banner banner banner
Во дни Пушкина. Том 2
Во дни Пушкина. Том 2
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Во дни Пушкина. Том 2

скачать книгу бесплатно


– Так разве Сергей преподобный и по зубной части помогает? – не удержавшись, оскалился Пушкин.

– А как же можно? – уже с недоверием глядя на веселого барина, проговорила богомолка. – Первое дело… Умные люди сказывали, что посередь лавры стоит там в церкови гробик преподобного – вот и надо больными зубами щепочку от него эдак поумнее отгрызть, а потом, как будут болеть зубы, щепочкой этой в зубах и поковырять… Как рукой, сказывают, боль-то снимет… Он, батюшка, Сергий преподобный, во всех скорбях скоропослушен, – вот и идет к нему народик-то со всех сто…

В балке раскатился выстрел, а за ним еще два. Все взволновалось еще больше. Из балки вышли два замухрышки-егеря с ружьями. Они вели оборванного и загорелого парня с красивым, в крови, лицом и уже связанными назад руками… Бабы подперли рукой подбородок и на лицах их отразилась глубокая жалость…

– Ишь, какой молоденький!.. Всего окровянили… Знамо: от хорошей жизни в балке хорониться не будешь… О-хо-хо-хо…

Парень тяжело дышал, и глаза его горели сумрачным огнем… На большаке остановился великолепный дормез, катившийся с юга на север, и какой-то молодой, изящный денди, привлеченный стечением народа и видом солдат, передвигавшихся по краю балок, вышел из экипажа и с легким иностранным акцентом спросил у Якима, в чем тут дело, а затем навел на разбойника золотой лорнет.

– Аль ослеп, барин? – дерзко усмехнулся степной волчонок. – А глядеть, не стар… Погляди, погляди… Ежели насмерть не запорют, может, еще когда увидаться придется. Вы без всякой работы и заботы живете, только нас грабите, а мы вот захотели с вас дань взять. Словно поцарствовали, будя!..

Денди с испугом смотрел на волчонка, а работники, богомолки и даже егеря-замухрышки разинули рот на неслыханные речи хлопца. И по замкнутым лицам их опять никак нельзя было понять, где их сердце. Денди, чтобы показать, что он нисколько не смущен, снова изящным жестом, оттопыривая мизинец в палевой перчатке, вскинул лорнет на волчонка.

– Хорошо, барин, что не в степи мы с тобой встретились, – усмехнулся пленник. – Там ты на меня не так смотрел бы…

И он презрительно сплюнул кровавую слюну в сторону.

А вокруг была бездонная степь, бездонное, кроткое небо и в солнечном потопе радостно звенели влюбленные жаворонки…

XII. Проблески государственности

Пушкин проехал почти всю Россию до ее южной окраины и – не заметил грандиозной, но тихой трагедии, которая неугасимо шла в этих бескрайних равнинах еще со времен Разина… Он въехал в области, которые только совсем недавно стали Россией. В зеленой степи Закубанья, за гранью которой уже голубели горы, он наткнулся на калмыцкое кочевье. Он с любопытством заглянул в крайнюю от дороги кибитку. Там сидела около огонька с трубкой в зубах молоденькая, недурная собой, но невероятно грязная калмычка. Он с улыбкой вошел в кибитку и подсел к степной красавице.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Мансуха, – отвечала она.

– А сколько тебе лет?

– Десять и восемь…

– Что это ты шьешь?

– Портка.

– Кому?

– Себя…

– Поцелуй меня, – забыв о небесном создании, Натали, сказал он.

– Не можна. Стыдна…

Но, чтобы гость не обиделся, она подала ему свою трубку покурить, а сама взялась за котелок, в котором варился чай с бараньим жиром. Она вежливо предложила своего варева и гостю, и тот вынужден был, затаив дыхание, проглотить ложку этого ужаса… Потом он по своему обыкновению полез было к Мансухе, но она покраснела и, схватив балалайку, которая валялась неподалеку, звонко щелкнула его по кудрявой голове…

Он засмеялся, вышел из кибитки и покатил дальше. С улыбкой он стал обдумывать, как внесет он этот смешной эпизод в свои путевые записки. Ему казалось, что всего лучше оставить все, как было в действительности. Но вспомнил, что ему уже тридцать лет, что он, может быть, скоро женится, что пора уже ему остепениться и показать себя человеком серьезным. И он решил дать о своей поездке отчет в стиле строго государственном и потому, ничего не говоря о балалайке, сказал, что калмычка полезла к нему с нежностями и что он, человек серьезный, должен был спешно ретироваться от «степной Цирцеи»…

Но эту новую, государственную точку зрения на жизнь он не выдерживал, срывался и снова превращался в прежнего mauvais sujet[29 - Шалопая (фр.).], и, когда раз, уже в горах, под Казбеком, его и других путешественников, ехавших «с оказией», окружила толпа осетин и заинтересовалась его оригинальной наружностью, – он в довершение всего надел еще красную турецкую феску, – он приказал переводчику сказать горцам, что он шайтан: русские поймали его маленьким в горах, вырастили и вот он снова возвращается теперь к себе. Суеверные горцы перепугались. Пушкин, выставив вперед свои знаменитые когти, с зверским видом вдруг бросился в толпу. Сперва все с визгом кинулись врассыпную, а потом схватились за камни и путешественникам пришлось бы плохо, если бы находившийся по близости казачий отряд не поспешил к ним на выручку.

Изумляющей, потрясающей, грандиозной поэмы Кавказа запертый в себе, собою ограниченный, он совершенно не заметил. «Едва прошли сутки, – записал он, – и уже рев Терека и его безобразные – так и написал! – водопады, уже утесы и пропасти не привлекали моего внимания… Я столь же равнодушно проехал мимо Казбека, как некогда плыл мимо Чатырдага…» И, глядя на Казбек, он вспомнил только выражение какого-то поэта о нем, что он «подпирает небеса». Печатная бумага и тут была на первом месте. Тут он видел только декорации, среди которых он вот сейчас поставит какую-нибудь свою пьесу. В этом сказывалось уже проклятие его ремесла…

Примчавшись в Тифлис, он сейчас же понесся вслед за армией к Карсу. Там нашел он и брата своего, Льва, – тот пил, ел и воевал, – Михаила Пущина, брата Jeannot, и многих других приятелей, и хотя он и старался выдержать с ними этот новый, государственный тон человека серьезного, но частенько срывался и тут и в своем шикарном сюртуке и ослепительной шляпе – солдаты прозвали его за этот наряд «драгунским батюшкой» – бросался неизвестно зачем в стычки и раз даже, схватив копье убитого казака, помчался под пулями за отступающей турецкой кавалерией… Но опять и опять поднимался он на точку зрения государственную и без всякого смеха записывал, сидя в палатке, такие, например, свои размышления:

«Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены; целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна; они всегда готовы помочь своим буйным единоплеменникам. Дух дикого их рыцарства заметно упал. Они редко нападают в равном числе на казаков, никогда на пехоту и бегут, завидя пушку. Зато никогда не пропустят случая напасть на слабый отряд или на беззащитного, – уверенно повествовал он, воображая, что “у нас” дело обстоит иначе. – Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар, что чрезвычайно трудно исполнить по причине господствующих между ними наследственных распрей и мщения крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать, – приврал он. – У них убийство – простое телодвижение. Пленников они сохраняют в надежде на выкуп и обходятся с ними с ужасным бесчеловечием, – совсем забыв о крепостных, негодовал он, – заставляют работать сверх сил, кормят сырым тестом, бьют, когда вздумается, и приставляют для стражи к ним своих мальчишек, которые за одно слово вправе зарубить их своими детскими шашками. Недавно поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружье его было слишком долго заряжено. Что делать с таким народом? Должно, однако ж, надеяться, что приобретение восточного края Черного моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению; самовар был бы важным нововведением. Есть, наконец, средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия, – неожиданно бабахнул он и порадовался на себя: так это выглядело государственно… – но об этом средстве Россия и доныне не подумала. Терпимость сама по себе вещь очень хорошая, но разве апостольство с ней не совместно? Разве истина дана нам для того, чтобы скрывать ее под спудом? Мы окружены народами, пресмыкающимися во мраке детских заблуждений, и никто еще из нас не думал препоясаться – ему вспомнились его приятели и он засмеялся: вот бы “препоясать” Соболевского! – и идти с миром и крестом к бедным братиям, лишенным доныне света истинного. Так ли мы исполняем долг христианства? Кто из нас, муж веры и смирения, уподобится святым старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, в рубищах, часто без обуви, крова и пищи, но оживленным теплым усердием? Какая награда их ожидает? Обращение престарелого рыбака или странствующего семейства диких или мальчика, а затем нужда, голод, мученическая смерть… Кажется, для нашей холодной лености легче, взамен слова живого, выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты, чем подвергаться трудам и опасностям по примеру древних апостолов и новейших римско-католических миссионеров. Мы умеем спокойно блестеть и в великолепных храмах велеречием. Мы читаем светские книги и важно находим в суетных произведениях выражения предосудительные. Предвижу улыбку на многих устах. Многие, сближая коллекции моих стихов с черкесским негодованием, подумают, что не всякий имеет право говорить языком высшей истины. Я не такого мнения. Истина, как добро Мольера, там и берется, где попадается…» И т. д.

Но потом, подумав, что этот выпад против батюшек может, пожалуй, быть худо истолкован людьми, стоящими у кормила государственного корабля, он последнюю страницу заключил до времени в скобки сомнения…

И так, чрезвычайно озабоченный обращением Кавказа в истинную веру, вчерашний вольтерьянец, сопровождая армию, неожиданно наткнулся под крепостью Гергеры на арбу, которую два вола с усилием подымали по крутой и размытой дороге. Несколько вооруженных грузин сопровождали ее.

– Откуда это вы? – с коня спросил их Пушкин.

– Из Тэгэрана, – с характерными кавказскими интонациями отвечали те.

– Что вы это везете?

– Грибоэда…

Пушкин уже слышал о страшной смерти своего друга, но эта неожиданная встреча с его телом потрясла поэта. Против «Грибоеда» в Тегеране работало много заинтересованных лиц, а в особенности агентов турецкого султана, который все еще надеялся втянуть шаха в общую войну с победоносной Россией. Но едва ли не больше турецких агентов разжигали ненависть персов чины российского посольства, которые по своей привычке вели жизнь весьма распоясанную. Так или иначе, но огонь разгорался все более и более. Народ, наконец, взбунтовался, осадил русское посольство, перебил всех его служащих и целых три дня волочил по улицам труп несчастного «Грибоеда». Султан был в восторге: теперь помощь Персии ему обеспечена. Но он ошибся: в Петербург уже выехало чрезвычайное и весьма пышное персидское посольство с извинениями и султан вынужден был просить мира. Петербург был доволен: война уже стоила России более 200 000 человек и в Адрианополь вместо армии пришло уже только 25 000 голодных оборванцев…

Озабоченный государственными соображениями, Пушкин пожелал в своих записях, чтобы кто-нибудь написал биографию Грибоедова, но тут же и сам усомнился в исполнимости такого пожелания: «Мы ленивы и не любопытны», – значительно сказал он. И, когда Паскевич взял Эрзерум, – больше, по-видимому, золотом, чем штыком, – Пушкин осмотрел его гаремы и, прокляв его нечистые бани, поскакал обратно. Поболтавшись и поиграв «на кислых водах», Пушкин поехал дальше и во Владикавказе встретил Михаила Пущина и Дорохова, лечившихся от ран, полученных на войне.

– А это что у тебя?! – воскликнул Пушкин, завидев у приятелей на столе целую кучу журналов.

Он сейчас же схватился за них и сразу налетел на ругательную критику на себя. И он стал вслух читать ее, и все хохотали.

На этом и кончилась поездка по всей России в Эрзерум…

XIII. Любимая фрейлина его величества

В Москве, едва переодевшись, дождливым и холодным утром Пушкин полетел к Гончаровым. Но и Наталья Ивановна, и Наташа встретили его более чем хладнокровно: обе больше боялись ветреного «сочинителя», чем желали вязать свою жизнь с его. В довершение всего из Петербурга пришел от Бенкендорфа строжайший нагоняй за самовольную поездку на Кавказ и Пушкин, как мальчишка, должен был вывертываться и извиняться. И снова он стал вертеться вокруг дам, кутил во всю головушку с Нащокиным, – Соболевский все был за границей, – играл, потом схватился и понесся в Петербург, но по пути заехал в Тверскую губернию, к родственникам Вульфов, повидать разных красавиц и сейчас же донес Алексею Вульф о тамошних делах в выражениях, которые лучше оставить в стороне. Он прибыл в Петербург, проиграл 20 000, и все заметили, что он стал еще циничнее, чем прежде. Все это было, конечно, мало государственно, но на всяк час не упасешься!

Он увязался за хорошенькой Россетт. Он давно обстреливал ее льстивыми стихотворениями, – лучший способ для ловли чижей, – в которых величал ее «придворных витязей грозой» и всякими другими прекрасными эпитетами, но она не давалась: несмотря на свою южную красоту, она была сдержанного темперамента. Да и вообще у нее как-то не было вкуса к авантюрам, – разве только на словах: у нее был эдакий особый портфельчик, в который она бережно складывала все, как любовные, так и скабрезные письма к ней ее поклонников, начиная с Соболевского и кончая его величеством. Большая часть писем для чтения молодым девицам решительно не годилась, а некоторые так и никому вслух читать было нельзя…

Ее семья издавна жила в теснейшей связи с русским двором. Александр и был ее заочным крестным отцом, а Марья Федоровна крестной матерью, но действительным воспреемником ее от купели был друг ее отца, герцог Ришелье. Александр I и скончался в доме ее отчима, генерала Арнольди. На выпускном экзамене в Екатерининском институте она декламировала стихи Пушкина «Бахчисарайский фонтан», а потом прошла зачем-то курс русской словесности с П.А. Плетневым, подружилась с Жуковским, бывала у Карамзиных и все более и более входила в моду в кругах литературных. Жуковский получил от нее кличку бычок, а он величал ее то небесным дьяволенком, то девушкой-чернавушкой, то всегдашней принцессой своего сердца. Но больше всего звали ее донна Соль, по Гюго, из Эрнани. И какой-то острослов даже сочинил в честь ее стихи:

Вы Донна-Соль, подчас и Донна-Перец,
Но все нам сладостно и лакомо от вас,
И каждый мыслями и чувствами из нас
Ваш верноподданный и ваш единоверец.
Но всех счастливей будет тот,
Кто к сердцу вашему надежный путь проложит
И радостно сказать вам сможет:
О, Донна-Сахар, Донна-Мед!..

Звали ее гг. литераторы также и ласточкой, подобно тому, как другую красавицу-фрейлину, Урусову, окрестили они сильфидой. Любимцы муз прекрасно учитывали выгоды знакомства с любимой фрейлиной и на фимиамы не скупились. Александра Осиповна была не глупа, отлично все это понимала и иногда в свои черные дни не щадила своим острым язычком и «сочинителей»…

«Интересовалась» она решительно всем: и последним романом из Парижа, и творениями иже во святых отцев наших Григория Назианзина или Иоанна Златоуста, и с увлечением обсуждала со старым дипломатом английские дела. Она говорила чуть не на всех языках Европы и в самое последнее время выучилась с легкостью чрезвычайной греческому языку. Зачем? Ни зачем. Так…

Александра Осиповна проходила своей черной полосой. Закутавшись в теплую шаль, она лежала в своем будуаре на отоманке. Угрюмо смотрели в сумерках вечера ее огромные, черные, теперь сердитые глаза. На коврике валялся какой-то французский роман, из которого выпала полученная от Жуковского записочка: «Му-му-му-у-у-у… – писал ей знаменитый поэт. – Это бык ревет. Хрю-хрю-хрю-хрю! Это свинья хрюкает. Бык + свинья = В.А. Жуковский, статский советник и кавалер разных орденов. Эта арифметическая выкладка следует из того, что В.А. Жуковский по сию пору еще не собрался написать вам, милая из милых, умная из умных и прелестная из прелестных Александра Иосифовна…» И в этом тоне шло все длинное письмо от действительного статского, украшенного разными орденами, бычка к двадцатилетней красавице-фрейлине…

Из передней слабо донесся звонок. Она нахмурила брови и решила: отказать. Но когда из-за двери послышался голос лакея, который докладывал, что В.А. Жуковский и А.С. Пушкин желают видеть Александру Осиповну, она отвечала: «Проси!», встав, оправилась перед огромным трюмо и, сделав веселое лицо, вышла в свою голубую гостиную. Гости весело приветствовали красавицу. И не успела она усадить их, как лакей доложил о приходе А.В. Никитенко, который недавно был представлен Александре Осиповне и уже читал ей отрывки из своего романа «Леон или идеализм». Воронежский хохлик – Пушкин прозвал его «осленком» – отменно раскланялся со всеми. Она окончательно овладела собой, и разговор сразу запорхал в том шутливом духе, который почему-то прочно установился в этой гостиной.

– Вам я особенно рада, Александр Васильевич, – сказала она Никитенке. – Все эти вылощенные петербуржцы давно надоели мне, а вы так напоминаете мне нашу милую Малороссию… Я говорила ведь вам, что я тоже хохлачка?

Никитенко утвердительно склонил голову, но «хохлачка» все же несколько смутила его.

– Да, я родилась в милой Малороссии, господа, – продолжала она. – И воспитывалась на галушках и варениках… И как ни люблю я Петербург, все же я никак не могу забыть ни милых степей наших, ни тех звездных ночей, ни крика перепелов на заре, ни журавлей на крышах, ни песен малороссийских бурлаков по дорогам…

Никитенко не знал, куда глаза девать: спутать пестрого аиста, лелеку, бузька, с журавлем и бурлака с чумаком это все же для хохлачки немножко много!.. Но он смолчал. Зато Василий Андреевич, весь сияние, весь сладость неописанная, вкрадчивым голоском своим подхватил:

– Раз вы так тоскуете по вашей действительно очаровательной Малороссии, то я как-нибудь доставлю вам удовольствие познакомиться с одним из ваших земляков, некиим г. Гоголем-Яновским, который недавно так удачно выступил под именем Панька Рудого с повестями из малороссийской жизни…

– Как же, читала! – воскликнула она. – И вы его знаете?

– Он был у меня на днях с рекомендательным письмом, и я направил его к Плетневу, чтобы тот пристроил его куда-нибудь: он, по-видимому, очень нуждается…

– Но у него положительный талант! – воскликнула Александра Осиповна. – Конечно, его надо приласкать и поставить на ноги!

– Приласкайте лучше меня, Донна-Соль! – сказал Пушкин.

– Вы не стоите этого. Вы – mauvais sujet… – с притворной строгостью отозвалась красавица. – А каков он из себя? Симпатичный?

Жуковский в нерешительности вытянул свои мягкие, добродушные губы.

– Я что-то не раскусил его, по правде сказать, – сказал он, колеблясь. – Сутулый такой, с длинным носом и точно все высматривает что-то, и точно чего-то не договаривает… Очень странный господин. Я Рудого Панька представлял себе совсем иначе…

– Ну все равно: приведите его ко мне обязательно!

– Вам нет надобности повторять ваших приказаний, всегдашняя принцесса сердца моего!..

– Ну, раз мы опять въехали в литературу, – засмеялся Пушкин, – то я должен непременно познакомить вас с самым русским стихом, который был когда-либо написан со времени всемирного потопа… Его откопал в какой-то элегии князь Вяземский… Вы только послушайте… Герой, обращаясь к своей возлюбленной, ей заявляет:

Все неприятности по службе
С тобой, мой друг, я забывал!

И он раскатился…

– Жуковский, как? Ведь перл?.. А вот я около вас, жестокая, никак не могу забыть ни единой неприятности по службе! – бросил он красавице.

– Ну, идите лучше к Олениной, а то, еще лучше, к Лизе голенькой!

Так звали в свете Элизу Хитрово.

– Не желаю!.. Кстати: вы «Пророка» пробовали? Как?

– Замечательно! – сразу зарделась хозяйка. – Кто автор? Глинка? Я угадала?

– Нет, не Глинка…

Но только начал было Пушкин рассказывать, немного прикрашивая, историю крепостного музыканта, как в гостиную как-то особенно учтиво вошел новый гость: стройный и красивый, хотя уже привядший, полковник-конногвардеец граф де Грав. Это был один из тех эмигрантов, которых буря французской революции выбросила на берег варварской России и которым среди варваров так понравилось, что они, и имея уже возможность возвратиться домой, предпочитали, однако, процветать на чужбине. Полковник де Грав приехал на Русь без всяких средств, но жил, не отказывая себе решительно ни в чем. Службой он себя не затруднял и тем не менее легко и уверенно обходил своих русских товарищей, имел большой успех в свете, и все это находили вполне естественным. Специальностью полковника в гостиных были занимательные рассказы. Он придумывал – или вычитывал – от времени до времени какую-нибудь историйку, вылизывал ее, полировал и угощал ею одну гостиную за другою, а когда она приедалась, он придумывал другую. Дамы упрашивали его «непременно, непременно» писать, по он со снисходительной улыбкой отклонял от себя это, деликатно показывая, что он умеет стоять выше этих маленьких человеческих слабостей…

Он чудесно раскланялся с хозяйкой и ее гостями, всем сказал что-нибудь приятное и, усевшись, протянул ноги так эффектно и так деликатно, что все должны были заметить, как красивы его обтянутые лосинами ляжки…

Запорхал легкий разговор. Александра Осиповна, чувствуя себя целью всех этих взглядов и сердец, ожила, заиграла чудными глазами своими и вся волшебно заискрилась. И не прошло и пяти минут, как она уже просила полковника:

– Ах, да… Мне Дженни рассказывала о вашей встрече с герцогиней д’Абрантес в Париже… Contez nous cela, cher comte…[30 - Расскажите нам это, дорогой граф… (фр.).]

И граф, пококетничав, сколько требовало приличие, начал свою очередную историйку.

– Это было в Париже, господа… – сказал он и, сделав разученную паузу, продолжал: – Вы все помните еще, конечно, изумительную карьеру сержанта Великой армии, Жюно. Впервые его заметил Наполеон при осаде Тулона. Через три года, уже как адъютант Наполеона, он привез в Париж знамена, взятые итальянской армией. Это был красивый малый в шикарной форме гусарского полка, но манеры его заставляли желать многого: ухаживая за дамами, Жюно без церемонии хлопал их по ляжкам – pardon, mademoiselle… Наполеон назначил Жюно комендантом Парижа, и тот вскоре – ему было около тридцати – женился на шестнадцатилетней красавице, Лауре де Пермон, которая была дальней родственницей Бонапартов. Наполеон осыпал молодых подарками, вскоре назначил Жюно губернатором Парижа, и они поселились во дворце Елисейских Полей. Жюно звали в армии «Бурей». Он и в мирной жизни старался эту кличку оправдать. Успехи его среди женщин были головокружительны, как и успехи его супруги, впрочем, среди мужчин: тогда это было в нравах. Но своими любовными историями Жюно надоедал даже Наполеону. Раз на рассвете он явился во дворец и потребовал, чтобы Наполеона разбудили по неотложному делу. Когда Наполеон, заспанный и недовольный, вышел из спальни, губернатор Парижа стал ему жаловаться на… очередную неверность своей супруги, в которой он убедился, случайно захватив ее дневник. «Если бы мне заниматься всеми рогоносцами при моем дворе, – отвечал Наполеон, – то у меня не осталось бы времени для европейской политики…» Вскоре Жюно завоевал даже сестру Наполеона, Каролину Мюрат, но его столкновение с начальником тайной полиции Савари заставило Наполеона отправить беспокойного человека на завоевание Португалии. Тот прекрасно справился со своей задачей и во дворец на Елисейских Полях непрерывным потоком потекли ящики с золотом, бриллианты, вазы, картины, воза серебра. В апреле 1808 г. император пожаловал Жюно титул герцога д’Абрантес и майораты во всех завоеванных французами странах Европы: в Пруссии, Вестфалии, Ганновере, Италии, Иллирии. И с тех пор герцог д’Абрантес, когда при нем неделикатно начинали разговор о новой аристократии, рожденной революцией, аристократии без предков, стал говорить гордо: «Я сам себе предок!», а его папа, скромный торговец из Бургундии, стал писать на своих карточках: «Жюно, отец герцога д’Абрантес». Но, – продолжал полковник, – пока Жюно воевал и грабил португальцев, у его дворца парижане ежедневно могли видеть карету с австрийским гербом: то был Меттерних, господа, страстный поклонник хозяйки. Но и дипломат, конечно: через прекрасную губернаторшу Меттерних, заклятый враг Наполеона, мог получать очень ценные сведения… Жюно, вернувшись и узнав обо всем, избил свою супругу в кровь, и, когда Наполеон послал герцога в Испанию, Лаура должна была последовать за ним… Наступил 1812 г., господа. Великая армия вошла в пределы России. В штабе герцога д’Абрантес шли непрерывные оргии, а сам герцог вел себя так странно, что его приближенные начали переглядываться и шептаться. Так, при отступлении русских к Смоленску, герцог вдруг отказался атаковать русскую армию, которая была в чрезвычайно критическом положении. Напрасно Мюрат, забывший, что Жюно был любовником его жены, умолял его атаковать: «Иди вперед, дурак!.. Ты получишь маршальский жезл…» – герцог сидел на каком-то сундуке и – плакал… Лаура тем временем наслаждалась очередной любовью с Морисом Боленкур в Экс-ле-Бэн. Но ничто не вечно под луной: в один прекрасный день к ней явился ее супруг, которого она едва узнала. Это был уже не силач и красавец Жюно, а какая-то развалина. Он то и дело плакал. И в то время как прекрасная Лаура давала во дворце губернатора парижанам блестящие балы, Жюно сидел у себя в спальне и без конца писал каракулями на бумаге: «Мы, герцог д’Абантес, главный полковник гусар, губернатор Парижа, кавалер ордена Большого Орла…» А когда во дворе появлялись кредиторы герцога, – их было у него легион, – он в бешенстве, на потеху всего квартала, собственноручно выгонял их палкой вон… И вот, чтобы отвязаться от него, а может быть, и от Лауры, которую он звал la petite peste[31 - Чумой (фр.).], Наполеон назначил его губернатором Венеции и провинций иллирийских. Лаура, не желая расстаться с Боленкуром, осталась в Париже. Там, в Венеции, один скандал следовал за другим. Раз на торжественном балу раззолоченный камергер раскрыл двери, ведущие во внутренние покои маршала, и провозгласил: «Его светлость, генерал-губернатор его императорского и королевского величества», – в дверях появился герцог, в белых перчатках, с треуголкой в одной руке и саблей в другой, в бальных башмаках, с золотой цепью на шее, но – совершенно голый… В другой раз он по тревоге вызвал два батальона кроатов для атаки соловья, который его светлости мешал спать… Потом он собрал совет для обсуждения раскрытого им заговора среди овец Иллирии. Вице-королю Италии он послал ноту о заключении вечного мира, после чего он, герцог, должен был короноваться в Пекине перед лицом десяти миллионов солдат. Наконец, после трех месяцев правления, всем стало ясно, что герцог сумасшедший, его схватили и увезли во Францию. Там, в одном замке, он вообразил себя птицей и, полетев из окна, разбился и вскоре умер от заражения крови… Прошло еще несколько лет. Я приехал развлечься немножко в Париж. И вот раз в одном большом обществе я был представлен какой-то пожилой уже даме. Я не разобрал, кому меня, собственно, представляют, но меня жестоко поразили ее глаза: знаете эти страшные, полные отчаяния глаза женщин, которые из любви сделали себе культ, заполнявший всю их жизнь, но вот пришла старость и – огни потухли?.. У меня всегда сжимается сердце, когда я вижу такие глаза… Мы разговорились. Моя собеседница оказалась очень интересной рассказчицей. Между прочим, она много рассказывала мне о входившем тогда в славу Бальзаке… А потом, уже под конец вечера, она обнаружила вдруг какое-то странное беспокойство. Я спросил о причине ее тревоги. Оказалось, что она забыла дома портмоне и не знает, как расплатиться с каретой, которая поджидала ее. «Но, ради Бога, сударыня… Разрешите мне выручить вас…» Она была очень благодарна. Господа, – после эффектной паузы закончил полковник, – это была герцогиня д’Абрантес. Ее недавно бросил Бальзак, ее последняя любовь, и она перебивалась теперь литературной работой…

Все переглянулись: в самом деле, полковник рассказывает очень мило.

– Merci… – улыбнулась ему Александра Осиповна. – В награду за ваш прелестный рассказ я дам вам услышать… – она немножко споткнулась: кажется, это вышло у нее не совсем по-русски? – кусочек прекраснейшей музыки. Monsieur Пушкин нашел эту жемчужинку где-то в наших русских степях…

Приятно шелестя шелком, она села к роялю. Граф стал сзади нее, чтобы в нужный момент перевернуть страницу: сзади ему прекрасно было видно в разрез корсажа и ее грудь, и спину… И торжественные аккорды вступления, величавые, как процессия жрецов, поднялись к тепло освещенному потолку. Пушкин замер: он и не подозревал, что его «Пророк» так божественно прекрасен! Жуковский почувствовал холодок восторга… Замер Никитенко… А звуки шли и шли, как жрецы перед престолом Всевышнего, и вот, нарастая и покрывая все, громами загремел из бездны вселенной призыв Предвечного:

Восстань, пророк, и виждь, и внемли…

Жуковский, из всех сил сдерживая рыдания восторга, покосился мокрым глазом на Пушкина. Тот побледнел, губы его были строго сжаты, и строго было новое лицо: уже побежденный, он признал, что «Пророк» музыканта-раба был сильнее, прекраснее его «Пророка»…

И жутко нарастали громы, колебавшие, казалось, вселенную в ее основах и приводившие души в неизреченный трепет, и послышались золотые трубы архангелов, и с силой, ни с чем не сравнимой, заговорил Господь в громах и бурях своему пророку о тех глаголах, которыми он должен жечь сердца людей: о вечной правде, об обновленной земле, о прекрасной жизни. И Пушкин, весь объятый смятением, понял, что он своего «Пророка» только что начал, что он, по бессилию, оборвал речь Господа там, где она, в сущности, только что начиналась…

Торжественно текли громы по бесконечности… И строгие, величавые жрецы-пророки, приняв в раскрывшиеся и опаленные божественным огнем души священные глаголы, тихо, благоговейно склонились перед сияющим в безднах мира престолом Его…

Упали беленькие ручки на шелковые колена. Граф хотел сказать что-то, но с удивлением убедился, что обычных комплиментов он сейчас произнести не в силах. Жуковский делал вид, что в глаз ему попала очень досадная соринка. Удивлен и умилен, как в церкви после причастия, был Никитенко и впервые показался ему его «Леон» никуда негодной преснятиной. Пушкин, побледневший и строгий, смотрел в одну точку: мертвый музыкант победил его. Но все с усилием подавили в себе это новое волнение – точно было в этом что-то стыдное – и потихоньку наладили возвращение в обычное.

– Вы должны непременно вырвать этого музыканта из… ну, оттуда… – сказала, вставая, Александра Осиповна. – Перед ним такая слава…

– Поздно… – сказал Пушкин. – Он уже умер…

Он отвернулся к черному окну и стал смотреть в ночь. Никогда еще не казалась ему жизнь столь значительной, никогда еще не слепили его так те творческие возможности, которые были в нем, никогда он еще не ощущал в себе такого прилива сил… Но – время было расходиться: французский посол давал сегодня бал, на котором должен был быть и государь…

XIV. Рубикон

И водоворот снова закружил Пушкина. Даже «Пророка» он в суматохе как-то ухитрился потерять: повез его к Элизе Хитрово похвалиться и обронил. Он хотел написать майору в Отрадное, – может быть, там осталась копия, – но за суетой забыл и это. Анна Петровна передала ему московский слух, что Натали выходит замуж за «архивного Мещерского», но запрошенный по этому случаю Вяземский ответил, что все это вздор. Жизнь продолжала нелепо мотаться так и эдак, и Пушкин опять решил, что ему необходимо ехать за границу, во Францию или Италию, а если туда нельзя, то в Китай. Бенкендорф, не торопясь, известил его, что государь император не удостоил снизойти на его просьбу, полагая, что это очень расстроит денежные дела Пушкина и отвлечет его от его важных занятий. Пушкин заскрипел зубами, но тут же, на вечере у Е.А. Карамзиной, – вдовы историка и сестры П.А. Вяземского, – он встретил знакомого москвича, который стал весело выкладывать ему московские новости.

– Да, кстати! – воскликнул москвич. – На балу у князя Д.В. Голицына я встретил между прочим madame Gontcharoff с дочерьми. И Наталья Ивановна, и Наталья Николаевна вспоминали вас и, узнав, что я еду в Петербург, очень просили вам кланяться…

У Пушкина выросли крылья, и он понесся в Москву. Но сейчас же, по горячему следу его, полетел за ним пакет со строгим выговором: как мог он, не спросившись, поехать в Москву? И опять он должен был вилять, оправдываться и скрипеть зубами. В довершение всего с первого же посещения Гончаровых он убедился, что его надежды были чрезвычайно преувеличены: его встретили как доброго знакомого, и – только… И в отчаянии он пишет Наталье Ивановне длинное письмо:

«…Один из моих друзей привозит мне из Москвы благосклонное слово, которое возвращает мне жизнь, и теперь, когда несколько ласковых слов, которыми вы удостоили меня, должны бы меня наполнить радостью, – я более несчастен, чем когда-либо. Постараюсь объясниться. Только привычка и продолжительная близость могут доставить мне привязанность вашей дочери, я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду в этом видеть только свидетельство спокойного равнодушия ее сердца. Но сохранит ли она это спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушений? Ей станут говорить, что только несчастная случайность помешала ей вступить в союз более равный, более блестящий, более достойный ее, – может быть, эти речи будут искренни, и во всяком случае она сочтет их такими. Не явится ли у нее сожаление? Не будет ли она смотреть на меня, как на препятствие, как на человека, обманом ее захватившего? Не почувствует ли она отвращения ко мне? Бог свидетель, я готов умереть ради нее, но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, свободной хоть завтра же выбрать себе нового мужа, эта мысль – адское мучение! Поговорим о средствах; я этому не придаю особого значения. Моего состояния мне было достаточно, – соврал он для красоты слога. – Хватит ли его мне, когда я женюсь? Я ни за что не потерплю, чтобы она не бывала там, куда она призвана блистать и развлекаться. Она имеет право этого требовать. В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным существованием. Но все-таки, не станет ли она роптать, если ее положение в свете окажется не столь блестящим, как она заслуживает и как я желал бы этого? Таковы отчасти мои сомнения – я трепещу, как бы вы не нашли их слишком основательными… Есть еще одно, – я не могу решиться доверить его бумаге…»

Он говорил тут о своих нянях в густых эполетах, которые каждую минуту могли сломать всю его жизнь… Но письмо это только еще больше начадило в их взаимных отношениях, сомнения остались и все снова замерзло на мертвой точке… И точно для того, чтобы еще более сомнения эти со стороны Гончаровых усилить, он снова ринулся в свою прежнюю безалаберную и совсем не государственную жизнь…

И, наконец, просто не хватило душевных сил висеть так между небом и землей: какая бы то ни было, но развязка! И вот в первый день Пасхи, когда вся Москва опять гудела своими колоколами, он решил ехать к Наталье Ивановне за окончательным ответом.

– Но, черт… Ведь для такого визита нужен фрак, – смутился вдруг он. – А я своего не захватил… Впрочем, у меня, кажется, и нет его, – вдруг захохотал он.