить.
Не прошло трех минут, как две сестры уже ссорились между собою, а третья – Настя, сидевшая на постели в облаке табачного дыму, поджигала ссорящихся.
Старуха, выглянув из двери, крикнула на них:
– Полно вам! посовеститесь чужого-то!
– Ну что не в свое дело-то суетесь!
И на старуху посыпались восклицания в том же роде. Она поспешно скрылась.
Из жаркого разговора сестер Аня ровно ничего не понимала, но краснела при каждом взрыве их смеха, догадываясь, что была его причиною. Старуха явилась с тарелкой блинов и стала потчевать ее, – достала из шкапа графинчик и рюмку и поднесла ей, упрашивая подкрепиться с дороги. Аня пугливо отказалась. Сестры продолжали ворчать на старуху.
– Ну, ну, раскаркались вороны! – ворчала старуха, ставя на место графин и рюмку, но уже пустую.
– Дайте-ка и нам блинов! – сказала Лёна, подходя к Ане, и, руками взяв блин у ней с тарелки, разом положила его в свой большой рот.
– Накрывайте на стол! – отвечала старуха.
– Мне некогда! – жуя, сказала Лёна.
– И мне тоже! – подхватила Настя, выпуская длинную струю дыма.
– Я не горничная! – обидчиво заметила Мавруша.
– Ну, по мне хоть без обеда будьте! – ворчала старуха, а между тем стала накрывать стол. Впрочем, ей не много было хлопот. Выдвинув на средину комнаты стол, она бросила на него несколько пар вилок и ложек, поставила два стакана, солонку, графинчик, – и через две минуты запах щей смешался в комнате с запахом табаку.
Сестры заняли первое место за столом. Старуха вернулась в сопровождении Мечиславского, который всё это время был в своей комнате наверху. Слепой также пришел к столу, и сестры посадили его между собою. Аня села против них с Маврушей; Мечиславский и старуха – на концах стола. Последняя обнесла Мечиславского, слепого и себя водкой и потом уже разлила щи по тарелкам.
– Что это какие холодные щи сегодня, – заметила Настя, подмигнув Ане, и, толкнув локтем слепого, сказала: – Ешь скорее.
Слепой взял ложку щей в рот и вдруг вскочил и весь побагровел.
Сестры покатились со смеху; Аня тоже не могла не улыбнуться, хоть ей и жаль было бедняка. Мечиславскин искоса и сердито посмотрел на сестер.
– Маленькие, что ли? – заметила старуха, подавая кусок хлеба слепому, который, оправясь, сел на свое место и приготовился есть; но сидевшие возле сестры то брали у него хлеб, то ложку. Мавруша отодвинула его тарелку на средину стола; слепой тоскливо искал ложкой по столу, и, чуть касался тарелки соседок, они тотчас кричали на него.
Мечиславский, потеряв терпение, поставил на место тарелку слепому. Но это не подействовало на сестер: они украдкой от него продолжали мучить слепого.
– Не посолить ли? – спросила его Лёна.
– Не надо! не надо! – пугливо отвечал слепой, заслоняя руками тарелку, но Настя с другой стороны высыпала ему всю солонку.
Тяжелый вздох вырвался из груди слепого; он опустил руки, понурил голову и уже не пытался есть. Сестры, довольные результатом своих выходок, насмешливо поглядывали на него.
Щи и блины уничтожались сестрами весьма деятельно. Разговор за обедом шел о театре. После стола Мечиславский и слепой ушли, старуха начала в кухне убирать посуду. Аня осталась опять с сестрами. Настя, сев на кровать с трубкой, опять скрылась в облаке табачного дыму. Мавруша, привязав какую-то рыжую косу к спинке стула, стала ее заплетать. Лёна, достав из комода сверток серой бумаги, высыпала на колени каленые орехи и стала щелкать их.
Заплетая косу, Мавруша взяла с комода помадную банку и вышла из комнаты, говоря:
– Пойду-ка!
– Поди, поди, – выразительно заметила Настя, пуская ей вслед струю дыма.
– Уж твой табачище! – желчно сказала Лёна.
– Я думаю, от него никто не зеленеет, – отвечала Настя.
– Зато губы чернеют! – насмешливо перебила Лёна.
Настя сердито посмотрела на сестру и презрительно сказала:
– Ах ты, танцорка!
– А ты что, крикунья!
– Я не кривляюсь!
– Ну так орешь.
Ссора была прервана входом Мавруши, совершенно зеленой; она, шатаясь, едва дотащилась до стула и, качаясь, сидела. Рот ее был чем-то набит.
Аня было перепугалась, но Настя насмешливо спросила:
– Ну что, хорошо?
Мавруша ничего не говорила и мотала головой. Лёна, забрав скорлупу, вышла из комнаты, спрашивая Маврушу:
– Банка там?
Мавруша отвечала ей одним жестом.
Через пять минут Лёна возвратилась в комнату точно такая же бледная и, припав к перинам кровати, уткнула в них голову.
Настя, глядя на сестер, пожимала плечами и, обратясь к Ане, сказала:
– Этакие дуры: позеленеют как мертвецы, а всё рог чистят табаком.
Потом, набив свежую трубку, Настя предложила Ане покурить; Аня отказалась. Тогда Лёна и Мавруша схватили ее за руки и, жестами показывая на банку, едва внятно бормотали:
– Вычистите зубы.
Аня отказалась и от их угощения.
Когда пробило четыре часа, сестры закопошились и в комнате поднялся гвалт; они все разом желали открыть ящики у громадного комода. Через полчаса неутомимой ссоры они надели платки на голову, салопы, взяли по узлу под мышки и вышли из дому, раскланявшись с Аней. Аня думала, что они собрались в баню.
Не успели уйти сестры, как старуха подошла к шкапу.
– Не хотите ли кофейку? – спросила она. – Слава тебе господи, спровадила их; к ночи вернутся; пошли в киятор. Они невзрачные с лица у меня, зато уж какие добрые, какие мастерицы: что угодно представят. Вон Лёна: она на лихой лошади без седла ездит и не спознаешь ее, если по-мужски оденется. Нас все знают в городе. Вот уж годов пять, как они на кажинной ярманке представляют.
Старуха, рассказывая Ане их житье-бытье в городе, очень часто обращалась к шкапу. Аня стала замечать, что разговор ее не был последователен; от похвал дочерям она перешла к жалобам.
– Какое мое житье! Вот тридцать лет вдовствую. Мавруша грудная осталась. Своими трудами вскормила, – а какая благодарность?
И старуха, за неимением слез на глазах, вытирала нос своим передником.
Через несколько минут она принесла кофейник, весь черный, с длинной ручкой, и, поставив на стол, сказала:
– Я его еще до обеда сунула в печь. Узнали бы мои стрекозы, напали бы так… всё говорят, что я бражничаю.
И, доставая из шкапа чашки, она опять стукнула пробкой графинчика. Лицо старухи стало принимать какое-то странное выражение; она силилась всё улыбаться, ходила пошатываясь. Аня сначала думала, что от неровного пола, но уверилась, что она, стоя на одном месте, качалась во все стороны, как корабль в море. Раз двадцать она делала ей один и тот же вопрос: «Маменька есть? аль сиротка, как и я?.. а батюшка жив?»
Они пили кофе, за которым старуха рассказывала ей о ценах провизии в городе и о том, что ее дочерей все знают, что они славно играют. Налив кружку кофе, старуха хотела понести ее; но рука у ней так дрожала, что кофе очутился бы на полу, если б Аня не поддержала кружки и не спросила куда отнести.
– На печь… как, бишь, его мои стрекозы зовут?.. Да! Висарий! к Висарию.
И старуха засмеялась и стала передразнивать, как слепой играет на скрыпке.
– Зови его сюда, скажи, что все ушли!!
И она размахнула руками и, притопывая, запела дребезжащим дискантом:
Во лузях, лузях…Аня испугалась и кинулась в кухню, крича:
– Подите сюда, сойдите вниз!
– Кто там? что случилось? – спросил кроткий голос с печи.
– Сойдите, сойдите! – умоляющим голосом повторила Аня и в то же время прислушивалась к пению старухи, которая заливалась в другой комнате.
Слепой ловко спустился с печи и, тревожно поводя руками вперед, спросил:
– Что случилось?
Аня схватила его за руку и с ужасом отвечала:
– Мне страшно одной; пойдемте!
– А-а! вы приезжая; по голосу вы должны быть молоды еще.
И слепой с грустью покачал головой.
Когда они вошли в комнату, то застали старуху опять у шкапа; завидя их, она закашлялась и стала передвигать в нем посуду, как бы приводя всё в порядок.
Аня посадила слепого у стола и дала ему кружку кофе, которую он поспешно выпил, как бы боясь, чтоб у него не отняли ее.
Старуха подсела к столу и, протирая глаза, сказала Ане:
– Ты не смотри на старуху… ну что делать! день-деньской наработаешься: ну, вестимо, что вечером захочется отдохнуть.
– Вы бы легли, Акулина Саввишна, – заметил слепой.
– Что-о-о? меня укладывать?!
И старуха грозно придвигалась к слепому; Аня невольно схватила его за рукав фризовой шинели и тащила в сторону.
– Не бойтесь! – шепнул ей слепой и ласково отвечал разгневанной старухе: – Полноте, Акулина Саввишна! даром что я слеп, а вижу, как вы с утра до ночи трудитесь.
Но гнев старухи не угас; стуча кулаком по столу, она кричала:
– Вот чужой человек, пусть скажет, я дурная мать, а? Я и выстирай, – продолжала она, с расстановкой считая по пальцам и загибая их, – я и выгладь, и постряпай, и убери.
Старуха грозно топнула ногой.
Аня перепугалась; слепой ласково заметил:
– Она добрая, это только так, в кураже говорит.
Старуха с сердцем бросила подушки с постели и проворчала:
– Ишь, на постель, говорят, не ложись! да я…
И, едва вскарабкавшись на постель, она продолжала ворчать:
– Стрекозы, трещотки! да погодите: я вас… я вас брошу, пойду в чужие люди жить!
Слова ее стали несвязны; наконец она заснула.
Аня и слепой сидели молча. Аня не могла оторвать глаз от старухи; ей всё казалось, что она видела сон, а не действительность перед ней.
Слепой наконец произнес: «Спит!» – и, обратись к Ане, спросил, надолго ли она приехала сюда.
– Не знаю, – отвечала она.
– Здесь вам будет трудненько ладить с сестрами; старуха-то еще добрая.
Лицо, голос слепого, манера говорить – всё располагало к нему Аню. Несмотря на его фризовую шинель, небритую бороду, она чувствовала себя с ним гораздо легче, чем с другими… может быть, и потому, что их положение в доме было одинаково.
– Давно ли вы потеряли глаза? – спросила она.
– Давно, очень давно. Мне кажется, что я даже начинаю забывать многие вещи, какую форму имеют они.
Боясь остаться одна со старухой, которая хоть и спала, но всё-таки пугала ее своим ворчаньем, Аня попросила слепого сидеть с ней. Она спрашивала его, как он очутился в этом доме, потому что, несмотря на всю бедность его платья, по лицу, голосу тотчас можно было видеть, что он не принадлежал к классу, в котором жил.
Аня разглядывала черты его лица: они ей кого-то напоминали; но кого? она никак не могла припомнить. Слепой был довольно худ, голубые глаза его, вечно устремленные вдаль, придавали его лицу тоскливо-тревожное выражение; даже небритая борода не делала его лица суровым. Фризовая его шинель с воротником подпоясана была красным кушаком; шея обмотана шерстяным вязаным шарфом неизвестного цвета. Худые смазные сапоги довершали его наряд.
Аня просидела с ним целый вечер, расспрашивая его о прежнем житье-бытье.
Глава XXVI
Дебют
Около одиннадцати часов раздался страшный стук в окно. Аня вскрикнула; но слепой успокоил ее, сказав, что вернулись сестры. Он закопошился, стал будить старуху, Аня пошла отворять дверь. Сестры с шумом вошли, спрашивая Аню, что она делала без них.
Аня отвечала, что спала, потому что слепого не было уже в комнате.
Настя, завидя сонную старуху, сидевшую на ее постели и протиравшую глаза, кинулась к ней и строго спросила:
– Зачем? я ведь сказала раз навсегда, чтоб вы не подходили к моей постели!
Лёна, снимая салоп, заметила:
– Да просто запирать нашу комнату.
Мавруша, разбирая свой узел, распевала.
Старуха вскочила тревожно с кровати и кинулась к другой, с которой она в охапку схватила подушки, перину и стала бросать на пол, ворча:
– Ну, было тихо без вас, а вот и пошли! что я, съела, что ли!
И она стлала постель на полу, невдалеке от кроватей.
– Кипяток готов? – спросила Лёна.
Старуха пугливо кинулась в кухню, в которой послышался треск лучины и запах дыму от самовара.
– Она ходила в шкап без нас? – обратилась к Ане с вопросом Настя, набивая себе трубку и закуривая ее.
– Я не видала, – отвечала Аня.
– Где же вы сидели?
– Здесь.
– Ну так где же глаза-то были?
– Настя, оставь ее! – заметила Мавруша.
– Ну, ты, что суешься! – крикнула Лёна.
– Кричите, кричите, ведь наверх-то слышно, – отвечала Мавруша.
Самовар был готов, и сестры уселись за стол пить чай, который состоял из патоки и кипятку со сливками. Лица их поразили Аню своим странным цветом: они были белы, и яркий румянец играл на их худощавых щеках, что, однако ж, нисколько не украшало сестер; напротив, лица их навались Ане еще более страшными. По запаху кружек сестры догадывались, что старуха варила без них кофе, и решили, чтоб вперед запирать шкап на ключ. Мавруша потчевала Аню чаем; но она не решалась пить его.
Старуха тем временем стлала постель; к кровати, с которой были сняты перины и подушки, приставила она несколько стульев и устроила довольно широкую кровать.
Сестры не удовлетворились чаем: они еще покушали блинов и потом уже стали укладываться в постели.
Настя, раздевшись, лежала на кровати и курила трубку.
– А где гостья ляжет? – спросила старуха у сестер, когда Аня вышла в кухню.
– А нам что за дело! – воскликнули сестры.
– Постыдитесь! ведь она, чай, не привыкла на полу-то валяться.
– Пусть привыкнет! – заметила Лёна, натягивая холстяной чепчик на голову.
Сестры рассмеялись.
Когда Аня возвратилась в комнату, Лёна сидела на кровати со стульями, снимала с себя башмаки и, выколачивая их, спросила ее:
– Вы на чем прежде спали?
Она не знала, что отвечать.
– Вы спали когда-нибудь на полу? – спросила ее Мавруша, высунув свою голову, обтянутую в холщовый чепчик без всякой уборки, из-под ватного капота.
– Нет! – отвечала Аня.
– Ну так сегодня попробуйте! – заметила Лёна.
Старуха стала снимать со стены салоп – сестры в один голос закричали:
– Мой не трогать! и мой! и мой!
– Не ваш, не ваш! – ворчала старуха и, кряхтя, разостлала салоп на полу, возле перинки своей, на которую указав Ане, сказала:– Ляг, ляг, моя сиротинушка, возле старухи: нам теплее будет.
Аня была тронута добротою старухи, которая уступала ей свою постель, а сама ложилась на салоп; но в то же время Аня долго не решалась раздеваться; наконец она легла возле старухи, с которой была у ней общая подушка.
Всё скоро стихло в темной комнате. Аня далеко отодвинулась от старухи, которая во сне ворчала. В дороге Аня так привыкла к чистому воздуху, что долго не могла заснуть от душного воздуха в комнате, а особенно от табачного дыму. В голове ее прошедшее перепуталось с настоящим и с мыслями о неизвестном будущем; но усталость от длинной дороги взяла свое, и она заснула.
Утром Аня проснулась от говора сестер, и первое, что бросилось ей в глаза, которые она прикрыла рукой, была Настя с трубкой в зубах и в собственных юбках Ани. Лёна, с неубранными волосами, с сонным лицом, была одета в платье Ани и тужилась, желая его застегнуть. Мавруша, в своем чепчике, стоя на коленях на кровати и надев корсет Ани, прилежно шнуровала его.
– Не застегнешь! – поддразнила Настя сестру.
– Застегни, Мавруша, – говорила Лёна, совершенно побагровев.
– Убирайся! я сама хочу примерить корсет.
– Нужно очень тебе корсет на твои кости! – отвечала Лёна с сердцем.
– Тише вы… разбудите ее, – заметила Настя.
– Велика принцесса! – крикнула Лёна, и несчастное платье Ани затрещало в ее руках.
– Ну, разорви еще! – сказала Мавруша, вскочив на ноги на кровати и перевертывая корсет как следует.
– Что возьмет с меня, если я разорву! – отвечала Лёна.
– Нехорошо! – подхватила Мавруша и изо всей силы стала тянуть шнурки, которые наконец лопнули, при чем она вскрикнула пугливо: «ай!»
Сестры покатились со смеху. И сама Аня едва не расхохоталась: так забавна была фигура Мавруши с испуганным лицом. Заметив, что Аня шевелилась, сестры разоблачились из ее гардероба. Настя, подняв Анин башмак, сказала:
– Какая у ней нога-то – точно у ребенка, и какие затейливые повязки-то.
– А лицо-то у ней какое белое, – заметила Лёна.
– А коса-то, ужасти! – подхватила Мавруша, связывая шнурки у корсета Ани.
– Не врет ли он, что она его сестра? ну где ему иметь такую сестру! Она ведь точно барыня, – сказала Настя.
– Ведь он из купцов, и не из простых, – заметила Мавруша.
– Эка важность! знаем мы купчих-то: разве они такие! – с горячностью крикнула Лёна.
– Да ведь то петербургская, столичная! – перебила ее Мавруша.
Сестры замолкли; Аня сделала вид, будто сейчас только проснулась.
– Ну что, хорошо спать было на новом месте? – спросила ее Настя.
– А загадали ли вы? – перебила Лёна.
– Да я не знаю, как гадать, – отвечала Аня.
– Ложусь на новом месте, приснись жених невесте! – скороговоркой сказала Мавруша.
Ане было совестно одеваться, потому что сестры не спускали с нее глаз. И Мавруша и Лёна предлагали ей почистить зубы табаком. Кофею было выпито сестрами ужасно много, после чего они все три ушли на пробу, оставив Аню в облаках табачного дыму.
Пришел Мечиславский, спрашивал Аню, хорошо ли ей, где она спала. Аня указала на кровать Насти, уверяла его, что ей весело и покойно. Но он плохо верил и объявил, что непременно сегодня же будет хлопотать о лучшем помещении Ани. Он еще сказал, что уже устроил всё насчет вступления своего в постоянный театр, в котором находился прежде.
Вечером он повел Аню в театр и поставил за кулисы. Здесь всё было ей дико, даже становилось иногда страшно, – особенно при первом появлении, когда все театральные сбегались смотреть на нее. Сестры стерегли ее и бранились, если кто из актеров приходил в ту кулису.
Ане очень понравилась пьеса, где играл Мечиславский; но сестры, все три, были ей ужасно смешны.
Когда Аня возвратилась домой, сестры желали знать, кто из них больше ей понравился. Она удовлетворила всех, сказав каждой, что она.
Аня стала каждый вечер ходить в театр. Сестры пожелали было обратить ее в горничную; но Федор Лукич запретил Ане и сказал сестрам, что она не жила еще в горничных. Неизвестно почему, Лёна ужасно рассердилась на него, бранилась с Аней несколько дней и всё повторяла: «Еще не жила в горничных, так будешь!»
В то время готовился бенефис Мечиславскому; он, бедный, ужасно хлопотал, возился с сестрами, проходя с ними роли. Лёна особенно злила его. Аня прочитывала тоже сестрам роли. Всякое утро слепой играл на скрыпке англез, и Лёна выпрыгивала его с каким-то танцором, очень фамильярно обходившимся в доме.
За два дня до бенефиса Лёна, чтоб отмстить Мечиславскому, объявила, что она больна и не может играть в его бенефисе; а ее роли некому было передать. Мечиславский был в отчаянии, тем более что билеты были до половины разобраны, да притом перемени раз срок, так потом и не добьешься толку; и с другими актерами и актрисами могли легко случиться разные недуги. Аня тихонько от сестер предложила ему свои услуги; роль Лёны она знала наизусть, а вместо танцев могла бы пропеть какой-нибудь романс. Аня потому так смело решилась выходить на сцену, что к сестрам публика была снисходительна. Мечиславский долго не соглашался; но Аня так упрашивала его, что он с досадою согласился. Когда она прочла ему роль, он остался совершенно доволен, хвалил ее, говоря, что Аня могла бы быть хорошей актрисой.
За обедом сестры спросили Мечиславского, отложил ли он свой бенефис.
– Я не раньше как через неделю могу играть, – важно заметила Лёна, кушая с большим аппетитом на постели.
– Тогда будет поздно!
– Я не могу! слышите! – крикнула Лёна.
– Да я вас и не прошу, как вам угодно, – холодно отвечал Мечиславский.
Остальные сестры были против Лёны, потому что им хотелось блеснуть в больших своих ролях, и они поспешно спросили:
– Так кто же будет играть ее роль-то?
– Вот желает! – указывая на Аню, отвечал Мечиславский.
Аня покраснела.
Сестры вытаращили на Аню свои страшные глаза; а Лёна, соскочив с постели, кинулась к ней и дерзко сказала:
– Что, вы думаете роли мои отбивать!
– Лёна, Лёна! – крикнули сестры и старуха; а Мечиславский, весь вспыхнув, вскочил со стула и, взяв Лёну за руку, отвел от Ани и тихо, но выразительно сказал:
– Прошу оставить ее в покое, – я сам придумал отдать ей роль, потому что вы отказались от нее.
Лёна заплакала, сестры стали усовещевать ее, она с ними перессорилась, так что обед не кончился.
Когда Аня явилась на репетицию, никто не хотел как следует репетировать, потому что всё шли толки о ней.
Аня занялась своим туалетом, сшила себе кисейную рубашку, черный бархатный корсаж и коротенькую красную юбку. И когда она примерила свой костюм, то нашла, что он лучше идет к ней, чем простое платье.
Мечиславский в день представления был в ужасном волнении за Аню; Аня же ровно ничего не боялась. Он сам нарумянил ее, и когда она вышла одетая на сцену, все актеры предрекли ей успех.
Ане надо было по роли выбегать на сцену: она смело подбежала к рампам, но как взглянула в партер, у нее зарябило в глазах. Стали аплодировать; Ане сделалось так страшно, что она чуть не расплакалась. Вышел Мечиславский на сцену и объявил, что по болезни Щекоткиной 2-й роль ее будет занимать девица Любская.
Раздались страшные аплодисменты, и Мечиславский велел Ане поклониться. Аня сделала реверанс; ей начали кричать «браво! браво!» Сердце Ани билось, руки дрожали; но она не оробела и играла развязно для первого дебюта.
Аня слышала множество похвал себе, долетавших до нее из кресел. И когда она пропела романс, после которого ей ужасно зааплодировали, она уж сама стала раскланиваться с публикой. Мечиславский из-за кулис кричал ей, чтоб она повторила. Аня снова начала романс; потом ей пришлось повторить его еще в третий раз, после чего она так устала, что едва говорила.
Когда Аня сошла со сцены, актрисы и актеры обступили ее, поздравляли с успехом.
Один только Мечиславский ничего не сказал ей и сердито смотрел на всех.
Послышались восклицания на сцене: «Семен Иваныч! Семен Иваныч!» И Аня осталась одна посреди сцены; толпа отошла от нее на некоторое расстояние. Через минуту к Ане начал приближаться – как ей показалось – кто-то вроде мальчика в сопровождении лакея-гиганта. Но когда они подошли ближе, Аня увидела свою ошибку. Вместо мальчика перед ней стоял старик, который весь трясся от старости. Лицо его было всё в складках. Маленький его рот скрывался в двух складках у щек. Прическа его состояла из двух длинных тощих прядей выкрашенных волос, зачесанных с затылка на лысую голову, крестообразно положенных напереди и с каждого бока заколотых дамской пукольной гребенкой. Глаза его были мутно-желтого цвета, но не лишенные блеску; спина его была сгорблена. Он одет был в черный фрак с высоким воротником; на ногах – плисовые высокие сапоги. Галстух, необыкновенно высокий, затягивал его горло, и огромные воротнички рубашки, туго накрахмаленные, впиваясь в его дряблые щеки и затылок, казалось, поддерживали голову, чтоб она не упала на сторону.
Он подошел к Ане и, делая ей ручки, сказал:
– Мило! ай да… мило! А как тебя зовут?
Семен Иваныч взял ее за руку.
Аня покраснела и молчала; кто-то дернул ее за платье: то были Настя с Маврушей.
– Ишь какая ручка-то! – говорил Семен Иваныч.
Сестры смеялись. Ане стало ужасно неловко; она попятилась назад; но сестры толкнули ее на прежнее место.
– Куда, душенька? покажи-ка ножку свою.
– А косы-то! – сказала Настя, перекидывая их на грудь Ане.
– Славные, славные! – твердил старик.
Сестры, смеясь, заметили: