
Полная версия:
Гептамерон
Меня очень огорчает, благородные дамы, что истина служит отнюдь не к чести францисканцев, а, напротив, к их посрамлению, ибо сам я так люблю этот орден, что очень хотел бы услышать что-нибудь, что позволило бы мне воздать ему хвалу. Но так как мы поклялись рассказывать здесь одну только правду, то я вынужден считаться с тем, что говорят люди, заслуживающие доверия, и обещать вам, что, ежели монахи совершат какое-либо славное и памятное деяние, я сделаю все от меня зависящее, чтобы поступки их стали известными всем.
– Послушайте, Жебюрон, – сказала Уазиль, – не больше ли здесь жестокости, чем любви?
– Я поражаюсь, – сказал Симонто, – как это у монаха хватило терпения не овладеть этой женщиной сразу, когда он увидел ее в одной рубашке и в таком месте, где никто не мог ему помешать.
– Он не был жаден, – заметил Сафредан, – но он знал толк в удовольствиях, ему до того хотелось наслаждаться ею день за днем, что он не прельстился минутной забавой.
– Дело вовсе не в этом, – возразила Парламанта, – поймите, что когда в человеке разгорается страсть, он всегда становится трусливым; монах этот так боялся, что у него отнимут его добычу, что уносил ее прочь, как волк уносит овцу, чтобы потом уже насладиться ею сполна.
– Как бы то ни было, – воскликнул Дагусен, – я ни за что не поверю, чтобы он ее не любил и чтобы даже в такое злобное сердце благодетельный Бог любви не заронил какой-то искорки чувства.
– Так или иначе, – сказала Уазиль, – он получил по заслугам. Я молю Бога, чтобы подобные злодейства всегда бывали наказаны так, как это. Но кому же вы теперь предоставите слово?
– Вам, госпожа моя, – ответил Жебюрон, – вы непременно расскажете нам что-нибудь интересное.
– Раз вы даете мне это право, – воскликнула Уазиль, – я расскажу вам одну интересную историю, которая случилась в мое время и которую мне рассказал человек, бывший сам ее очевидцем. Вы, разумеется, знаете, что конец всех наших несчастий – это смерть, но именно потому, что с нею кончаются наши муки, можно сказать, что в ней – наше счастье и наш покой. И человек всего несчастнее тогда, когда он жаждет смерти и не может ее обрести. Поэтому самое большое наказание за преступление – это не смерть, а непрестанная тяжкая мука, которая заставляет желать смерти и вместе с тем бессильна ее приблизить. И вы сейчас услышите, как один муж поступил со своей женой, которую хотел наказать.
Новелла тридцать вторая
Бернаж, увидев, сколь терпеливо и сколь смиренно одна благородная немка переносила необычное наказание, которому муж подверг ее за неверность, уговорил его простить ее, и тот, позабыв свою обиду, сжалился над несчастной. Он сделал ее снова своей женой, и у них родились прекрасные дети.
Король Карл, восьмой этого имени, послал однажды в Германию некоего дворянина по имени Бернаж, сеньора Сивре, что под Амбуазом[121]. Посланец, торопясь исполнить приказание своего повелителя, проводил дни и ночи в пути. И вот как-то раз, уже поздно вечером, он добрался до замка, принадлежавшего одному дворянину. Путник стал просить, чтобы его приютили на ночь, но ему очень долго не хотели открыть ворота.
Когда же владелец замка узнал, что прибывший состоит на службе у достославного короля Карла, он вышел к нему сам и попросил извинить слуг за то, что они столь неприветливо его встретили. Он рассказал, что родственники жены злоумышляют против него и поэтому дом его закрыт для всех. А когда Бернаж поведал, что его сюда привело, дворянин сказал, что готов служить повелителю своему, королю, и провел его во внутренние покои, где и принял его со всеми подобающими почестями.
В доме собирались ужинать. Хозяин пригласил гостя в роскошно убранный зал, стены которого были увешаны гобеленами. Когда на стол были поданы кушанья, Бернаж увидел, как из-за драпировки вышла женщина неописуемой красоты. Но голова ее была обрита, и одета она была во все черное, как обычно одеваются немки. Когда сеньор Бернаж и хозяин дома вымыли руки, таз с водою был подан даме, которая последовала их примеру. После этого она села на конец стола, и в продолжение всего ужина никто к ней не обращался и сама она не проронила ни слова. Сеньор Бернаж пристально на нее посмотрел, и ему показалось, что такой красавицы он в жизни не видел. Только лицо ее было очень бледно и очень печально. Закусив немного, она попросила пить, и слуга принес ей питье в совершенно необычном сосуде: это был человеческий череп, глазницы которого были залиты серебром. Красавица отпила несколько глотков из этой удивительной чаши. После ужина она омыла руки, сделала реверанс хозяину дома и скрылась за драпировкой, так и не сказав никому ни слова. Бернаж был всем этим до того поражен, что помрачнел и глубоко задумался. Заметив это, его хозяин сказал:
– Я понимаю, как вас должно было изумить то, что вы только что увидали. Но я вижу, что вы человек благородный, и не хочу ничего от вас утаить, дабы вы не подумали, что я жесток без достаточной на то причины. Дама, которая только что здесь была, – моя жена, и я любил ее так, как, вероятно, не мог бы любить ни один мужчина. Я не побоялся привезти ее сюда и жениться на ней, несмотря на то что ее родные всячески этому противились. Да и сам я нашел в ней такую любовь, что не пожалел бы отдать десять тысяч жизней, лишь бы она пребывала здесь на радость и себе и мне. Жили мы с ней в таком мире и согласии, что я почитал себя счастливейшим из смертных. Но однажды мне пришлось на какое-то время уехать, и поездки этой нельзя было избежать, ибо дело касалось моей собственной чести. И вот за это время она позабыла и о чести своей, и о долге, и о любви ко мне – и влюбилась в одного молодого дворянина, который был мне очень многим обязан. Вернувшись, я уже начал кое-что замечать. Но любовь моя была так велика, что я ни за что не решался поверить в измену, пока наконец не узрел воочию того, чего боялся больше всего на свете. И тогда любовь, которую я питал к жене, сменилась отчаянием и гневом. Я стал выслеживать ее шаг за шагом. Однажды, сказав ей, что уезжаю, я спрятался в той самой комнате, где она пребывает сейчас. Убедившись, что меня нет, она удалилась к себе, и вслед за тем к ней в спальню явился сей молодой дворянин и вел себя с ней так свободно, как приличествовало только мне, ее законному мужу. Но едва только я увидел, что он хочет лечь с ней в постель, я выскочил из своей засады, схватил его и тут же убил. А так как я считал, что проступок моей жены столь велик, что смерти для нее недостаточно, я придумал наказание еще более жестокое, чем смерть. Я заточил ее в той самой комнате, где она предавалась наслаждениям в объятиях того, кого она полюбила больше меня. Там, в шкафу, я развесил кости ее возлюбленного, чтобы они хранились впредь, как некие драгоценности. И дабы она вспоминала о нем всегда, когда пьет и ест, я велел подавать ей вместо чаши череп этого негодяя, чтобы она, сидя за одним столом со мной, ежечасно видела бы живым того, кто, по ее вине, стал ее смертным врагом, и мертвым из-за его любви к ней – того, чью любовь она предпочла моей. И так вот каждый раз за обедом и за ужином она видит именно то, что ей всего тягостнее видеть: живого недруга и мертвого друга, ставших таковыми из-за ее греха. Впрочем, я ни в чем ее не притесняю, если не считать того, что голова у нее теперь обрита, ибо прелюбодейке не пристало причесывать волосы, а бесстыднице – покрываться вуалью. Для того-то она и ходит бритая, чтобы все люди видели, что она потеряла и честь и стыд. Если вам будет угодно поглядеть на нее, я вас к ней сейчас отведу.
Бернаж охотно согласился: они спустились вниз и очутились в прекрасном покое, где женщина эта сидела одна у огня. Владелец замка откинул занавес, прикрывавший большой шкаф, где были развешаны человеческие кости. Бернажу очень хотелось поговорить с дамой, но, опасаясь навлечь на себя гнев ее супруга, он не решался. Тот заметил это и сказал: «Если вам будет угодно, спросите у нее что-нибудь, вы увидите, как она благовоспитанна, и услышите, как изящна ее речь». Тогда Бернаж обратился к ней и сказал:
– Сударыня, терпение ваше не уступает вашим мукам; я считаю вас самой несчастной женщиной на свете.
На глазах у бедной затворницы выступили слезы, и, преисполненная величайшего смирения, она сказала:
– Сударь, вина моя так велика, что, какие бы наказания я ни терпела от господина этого замка, – ибо супругом своим назвать его я не смею, – все это ничто по сравнению с тем раскаянием, которое я сейчас испытываю.
Сказав это, она заплакала. Тогда владелец замка дернул Бернажа за рукав и увел его. Наутро путник уехал, чтобы выполнить поручение, которое возложил на него король. Прощаясь со своим хозяином, он не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Сударь, мои чувства к вам и тот любезный прием, который вы мне оказали у себя в доме, вынуждают меня высказать то, что я думаю. Ваша бедная жена искренне раскаивается во всем, и вам следовало бы быть с ней милосердней, к тому же вы молоды, детей у вас нет, и будет очень прискорбно, если в такой знатной семье не родится наследника и все имение ваше достанется тем, кто, может быть, вас вовсе не любит.
Супруг, который дал себе слово никогда больше не разговаривать с женой, долго раздумывал над тем, что сказал ему гость. В конце концов он признался, что был неправ, и обещал, что если жена его впредь будет столь же смиренна, как ныне, сердце его, может быть, когда-нибудь к ней смягчится. Бернаж отправился дальше своей дорогой. И когда он вернулся к господину своему, королю, и доложил ему, что выполнил его поручение, король похвалил его за усердие. Между прочим, Бернаж рассказал и об удивительной красоте виденной им женщины, и тогда король послал своего художника Жана Парижского[122], чтобы тот написал портрет этой дамы. Все это было сделано с согласия мужа, который очень хотел иметь детей и, видя, с каким превеликим смирением несчастная переносит свое наказание, возымел к ней жалость и простил ее. Он сделал ее снова своею женою, и у них родились прекрасные дети[123].
Благородные дамы, если бы со всеми женами, с которыми происходит нечто подобное, поступали так же, я боюсь, что на месте золотых чаш у нас на столах не раз появлялись бы черепа. Господь хранит нас от этого, – ведь если бы благость его не удерживала смертных от греха, любой из нас мог бы совершить еще более постыдные проступки. Но поелику мы полагаемся на него, он оберегает от зла тех, кто не умеет уберечь себя сам. Тем же, кто целиком полагается на свои собственные силы, грозит опасность поддаться такому великому соблазну, что им потом придется каяться в своей слабости. И я видела немало таких, которые спотыкались в тех случаях, когда честь спасала иных, почитавшихся не столь добродетельными. Недаром пословица гласит: «То, что бережет Господь, всегда сбережется».
– Я считаю, – сказала Парламента, – что мера эта была весьма разумна, ибо точно так же, как оскорбление было страшнее смерти, страшнее смерти было и возмездие.
Эннасюита же сказала:
– Я держусь иного мнения: лучше пусть я всю жизнь буду глядеть у себя в комнате на кости моих поклонников, нежели умирать из-за них, ибо нет такой вины, которую нельзя было бы искупить, а после смерти это уже невозможно.
– А чем можно искупить стыд? – спросила Лонгарина. – Вы знаете, что бы ни делала женщина после такого проступка, ей ничем не вернуть потерянной чести.
– Скажите мне, пожалуйста, – в свою очередь спросила Эннасюита, – неужели люди не больше чтут теперь Магдалину, чем ее сестру, которая была девственна?
– Надо сказать, – ответила Лонгарина, – что мы действительно воздаем ей хвалу за ее великую любовь к Иисусу Христу и за ее великое покаяние, но мы по-прежнему называем ее грешницей.
– Мне совершенно все равно, – сказала Эннасюита, – какое прозвище мне дадут люди, лишь бы Господь простил меня, так же как и мой муж. А платиться за что бы то ни было жизнью я не хочу.
– Если эта особа действительно любила своего мужа так, как ей следовало бы его любить, – сказал Дагусен, – я могу только удивляться, как, день и ночь глядя на кости того, кого она погубила своим грехом, она не умерла от горя.
– А разве вы еще не знаете, – возразил Симонто, – что женщинам неведомы ни любовь, ни жалость?
– Да, действительно, я этого не знаю, – сказал Дагусен, – ибо я никогда еще не подвергал испытанию их любовь, из боязни, что она окажется меньше, чем та, которую я предвкушаю.
– Итак, значит, вы питаетесь только верою и надеждой, – сказала Номерфида, – совсем как птичка-ржанка, которую кормит ветер? Вам, стало быть, легко найти себе пропитание?
– Я довольствуюсь, – ответил он, – любовью, которая живет во мне, и тем, что я уповаю на женщин, но если бы все надежды мои исполнились и я в этом уверился, я был бы до того счастлив, что не мог бы вынести своего счастья и умер бы сразу.
– Берегитесь только чумы, – сказал Жебюрон, – а от этой болезни я уж как-нибудь вас излечу. Но я хотел бы знать, кому даст слово госпожа Уазиль.
– Я даю его Симонто, – сказала она, – он-то уж никого не пощадит.
– Вы этим хотите сказать, что у меня злой язык? – воскликнул Симонто. – Но я готов доказать вам, что те, кого упрекают в злоязычии, говорят правду. Впрочем, я полагаю, благородные дамы, что вы не настолько глупы, чтобы верить всем тем россказням, которые вы только что слышали, какими бы благочестивыми они ни казались, если только они не подкреплены столь вескими доводами, что поставить их под сомнение уже нельзя. Ибо под видом такого рода чудесных происшествий нередко подносится ложь. Вот почему мне хочется рассказать вам теперь об одном истинном чуде, и рассказ мой столь же прославит благочестивого князя, сколь посрамит недостойного служителя церкви.
Новелла тридцать третья
Граф Ангулемский искусно разоблачил и, предав суду, наказал лицемерного и подлого священника; этот пастырь, под прикрытием святости, соблазнил собственную сестру, которая от него забеременела.
Графу Карлу Ангулемскому, отцу короля Франциска, человеку благочестивому и богобоязненному, находившемуся в то время в Коньяке, рассказали, что в одной из близлежащих деревень под названием Шерв[124] живет некая девушка весьма строгой жизни, которая, однако, как это ни странно, забеременела. Она этого не скрывала и уверяла всех, что никогда не знала мужчины и понять не могла, как все произошло, и что сотворить это мог только святой дух. Люди легко этому верили и почитали ее за вторую деву Марию, – каждый ведь знал, что с детских лет девушка эта была очень скромна и чуждалась всего мирского. Мало того, что она соблюдала посты, предписанные церковью, она сверх этого постилась еще несколько раз в неделю по собственному желанию и не пропускала ни одной мессы. Поэтому все глубоко ее чтили и каждый взирал на нее с благоговением, как на некое чудо, и бывал счастлив тем, что мог хотя бы коснуться полы ее платья. Приходским священником был ее брат, человек уже в летах и весьма суровой жизни; прихожане его уважали и почитали за святого. К сестре своей он был так строг, что стал после этого случая держать ее взаперти, – чем, однако, народ был недоволен. И вокруг поднялся такой шум, что, как я уже говорил, об этом прослышал и сам граф. Заподозрив, что тут кроется какой-то обман, и желая его рассеять, он послал туда своего капеллана и судейского чиновника – людей, которым он вполне доверял, – дабы узнать истинное положение дела. Те явились в означенную деревню и стали очень осторожно вести там дознание, обратившись прежде всего к священнику, который всем этим был так недоволен, что попросил их присутствовать при расследовании, которое он намеревался произвести на следующий же день.
На другой день утром священник стал служить мессу, на которой присутствовала и его сестра. Беременность ее была уже заметна, но она все же простояла на коленях всю службу. А перед концом мессы священник вознес святые дары и в присутствии всех сказал сестре:
– Скажи, несчастная, перед лицом того, кто страдал и умер за тебя, действительно ли ты девственница, как ты всегда меня уверяла?
Девушка, не задумываясь, ответила, что это так.
– Так как же ты могла забеременеть и в то же время остаться девственницей?
– Я не могу объяснить это ничем, кроме как благодатью святого духа, который поступил со мной так, как ему было угодно, – ответила она, – но я не могу преступить воли Господа, оставившего меня девственницей, и я никогда не собиралась выходить замуж.
Тогда брат ее сказал:
– Под страхом вечного проклятия ты сейчас, причащаясь телом Иисуса Христа, поклянешься, что все, что ты говоришь, – правда, чему будут свидетелями эти господа, присланные сюда монсеньором графом.
Тогда девушка, которой было уже около тридцати лет, поклялась следующими словами:
– Под страхом вечного проклятия я свидетельствую здесь перед Господом Богом, перед вами всеми и перед вами, брат мой, что ни один мужчина не приблизился ко мне больше, чем вы, брат мой!
И с этими словами она приняла святое причастие.
Капеллан графа и судейский чиновник в великом смущении удалились, ибо они думали, что, если девушка могла дать такую клятву, никакой лжи в ее словах быть не может. И они доложили обо всем графу и старались уверить его в том, чему поверили сами. Но граф был человеком умным, он заставил их в точности повторить слова клятвы и, как следует обо всем поразмыслив, сказал:
– В словах ее – правда, но в то же время и ложь, ибо она призналась, что ни один мужчина не приблизился к ней больше, чем брат. Так вот, я думаю, что брат ее и есть виновник всего и что всем этим притворством он хочет скрыть свой собственный грех. Мы ведь знаем, что Христос уже приходил к нам на землю и ждать второго Христа мы не должны. Поэтому возьмите этого священника и посадите его в тюрьму. Я убежден, что там он скажет всю правду.
Они сделали так, как он приказал, но вся округа возмутилась тем, что благочестивого человека подвергли такому позору. Однако, едва только священника привели в тюрьму, он признался в своем грехе и в том, что научил сестру говорить такие речи – и не только для того, чтобы оправдать ту жизнь, которую они вели, но чтобы хитро сплетенною ложью заставить людей еще больше чтить их обоих. Когда же его стали винить в том, что он богохульствовал, заставив ее поклясться телом Господним, он ответил, что никогда не дерзнул бы это сделать и что взял для этого хлеб неосвященный, на котором не было Божьего благословения. Обо всем этом доложили графу Ангулемскому, и тот передал его в руки правосудия. Спустя некоторое время, когда девушка разрешилась от бремени крепким мальчиком, брата и сестру сожгли на костре, и велико было удивление всего народа, который понял, какое страшное чудовище скрывалось под святыми одеждами проповедника и какой великий порок гнездился там, где они все видели только жизнь, исполненную благочестия и святости.
Итак, благородные дамы, наш добрый граф не дал себя обмануть никакими выдумками и не поверил в чудеса, ибо он хорошо знал, что у нас только один Спаситель, который словами «Consummatum est»[125] ясно показал, что никакого другого быть не должно.
– Велика же была дерзость этого священника, – сказала Уазиль, – если он пустился на подобное лицемерие и решил прикрыть такой страшный грех покровом благочестия и святости.
– Я слышал, – сказал Иркан, – что те, кто, делая вид, что выполняют приказы короля, творят жестокости и тиранят людей, бывают наказаны вдвойне за то, что свое неправосудие они прикрывают правосудием короля. Так же бывает и с лицемерами. Хоть им и удается какое-то время благоденствовать под покровом святости и служения Богу, рано или поздно настает час, когда Господь приоткрывает этот покров и они предстают во всей своей наготе. И тогда-то нагота и вся грязь их и мерзость становятся еще более отвратительными именно оттого, что они прикрывали их мнимым благочестием.
– Самое приятное, – сказала Номерфида, – это говорить откровенно, так, как подсказывает сердце!
– Этим люди тоже что-то выгадывают, – ответила Лонгарина, – и я думаю, что слова ваши соответствуют вашему положению.
– Должна сказать, – ответила Номерфида, – что я заметила, что сумасшедшие, если их только не убивают, живут дольше людей, находящихся в здравом уме, и нахожу этому только одну причину: они не скрывают своих страстей. Если они разгневаны – они вас ударят, если они чему-нибудь рады – они смеются, в то время как те, кто считает себя людьми разумными, так стараются скрыть все свои несовершенства, что сердца их всех бывают отравлены ядом.
– По-моему, вы правы, – сказал Жебюрон, – именно лицемерие, в отношении ли Бога, людей или природы, – причина всех наших зол.
– Как было бы хорошо, – сказала Парламанта, – если бы сердце наше было столь полно верой во Всевышнего, который и есть истинное добро и истинная радость, чтобы мы могли свободно открывать его каждому.
– Это случится только тогда, – возразил Иркан, – когда на костях наших не останется плоти.
– Дух Божий сильнее смерти, – сказала госпожа Уазиль, – и он может умертвить в нас плотские желания, оставив плоть нашу неповрежденной.
– Госпожа моя, – вскричал Сафредан, – вы говорите о том даре Господнем, который еще не обрели смертные.
– Он есть у всех, в ком есть вера, – ответила госпожа Уазиль, – область эта недоступна суждениям людей плотских. Спросите лучше Симонто, кому он передаст теперь слово.
– Я передаю его Номерфиде, – сказал Симонто, – в сердце ее столько радости, что рассказ, который мы услышим, не будет печальным.
– И в самом деле, – сказала Номерфида, – раз уж вам хочется посмеяться, я предоставлю вам этот случай – и, чтобы показать вам, сколько вреда могут принести невежество и страх, я расскажу вам, что приключилось с двумя францисканцами из Ниора, которые едва не умерли из-за того, что не поняли значения слов мясника.
Новелла тридцать четвертая
Два монаха-францисканца стали подслушивать разговор, который вовсе их не касался, и, не расслышав как следует слов мясника, подвергли свою жизнь опасности.
Между Ниором и Фором[126] есть деревня под названием Грип, принадлежащая сеньору Форскому. Однажды случилось, что два монаха-францисканца, шедшие из Ниора, добрались до этой деревни, когда было уже совсем поздно, и заночевали там в доме одного мясника. А так как между комнатой, куда их поместили, и спальней хозяев была тоненькая перегородка из плохо сколоченных досок, им захотелось подслушать, о чем муж говорит с женою в постели, и оба они приставили ухо к щели у изголовья кровати мужа и стали слушать. А тот, ведя с женой разговор о домашних делах, произнес вдруг такие слова:
– Вот что, дорогая моя, встану-ка я завтра пораньше да займусь нашими монахами, один-то уж больно жирен, надо будет его зарезать. Мы его потом засолим и внакладе не останемся.
И хоть имел он в виду поросят, которых промеж себя они называли монахами, несчастные францисканцы, услыхав этот разговор, решили, что речь идет именно о них, и, дрожа от страха, стали дожидаться рассвета. Один из них действительно был очень жирный и толстый. Толстый решил довериться своему приятелю и сказал, что мясник потерял и страх Божий и христианскую веру и ему ничего не стоит зарезать его так же, как он режет быков или какую другую скотину. А так как монахам нельзя было выйти из своей каморки, не пройдя через спальню хозяев, они уже не сомневались в том, что их ждет смерть и им остается только вверить души свои Господу Богу. Однако молодой монах, который не до такой степени поддался страху, как его товарищ, сказал, что, коль скоро дверь закрыта, им надо попытаться выскочить в окно и что хуже им от этого не будет – все равно ведь их часы сочтены. Старший с ним согласился. Тогда молодой открыл окно и, видя, что оно не так уже высоко над землей, соскочил вниз и пустился бежать со всех ног, не дожидаясь своего товарища, который собирался последовать его примеру. Тот, однако, был тяжел и неповоротлив, он грохнулся на землю и сильно повредил себе ногу.
Увидев, что товарищ его покинул, а сам он не в состоянии бежать за ним, он стал беспомощно озираться и искать место, где можно было бы спрятаться. Но поблизости он увидел только свинарник и с трудом дотащился туда. Когда же он стал открывать дверь, чтобы спрятаться там, оттуда выскочили два больших поросенка. Несчастному оставалось только занять их место и закрыть за собою дверь. Так он и притаился там, надеясь, что, когда кто-нибудь будет проходить по дороге, он сумеет позвать на помощь. Настало утро, и мясник, наточив свои огромные ножи, попросил жену пойти с ним в свинарник и помочь ему резать жирного поросенка. И, придя в загон, где укрывался наш монах, он открыл дверцу и стал громко кричать:
– Выходи-ка скорее, дружок мой монах, выходи скорее, уж и колбас же я из тебя сегодня понаделаю!
Вы ознакомились с фрагментом книги.