
Полная версия:
Скорбная песнь истерзанной души
Улыбка медленно сползла с лица дедушки. Он сказал:
– Мне нужно, чтобы ты ровно через пять минут спустился вниз. Мы с тобой кое-что обсудим181.
Я появился у лестницы минут через десять. Дед же, скрестив руки, сдвинув брови, стоял напротив лестницы, спиной к входной двери.
Дальше он начал читать мне длинную лекцию о том, как важно приходить вовремя куда бы то ни было. А я всё слушал, слушал и не мог взять в толк, зачем он мне объясняет столь очевидные вещи, которые мне и без того известны. Я ему вроде бы об этом даже сказал. Не потому, что хотел оскорбить его, задеть или как-то дерзнуть. Мне правда было невдомёк, в чём смысл такой беседы. Но дед от моих слов совершенно рассвирепел.
– Я говорю об этом, потому что ты опоздал! Я велел в течение пяти минут явиться сюда, а в итоге ждать тебя пришлось куда дольше. Выходит, твоё время дороже моего?! Так ты считаешь?! – он всё кричал и кричал182, возмущался, размахивал руками, расхаживал из стороны в сторону, всячески изгалялся, стремясь пристыдить меня, убеждая меня же самого, каким непристойным, непозволительным и неправомерным даже является моё поведение. Он зачитал мне целый инструктаж о «правилах этого дома», которые необходимо соблюдать. «Правила», в основном, содержали в себе необходимость поддержания порядка (а «порядок» – это не только чистота повсюду, это ещё и тишина, а также беспрекословное подчинение младшего старшему; последнее означало для меня, как самого младшего жителя дома, что «порядком» может стать вообще всё, что только заблагорассудится самому старшему жителю дома, по совместительству его хозяину, то есть моему дедушке) и перечень обязанностей, возлагаемых на мои ещё не мужские, но уже не детские (?) плечи.
С той поры каждый день в точности повторял предыдущий. Я просыпался в шесть утра и шёл в кухню. Готовил для всех (то есть, как правило, для себя и деда, потому что мама не ела по утрам, а дядя чаще всего отсутствовал; если же он и бывал в доме, то просыпался только к тому времени, когда я уже возвращался из школы183, да и ел он вечно всякую гадость, которую достаточно лишь развернуть из фольги или целлофана184) завтрак. Целое расписание относительно завтраков существовало у дедушки; оно висело на двери одного из верхних шкафчиков, того, что слева от плиты:
Понедельник – среда – английский завтрак (красная фасоль в томатном соусе, два жареных яйца, жареные колбаски, жареные шампиньоны, два жареных тоста с маслом, чашка кофе с молоком и сахаром)
Четверг – суббота – русский завтрак (рисовая каша на молоке, оладьи [позднее, когда я отточил свои кулинарные навыки, были заменены на сырники], чёрный чай с лимоном и сахаром).
В воскресенье я мог не готовить завтрак при условии, если освободившееся время тратил на «по-настоящему полезное, толковое занятие».
– Валяться в кровати и слушать музыку, – говорил дед, – книжки свои дурацкие читать да в тетрадки всякую чушь записывать – это как раз пример самых бесполезных занятий. Так что займись лучше делом185.
После завтрака я должен был вымыть посуду, затем, в зависимости от обстоятельств, времени года, настроения деда и многих других факторов, я мог выполнять самые разные поручения: от чистки обуви до уборки листьев во дворе, от чтения вслух утренней газеты «Пороховая бочка»186 (дед плохо видел, а по утрам вечно не мог найти свои очки, да и не любил он их искать с утра, раздражали его эти поиски; начинать же свой день без новостей он считал своего рода плохой приметой187, потому просил меня прочесть ему главное: я зачитывал всё подряд, а он уже решал, что для него важно, а что нет, раздражённо прерывая меня своим рыком188: «Дальше!» на полуслове, иногда ещё прежде, чем я успевал дочитать заголовок) до помощи соседке – одинокой старушке, чьё имя мне ни за что не вспомнить (что-то на «Ф», кажется), но зато чью не сползающую с лица улыбку и блеск в глазах забыть просто невозможно. Любопытная была женщина, конечно, необычная, своеобразная. Не такая, как все. Теперь мне понятно, чего дед к ней так привязался и вечно гонял меня то пакеты ей помочь донести из магазина, то телевизор настроить, то ещё что… Но как же, интересно, так вышло, что она осталась совсем одна на старости лет? Об этом я её не спрашивал. Да и разве мог я позволить себе подобную бестактность? Заявиться в дом к этой доброй и славной бабуле и выдать с порога нечто вроде:
– Здравствуйте, фема189 Ф.! А почему вы совсем одна? Где ваши дети, внуки? Почему они вас совсем не навещают?
Такое и вообразить-то страшно! Я бы со стыда сгорел наверняка, если бы каким-то чудовищным, дьявольским (да, в подобном исключительном случае я готов поверить во вмешательство сил вселенского зла) образом слова эти слетели с моих губ. Столь сильный стыд пожирал бы гипотетического меня не только потому, что я знаю, я убеждён, что нельзя задавать человеку вопросы личного характера, если вы недостаточно близки, а если близки достаточно, то нужно быть уверенным, что вопрос ваш не доставит ему слишком больших неудобств, слишком сильного дискомфорта, а потому, что я знаю (ну или думаю, что знаю, разумеется) ещё и то, что фема Ф. в ответ на подобные вопросы не разозлилась бы, не стала бы кричать и ворчать, грубить в ответ. Она посмотрела бы на меня с тоской190 в глазах, особенно сильно в такой миг напоминая бледный фантом191, что спешно, да и воровато как-то, я бы сказал, пронёсся по некоему отрезку моей жизни, фантом, каким Ф., собственно, и являлась (как и все впоследствии, но она одной из первых оставила о себе такое впечатление), тяжело бы вздохнула, слегка улыбнулась, села в своё любимое кресло в красно-белую полоску и начала бы рассказывать. Так делают все не лишённые тепла и доброты старики, так делаю я (хотя вряд ли кто-нибудь назвал бы меня сейчас добрым), правда, рассказывать мне некому; приходится рассказывать самому себе192, дабы не потерять всех этих мгновений и напомнить себе лишний раз, каким ужасным я был человеком, какую никчёмную я прожил жизнь.
К семи утра я обычно расправлялся со всеми возложенными на меня поручениями и шёл в свою комнату. Там я переодевался в школьную форму, хватал с вечера подготовленный рюкзак и спешно выходил из дома.
Около двух недель я продолжал посещать свою прежнюю школу. Но потом всё же сдался и согласился сменить её. Слишком уж далеко находилась моя старая школа. Добираться до неё на автобусе оказалось не так просто. Путь только до остановки был не самым близким. Ждать автобуса чаще всего приходилось долго, да и ехать до школы – тоже. А сам автобус был обычно переполнен рабочими (их отличала какая-то необыкновенная серость всего обличия; носи они цветные, яркие одежды, те всё равно казались бы на них серыми; эти люди, с бездонной тоской193 в глазах, словно присыпанные пеплом, все, как один из массовки «Мертвеца» Джима Джармуша, они пугали меня и в то же время вызывали сочувствие; мой страх перед ними был на самом деле страхом и ужасом от того, насколько жестокой может быть жизнь), стариками, что напоминали измятые газеты – такие своего рода урбанистические перекати-поле, встречающиеся порой в Ребеллионе тут и там – и как газеты покрывают узоры чернильных строчек и абзацев, так стариков покрывает причудливый узор прожитых лет, который, подобно форме снежинки, никогда не повторяется, но отчего-то всегда предстаёт каким-то мрачным… может дело в том, что не бывает иначе у тех, кто с утра ломится в душный, дряхлый и битком набитый автобус, дабы успеть куда-то, зачем-то… а может просто жизнь слишком тяжёлое испытание для всех нас. Ну или я смотрел на них таким образом. Хотя в первые дни видел лица, тела, руки и ноги какими-то обрывками, они мелькали передо мной и тут же исчезали, их разбавляли рваные куски пейзажа за грязными стёклами, что с трудом удавалось выхватить. Голова шла кругом от всей этой франкейнштейноподобной повседневности, сшитой нитями судеб невероятно огромного количества людей, приведённой в движение моим сознанием, отравленным скорбью и меланхолией.
Вторая неделя подарила мне возможность узреть автобусное бытие во всей красе, узреть мир взрослых, раздавленных жизнью, униженных и оскорблённых, и привело это в конце концов к решению (необычайно для меня трудному) перейти в другую школу. Первым об этом узнал Роберт. Несмотря на то, что в те дни он как раз начал куда-то пропадать (куда именно – мне станет известно позже). Раньше мы, если и прогуливали уроки, то всегда вместе194. А тут, придя в школу, я мог вдруг натолкнуться на отсутствие Роберта. И меня он не предупреждал, причин не объяснял195.
Но вечно прогуливать всё равно не получилось бы, поэтому в определённый день он столь же внезапно появлялся в классе.
– Ты где пропадал? – спросил я его как-то раз в качестве приветствия.
Мы пожали друг другу руки, Роберт загадочно улыбнулся и сказал:
– Да так, дела были… А ты как, чего?..
И я ему рассказал о переезде к дедушке, о том, что происходило с матерью и почему нам пришлось переехать, об отношениях с дедушкой и о своих долгих и тяжких поездках на автобусе.
– Не могу я больше, – жаловался я на перемене. – Придётся мне, видимо, сменить школу.
Роберт взглянул на меня с подозрением и тревогой.
– Но ты же вроде сказал, что переехал к деду временно… – подметил он.
– Да-а, – подтвердил я. – Только мне теперь кажется, что это всё была брехня с самого начала.
Мой друг задумчиво молчал196, и когда мы уже садились за парту, готовясь к началу урока, он сказал:
– А на кой чёрт тебе вообще оставаться в том доме? У тебя ведь есть свой дом.
– Свой дом?
– Ну да! Дом твоего отца. Он по праву принадлежит тебе. Разве нет?
– Ага. Только вот кто мне позволит жить там одному? К тому же, я не могу оставить маму одну.
– Так, погоди-ка, – Роберт вытянул ладонь, зажмурился и слегка откинулся назад. – Я чего-то не пойму. – он предпринял ещё одну (последнюю) попытку всё осмыслить, но вскоре сдался. – Какая-то это херня, нет? – поинтересовался он.
– Что именно? – уточнил я.
– Вы к деду переехали, насколько я понял, для того чтобы мама твоя одна не оставалась, чтобы не случилось чего… опять. И типа… вот. Дед есть. Её папаня. Он о ней позаботится. Гораздо лучше, чем ты. Мужик на опыте, блин. Справится.
Роберт сидел теперь прямо, глядел на меня ясными глазами, ожидая моего ответа. Я глядел куда-то в сторону, скрестив руки, обдумывая его слова, взвешивая доводы. Роберт ждал. Прозвенел звонок на урок. Все засуетились, стали собираться в классе, занимать свои места. Учителя ещё не было.
– Ну да, – подытожил я, – верно ты говоришь, пожалуй.
– Верно, конечно! – сказал он со смешком, а затем продолжил серьёзно: – Послушай, мы ведь с тобой всего-навсего пацаны-бродяги, – он говорил это с какой-то грустью и сожалением в голосе; в тот миг молнией вспыхнула в моей голове мысль о том, что ему не терпится повзрослеть; вспыхнула – и тут же угасла. Мне странным (?) показалось такое стремление, но я ничего ему об этом не сказал, не желая перескакивать с одной темы на другую197. – Мир принадлежит тем, кто повыше, у кого борода густая. А нам остаётся только наблюдать…
– И смиренно ждать своего часа, – продолжил я. – Вот именно. В том-то и дело. Дед мне просто не позволит вернуться домой. С этим я пока ничего не могу поделать. Но идея, конечно, неплоха.
В класс вошёл учитель. Мы прервали наш разговор и больше к нему не возвращались. Кто бы знал, что нам после этого не удастся толком поговорить ещё очень долго.
В своих суждениях я тоже оказался прав. Дед действительно не позволил мне вернуться домой.
– Знаешь, – сказал я ему спустя примерно полгода со дня переезда, – я бы хотел на некоторое время вернуться домой.
Мы вдвоём сидели в столовой за длинным, тёмно-коричневым обеденным столом. Дядя ел у себя, забрав в комнату всё необходимое, а мама уже покончила с ужином и тоже отправилась в свою комнату. Дедушка-сосна глядел в тарелку, сосредоточенно орудовал ножом и вилкой, нарезая на мелкие кусочки жареное мясо и молодой печёный картофель. Был поздний вечер. За окном стемнело. Тусклый одинокий фонарь храбро боролся с тьмой, но был явно обречён. От этого становилось несколько тоскливо198. Вечера всегда обретают кисловатый привкус тоски, если смотришь в окно. Смотреть в окно, однако, лучше, чем смотреть на деда. Ведь тоска, возникающая от вида из окна, порождает желание прогулять занятия в школе накануне, а желание прогулять занятия есть стремление к свободе, подобно тому, как даже вырванная страница из книги навсегда остаётся её частью. Стремление к свободе, пусть и с минорным, отнюдь не торжественным окрасом, в свою очередь, является проявлением самого благородного и возвышенного из того, чем наполнено нечто, именуемое душой человеческой199. Облик же деда с его злодейской худобой200, острыми широкими плечами и постоянно напряжённым лицом будил во мне (не скажу за других) совершенно иррациональные201 фаталистичные, едва ли не религиозные предчувствия наступления чего-то инфернального. Удивительно, в какой-то степени забавно, наверное, но эти предчувствия стали явью, они сбылись.
– Домой? – дед выразил замешательство, сдвинув брови и оторвав взгляд от тарелки на мгновенье, уставившись куда-то в сторону. Я уверен, что это было наигранно, ибо за ним таких повадков не наблюдалось. Он мне тем самым хотел продемонстрировать, будто у меня вовсе нет и не может быть дома, кроме того, в котором я тогда находился вместе с ним, то есть его дома. – Ты хочешь сказать?..
– Да, к себе домой, где я родился и вырос, где умер мой отец.
– Не думаю, что это хорошая затея, – отрезал он, и вновь уставился в тарелку.
Примерно так закончился наш разговор с дедом. К нему мы тоже не возвращались.
Но в беседе с Робертом я оказался прав ещё и в том, что идея его действительно была неплоха. И я не собирался от неё отказываться.
Глава 10
В новой школе, как это обычно всегда случается, у меня не задалось с самого начала. Да, про автобусы я мог забыть, добирался пешком за пятнадцать минут, что позволило мне чувствовать себя хоть немного лучше; да, учителя оказались не самыми плохими, во всяком случае, не хуже, чем в старой школе, по которой я, пусть и немного, но всё же скучал. Однако на этом относительные плюсы заканчивались.
А вот разного рода неприятности лишь множились.
Началось всё с того, что учителя в новой школе знали, кем был мой отец202, 203. Кто-то просто слышал о нём, кто-то читал его книги, кто-то видел его воочию во время редких встреч с читателями, а кто-то знавал тех, кто был близко с ним знаком, а кто-то знавал тех, кто знавал тех, кто был близко с ним знаком… Так или иначе, многие (особенно в первые дни моего пребывания в новой школе) считали своим долгом задержать меня после урока, выразить соболезнования (что довольно любезно, по-своему трогательно, не стану отрицать) и поведать мне историю знакомства с прозой отца (или историю встречи с ним), поделиться впечатлениями от того или иного романа, высказать в целом отношение к его творчеству, его личности. Оценки несколько разнились. Кому-то нравился дебютный роман, кому-то последний, кто-то вообще толком не читал у него ничего, но считал, что писатель из отца был довольно посредственный. И конечно, тот, кто так считал, спешил объяснить, почему он так считает. Ведь через меня они говорили как бы напрямую с отцом. Ибо плоть от плоти, кровь от крови…
Все они, однако, меркнут перед учительницей литературы, которая сумела особенно отличиться204. Во время очередного занятия она вдруг, в самом его начале, глядя на меня с торжественным и гордым видом и таким блеском в глазах, который мне никогда больше не доводилось видеть205, достала откуда-то потрёпанную книгу в твёрдой обложке с именем моего отца на ней, раскрыла её где-то на середине, поправила очки и начала громко читать, как она потом скажет, свой любимый отрывок.
Читала она, кажется, ту сцену, где главный герой, молодой человек двадцати лет от роду, стоит посреди оживлённой улицы города, в который он только что прибыл. Над высокими серыми зданиями нависает яркое полуденное солнце. Облака плывут по голубому небу. За плечами у парня большой тёмно-синий рюкзак. Он одет в чёрную рубашку, джинсы и длинный серо-зелёный плащ с капюшоном, что ему не по размеру. Парень стоит, глядит на город, на толпу.
«Толпа несётся куда-то, она не замечает меня, меня тут будто бы и нет. Толпа обращает меня в призрака. Я уже мёртв.» – так было написано у отца. Я эти строчки хорошо помню, потому что они мне самому очень нравились. В мире, наверное, нет человека, который столько раз перечитывал бы романы Эдвина Миллера206. Главный герой всё стоит и размышляет, пока город продолжает жить. В руках парень теребит амулет из аметиста, подаренный ему на прощание лучшим другом, о внезапной смерти которого главный герой узнает несколько позже. Но в тот момент, стоя отрешённо посреди жизни, плывущей мимо него, сквозь него, ощущая себя мертвецом, он замечает девушку. Она приковывает его внимание, пробуждает в нём доселе невиданные чувства, заставляет забыть обо всём и как бы «возвращает к жизни» этого страдальца. Под напором нахлынувших чувств он роняет свой амулет и теряет его навсегда. Среди ног прохожих мелькает сиреневый камушек, но он столь мал, а ног так много! И вот его уже почти не видно. А прекрасная незнакомка тоже исчезает в толпе прохожих. Герой становится перед выбором: продолжать ли дальше искать амулет, постараться поймать. схватить его или же погнаться за девушкой? Герой размышляет несколько мгновений – и в самый последний момент гонится за девушкой. На этом сцена кончается.
Сцена кончается, а голос учительницы, чьё имя навеки осталось в рядах тех, что мне ни за что не удастся вспомнить, стихает. Пусть и ненадолго воцаряется тишина. Мне становится легче.
Она закрыла книгу, положила её на стол, подняла на нас свой влажный взгляд и произнесла:
– Это был роман «Столпотворение» писателя Эдвина Миллера, который жил и работал в нашей республике. И здесь сегодня с нами его сын, – она с радостной улыбкой протянула ко мне руки, словно я был каким-то мессией. – Эрик, встань, пожалуйста!
Пара десятков голов синхронно повернулись ко мне и впились в меня глазами. В этом было что-то жуткое. Я будто проглотил своё сердце, и оно рухнуло на самое дно желудка. Пальцы у меня похолодели, а волосы, кажется, встали дыбом (хотя на самом деле это было не так). В общем, сделалось мне весьма неловко. Я смутился, но внешне оставался невозмутимым (как мне кажется207).
Невозмутимым208 быть приходилось теперь стоя. Под пристальным взором одноклассников, среди лиц которых встречались разные выражения: от сдержанного интереса и любопытства до презрения, насмешливости и безразличия. Однако, все при этом они в тот момент слились для меня в единое существо, в какого-то жуткого монстра, что хищным взглядом примерялся, куда лучше впить свои длинные, острые клыки первым делом.
Таковым, в сущности, оказалось моё истинное знакомство с классом. Потому что в первый день с этим как-то не задалось. Учитель биологии попросил меня во время урока представиться классу и рассказать немного о себе. А я переволновался и заявил, что рассказывать мне особо нечего.
– Каждому есть, что рассказать, – возразил биолог.
В ответ на это я лишь пожал плечами и продолжил хранить молчание. Так всё и закончилось тогда.
А потом начался урок литературы.
– Эрик, – просила учительница литературы, расскажи нам, каким был твой отец?
Я понял, что тут мне уже так легко не отделаться. И я стал думать, каким был мой отец, что я могу о нём рассказать.
– Ну… – начал я, запустив руки за спину, глядя куда-то в сторону, слегка сощурившись, стремясь подбирать правильные слова. Все – ну или почти все – терпеливо ждали. Слышались смешки и перешёптывания, но никто, включая меня, не обращал на это внимания. – Он, я бы сказал, был самым обычным человеком. Две руки, две ноги, голова на плечах; любил проводить время в своём кабинете. Сидел там по много часов, писал свои романы. Ему это нравилось, надо полагать.
– Угу. Любопытно, – немного растерянно произнесла учительница. Она явно ждала чего-то другого. – А что ты чувствуешь, когда слышишь те строки, которые я прочла? – спросила она, пытаясь направить меня в верном направлении.
– Эти конкретно? – не подумав спросил я и тут же пожалел об этом. «Стоило просто наплести какой-нибудь ерунды. К чему эти уточнения?!» –ругал я себя в своих мыслях.
– Ну или любые другие из романов твоего отца.
– Раньше я не чувствовал ничего особенного. Всё то же самое, что при прочтении романов других авторов. Что-то мне нравилось, что-то – нет.
– Ты сказал «раньше». А сейчас всё иначе?
«Сейчас всё иначе». Помню меня эти слова выбили из колеи. Я погрузился в себя, в свои размышления.
«Сейчас всё иначе, – повторил я тогда про себя, как бы стараясь на вкус распробовать сие утверждение, по-настоящему осознать, что оно значит. Я будто забыл значение всех слов, потерялся где-то в глубинах собственного естества, в этой чёрной, пугающей пустоте, подобной космосу. – Моя жизнь изменилась навсегда. Она уже никогда не будет прежней. Почему? И как же так вышло? Что мне вообще с этим делать? Куда идти? Ведь куда-то идти нужно, нельзя оставаться на месте. Но с этой точки всё кажется каким-то пугающим. И вместе с тем бессмысленным. Как если бы я ходил кругами…»
Я рассуждал и рассуждал без конца. Перед глазами проносилась жизнь прежняя и жизнь (на тот момент) настоящая. Мне виделся большой отцовский дом, кирпичный, с белыми окнами и вальмовой крышей, покрытой чёрной черепицей, мне виделись деревья у дома, мрачные и усталые, виделись ворота и двери, много дверей, все комнаты, виделся отец, виделась дорожка, по которой мы с ним прогуливались; всё это и многое другое исчезало в водовороте времени, к нему примешивались видения нынешней (на тот момент) жизни: дом деда, пугающий, неуютный, непривычный, несуразный в геометрических формах и абстрактных, тонких содержаниях, элементах, что составляют композицию гротескную, дикую, ужасающую, как сила природы.
Эхо тех рассуждений и видений до сих пор преследует меня; оно заставляет думать, что близится смерть моя. Не знаю, какая тут связь. Но я её чувствую. А в ту пору не чувствовал и не понимал ничего. Я очнулся лишь в тот миг, когда учительница, стоя передо мной, трясла меня за плечо. Я слегка вздрогнул, посмотрел ей в глаза. Услышал смех одноклассников. Смущённо улыбнулся. Учительница спросила, всё ли со мной хорошо. Было видно, что она действительно беспокоится. Я подумал, что она не плохой человек, просто чересчур увлекающийся209.
– Да, – ответил я, – всё в порядке. Извините, я просто задумался.
– Я понимаю, – она слегка улыбнулась. Затем вернулась за свой стол. Она сменила тему и больше к ней не возвращалась. Но с тех пор все решили, что я странный и, как некоторые из них выражались, «малость пришибленный». С такой характеристикой я бы, наверное, не стал спорить. Собственное, я и не спорил. Не только из согласия, а скорее из безразличия. Ничто меня не оскорбляло, не ранило, не обижало, не задевало. Ни нападки учителя физкультуры, который мог иногда выдать что-нибудь в духе:
– Так! Теперь разделимся на команды! – тут он обычно направлялся в сторону своей каморки, где хранились мячи, всякие спортивные снаряды и какой-то хлам. Затем останавливался на секунду. Бросал в мою сторону презрительно-насмешливый взгляд и говорил: – Ну а капитаном у нас будет, конечно, наш мсье учёный-копчёный, главный по книжкам и мельницам!
Уж не знаю, чего он этим стремился добиться, что хотел этим сказать, но мне и это было совершенно безразлично. И даже когда Гектор Сува – пухлый, здоровенный, кучерявый паренёк, который был на два года меня (и, как следствие, всех в классе) старше, – стоя в коридоре во время очередной перемены и глядя мне в глаза210, сопроводил свой дикий, полубезумный (всё же до полного безумия чего-то ему не хватало) хохот звуком разрывающихся страниц самого успешного романа отца211 под названием «Втирая в дёсны свежий прах», а затем повернулся ко мне задом, выгнувшись предельно старательно, с таким изяществом, что позавидовала бы любая порноактриса, и в такой позе, привлекая внимание всех вокруг, держа одну из вырванных страниц в руке, стал делать вид, будто подтирается ею.
Представление это длилось довольно долго. Пожалуй, даже слишком долго. Выгибаться как следует парень, конечно, умел, но совершенно не чувствовал ни аудиторию, ни структуру собственного выступления. То есть он банально не понимал, когда остановиться. Я ему так и сказал. И про порноактрису тоже. Он моей похвалы, правда, не оценил. Смял свой театральный реквизит, то есть листок, которым как бы подтирался, швырнул его мне в лицо, а потом сразу же хорошенько врезал в нос.
У меня, понятное дело, хлынула кровь. Удар был пусть и не самый сильный, но довольно точный, умелый. Я нагнулся, зажав нос ладонями. Толпа охнула – кто от восторга, кто от ужаса. Гектор поспешно скрылся. А ему на замену откуда-то примчался учитель, который словно скрывался в толпе и ждал, чем всё закончится; и только теперь решил вмешаться.