Читать книгу Дунькины радости (Наталья Соколова) онлайн бесплатно на Bookz
Дунькины радости
Дунькины радости
Оценить:

4

Полная версия:

Дунькины радости

Дунькины радости


Наталья Соколова

Дизайнер обложки Нейросеть "Шедеврум"


© Наталья Соколова, 2026

© Нейросеть "Шедеврум", дизайн обложки, 2026


ISBN 978-5-0069-8582-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Дунькины радости

Этот март выдался на редкость теплым и светлым. Снег еще лежал грязно-белыми клочьями, но уже без былой злобы — рыхлый, покорный, будто извинялся за надоевшую зиму. На скамейке у подъезда в солнечном луче грелась кошка, вальяжно вытянув лапы. В воздухе пахло талой водой и обещанием скорого пробуждения от зимнего анабиоза.

Дуня проснулась, не было еще и шести. Ее тело знало этот день по особому внутреннему календарю: ежегодному приступу горькой боли, когда хочется вдохнуть поглубже, а не получается.

В межэтажном пространстве панельного дома заливался чужой будильник, назойливо, требовательно, уже минут десять. Боже, да выключите его наконец! Дуня хотела еще поваляться в кровати, но решила скрыться в ванной, чтобы в голове не пульсировали эти динь-дили-дон-бом.

Она натянула халат — выцветший, грязно-лавандовый, мягкий после сотен стирок, с пятном от чая на левом рукаве. Шестнадцатый март без Нинки. Шестнадцать лет назад Нинка умерла.

Дуня вышла из ванной. Сейчас она сядет за стол в спальне и напишет очередное письмо — единственный для нее способ высказать то, о чем не говорила ни с матерью, ни с дочерью, которая уже выросла, но все еще казалась Дуне хрупкой, как стеклянный шар на елке.

В шкафу, за коробкой с новогодними игрушками и ватным облезлым Дедом Морозом стоял деревянный ящик. Небольшой, грубоватый, с коряво вырезанным посередине цветком — подарок отца на десятилетие. Ящик был полон писем, не отправленных, без конвертов. Просто сложенные вчетверо листы, исписанные одним, но как будто непохожим почерком: сначала порывистым, с восклицательными знаками и зачеркиваниями, потом сдержанным, спокойным. Адресат всегда был один.

Дуня открыла ящик и подсунула только что написанное очередное письмо. Она спрятала ящик обратно за Деда Мороза и поспешила на кухню, потому что Лиза уже проснулась — слышен был сначала тихий, а потом настойчивый звук будильника, ворочанье и ворчанье, как обычно по утрам, скрип половицы и шлепанье тапочек.

Теперь самое время для чая, горячего, ароматного, в красивой, непременно красивой, из тех, что хранят в серванте для особых случаев, обжигающей руки чашке. Дуня привычно достала чайный пакетик, но потом передумала: времени предостаточно, она никуда не спешит и заварит рассыпной чай в чайнике с синими ягодками на боку и еле заметной трещинкой у ручки. Дуня окатила чайник кипятком, всыпала в парящее нутро ложку скрюченных бурых листьев, залила и накрыла сложенным махровым полотенцем — пусть настаивается. Сегодня такой день. Скорбный, но одновременно спокойно-печальный, трогательный что ли…

— Доброе утро, — Лиза вбежала на кухню, достала из холодильника масло и сыр, наспех соорудила себе бутерброд. — О, чаек! Я налью?

— Доброе утро, моя радость. Наливай, конечно, — Дуня придвинула Лизе чайник и сняла теплое полотенце. — Ты опоздаешь, — провела рукой по дочкиным волосам, густым, медным, непослушным.

— Неа, уже бегу, — ответила Лиза с набитым ртом и скрылась в прихожей.

Хлопнула входная дверь. Дуня улыбнулась.

Она не знала, что через каких-то три недели Лиза найдет ящик с письмами, что ее тихий маленький мир, который она так берегла, может разлететься на тысячу кусочков, рассыпаться, как старый снег под первым солнцем.

Но пока был только чай. И дочь, торопливо чмокнувшая ее в щеку. И ранняя весна за окном.

Глава 1. Детство

Как же родители могли так жестоко поступить с единственной дочерью и наречь ее этим немодным именем — Дуня? В детском саду, где еще царила наивная благодать, имя не причиняло особой боли. Но стоило переступить порог школы, в первый же день Дуня столкнулась с жестокостью одноклассников и почувствовала, как это короткое слово, некогда безобидное, превратилось в тяжкий груз, который ей суждено было нести.

И все же у Дуни для своего имени было другое толкование. Бабушка, отцова мать, часто покупала конфеты: квадратные карамельки с выпуклыми бочками, словно маленькие бочонки. Они были посыпаны тонким слоем какао, темным, как осенняя земля, а сверху — сахарным песком, крупным и шершавым. В народе это лакомство звали странно и уютно — «Дунькина радость».

В воображении девочки вставал образ дородной деревенской девушки, в ситцевом платке, с лицом, пышущим румянцем, как спелое яблоко. Она сидит на деревянной лавке у избы, в одной руке держит серый бумажный кулек, а другой отправляет в рот коричневую карамельку. И так девушке сладко и радостно, что на губах ее появляется беззаботная улыбка. Эта картина грела девочку в те дни, когда мир становился слишком колючим.

Бабушка любила эти конфеты. Стоили они недорого, «пензия» маленькая, а чай «с таком» бабушка не любила, пила или с сахаром вприкуску, или вот с «Дунькиной радостью». Маленькая Дуня любила конфеты шоколадные, «Белочку» или «Маску», но это было роскошью и по праздникам.

Когда бабушка заболела и уже почти не ходила, Дуня долго сидела рядом и смотрела в поблекшие глаза. Бабушка держала трясущейся паркинсоновской рукой Дунины ладошки, целовала их блеклыми губами, и девочке было от этого неловко, стыдно как-то.

— Бабуля, ну что ты, — Дуня опускала глаза и осторожно выдергивала руки из сухих старческих ладоней.

Остроносая, с карими глазами, темными прямыми волосиками, Дуня походила на чернобурого лисенка. Она была тонка и хрупка, как ветка ивы, но худоба ее не была болезненна — в ней чувствовалась легкость и плавность, а в узких запястьях пульсировала тихая, упрямая жизнь.

Фамилия у Дуни была очень даже красивая — Романова.

Дунино детство в неудобной хрущевской двушке было пронизано запахом настенных и напольных ковров, нелюбимых шкворчащих котлет и любимых масляных блинов, пыли библиотечных книг.

Дуня помнила себя лет с пяти, когда узоры на ковре превращались в головы рыцарей и русалочьи хвосты, швейная машинка — в домик для пупсов, а пыль в солнечных лучах пахла шерстяным лохматым пледом и уютом родительского дома.

Свои сокровища Дуня хранила в картонной коробке: деревянные кубики, плюшевый тигренок, пупсы-голыши и куклы. У двух германских куколок тельца казались теплыми на ощупь, почти живыми; их волосы, шелковистые и густые, ложились в послушные пряди, но лица были серьезными, даже злыми. Три другие эсэсэсэровские куколки личики имели круглые и румяные, сияющие наивной улыбкой. Белесый пластик их тел был гулкий, как скорлупа пустого ореха, мягкий на пятках. Желтые волосенки, некогда пушистые, со временем спутывались в плотную, безнадежную кудельку, которую не могли расчесать даже самые терпеливые пальчики. Дуня рядила кукол в разноцветные ситцевые лоскуты, алые, васильковые, с маковыми цветами, пеленала в белые тряпочки, укачивала на руках, приговаривая слова, выдуманные на ходу, дарила детскую «невсамделишную» материнскую любовь. В сложенной из книг кроватке ее дочки нежились под необыкновенной красоты одеяльцами, которые бабушка, не зная заморского слова «пэчворк» ловко сострочила из крошечных лоскутков сатина и кримплена на «Зингере» с резными чугунными черными ногами.

Иногда Дуня прыгала с журнального столика с раскрытым маминым зонтом, как с парашютом, и искренне недоумевала, почему ее полет не так плавен, как у парашютистов в день города, и столь недолог, что она не успевала почувствовать воздушных крыльев.

Нескончаемыми зимними вечерами Дуня любила таиться в домике. К краю письменного стола придавливала книгами детское байковое одеяло, которое спускалось вниз до пола, закрывало пространство между двумя тумбами и превращалось в дверь только что построенного жилища. Дуня ставила на пол настольную лампу, и в домике загорался свет. Для уюта — коврик и подушка, для правдивости — печеньки на блюдечке. В доме должны быть еда и уют. Дуня аккуратно отгибала одеяльце, забиралась в домик и плотно придавливала изнутри — чтобы не открылось. Где-то рядом бубнил телевизор, щелкали мамины спицы. Дуня наслаждалась уединением и чувствовала себя полноправной хозяйкой игрушечного мира в периметре письменного стола. Генетическая память, берущая начало из материнской утробы, диктовала желание укрыться там, где тепло, сытно, безопасно.

Дуне было уютно и удобно в этой маленькой квартире, которую будто намеренно подогнали по размеру и внутренним детским переживаниям. Так пара новых неношеных туфель лежит в коробке ровно от бортика до бортика.

***

Свой восьмой июль Дуня была под бабушкиным присмотром. Родители работали с восьми до пяти на приборостроительном заводе, под отпуска выпросили июнь и август, июль оставался неприкаянным. Утром Дуня вставала, одевалась и шагала через четыре дома. Бабушка болтала с соседками на лавочке у подъезда, ждала внучку.

Потом шли домой и завтракали. Скромная, нехитрая, с деревенской историей еда приводила девочку в восторг: ноздреватый румяный манник, крупинка к крупинке, толстый и упругий, как матрас, черничный кисель густоты такой, что ложка стоит, запеченная в духовке пшенная каша под тонкой трескающейся корочкой.

После завтрака выбирались во двор. Дуня убегала на горку, скатывалась, отшибала копчик в конце пути, или наоборот, с разбегу взбиралась снизу вверх, хватаясь за бортики и громыхая горячим железом; потом ковырялась в развалившейся песочнице, которую почти растащили на кошачьи туалеты.

Бабушка усаживалась на ту же лавочку к соседкам. В летних ситцевых цветастых платьях, неизменных платочках на голове, они сидели рядком, бедро к бедру, как матрешки, ладные, чуть разморенные дневной жарой.

Обычный день начался точно так же, как и предыдущий. Жаркий воздух плавился и колыхался на солнце. В тени было чуть легче, но все равно душно, казалось, эту плотную пыльную взвесь можно резать ножом, как овсяный кисель. Дуня устала от солнца и отправилась по двору искать тень, чтобы немного передохнуть. Соседний дом стоял под углом к бабушкиному, почти перпендикулярно. Тамошние лавочки прятались под старыми кустами сирени.

Дуня направилась туда, отсидеться в прохладе, побежала наискосок, но вдруг осеклась и встала.

Он сидел на одной из лавочек рядом с пожилой женщиной. Маленького роста, такого, что ноги не доставали до земли и безжизненно болтались, сгорбленный, с лысой, опущенной вниз головой. Затылок его был плоским, будто придавленным. На безбровом бумажном лице тускнели рыбьи глаза с огромными подглазинами, которые висели чуть не на полщеки. Из полуоткрытого рта свешивалась густая нитка слюны. Старенький коричневый пиджак, видно, с чужого плеча, короткие засаленные брюки, грубые черные ботинки с высокой жесткой пяткой — все в нем было неряшливо, угрюмо, нелепо.

В руках человечек держал мундштук. Изредка покручивая его непослушными пальцами, подносил к губам, дул в узкую дырочку. Папиросы в мундштуке не было, но он курил сосредоточенно, будто делал очень важное дело. Женщина сорвала веточку сирени и время от времени отгоняла ею от человечка приставучих мух. Потом вынимала из кармана ситцевого халата платок и подбирала с его подбородка убегающую слюну.

— Бабуль, а это кто? — Дуня подбежала к «своей» лавке и махнула в сторону странной пары.

— Это баба Таня.

— Нет, рядом с ней.

— А, это Вовка-дурачок, бабытанин сын.

— Сколько ему лет? Он маленький?

— Не маленький, ему уж лет сорок, поди, или больше, — махнула рукой бабуля.

— А как он без сигареты курит?

— Так это не по правде. Сам-то он ничего не умеет. Увидал, как мужики курят, да и начал к ним руки тянуть. Мычит, хватает, мол, дай и мне тоже. Вот баба Таня и дала ему мундштук старый, пусть сосет, тешится. А Вовка-то и рад.

— Настоящие сигареты ему нельзя что ли? Ты же говоришь, он взрослый.

— Боже упаси! Взрослый, а что толку-то, весь дом спалит.

— Бабуль, а почему он такой? — не унималась Дуня.

— Так почем же я знаю, —поправила платок бабушка, — Боженька его таким сделал, вот так и живет. А на Бога в суд не пойдешь.

Потом только, спустя лет десять, Дуня узнает предысторию Вовкиного рождения. Бабе Тане было тогда чуть больше двадцати лет, и работала она фрезеровщицей на моторном заводе. Шла после вечерней смены, напал на нее мужик, затащил в кусты и взял силой. Таня замужем не была и мужчин до той поры не знала, а с первого раза взяла и понесла. Аборт делать не стала. Тяжело было, люди судачили, что нагуляла, да еще сынок родился с тяжелой умственной отсталостью. Таня ребенка в роддоме не оставила, в приют не сдала, все с ним, все сама. Да и как оставить — своя кровиночка.

Дуня привалилась к жаркому бабушкиному боку и слушала взрослые разговоры. Бабуля рассказала, что последние лет двадцать баба Таня работала почтальоншей, быстро разносила почту по району и бежала домой — нельзя Вовку одного надолго оставлять. Надо и покормить, и переодеть, если потребуется. Иногда и набезобразит, нашкодит, смахнет чего непослушными руками на пол, а Тане убираться. Дверь в кухню на ключ, чтоб Вовка газ не пустил, спичек не зажег. Только вряд ли может он пустить газ и черкнуть спичкой. Мамкиными молитвами еле ходит, ноги-руки не слушаются. На третий этаж минут по двадцать поднимаются. Бывает, Вовка падает, когда ноги запутаются, так кричит, бедный, громко, надсадно, будто в трубу. Но Таня боится: а вдруг, береженого Бог бережет.

К вечеру, когда солнце спряталось за верхушки тополей, баба Таня с Вовкой пошли гулять по двору. Дуня пристроилась следом. Ей было любопытно.

Вовка шагал медленно, почти не отрывая ног от земли, громко шаркал тяжелыми жесткими ботинками. Баба Таня крепко держала сына под руку. У клумбы Вовка остановился, нагнулся слегка и замычал.

— Да, цветики, цветочки, — говорила баба Таня.

Они шли дальше. Вовка останавливался и снова мычал, но мычал сильнее и громче. Дуня испугалась, но потом поняла, что эти звуки означали радость.

— Голуби, мой хороший, голуби, — повторяла баба Таня. — Гули-гули-гули!

Вовка смотрел на мать, будто ждал чего. Баба Таня хлопнула себя по лбу свободной рукой и воскликнула:

— Ай, господи, хлеба-то я не взяла, забыла.

Для верности мать пошарила в карманах халата.

— Точно, забыла.

Вовка кричал, как раненый. Баба Таня успокаивала сына, ласково похлопывала по руке:

— Ну, полно, полно, людей распугаешь. Завтра покормим, радость моя.

Потом встретились кошки, собака и редкие прохожие, которые норовили обойти эту пару стороной. Бабульки из соседних домов здоровались с бабой Таней, сюсюкали с Вовкой и качали головами, как только пара поворачивалась к ним спиной. Баба Таня обняла Вовку, приложила лысую голову к груди и поцеловала в затылок. На лице ее была улыбка, полная нежности и обожания. Ее сыночек, маленький невзрачный инвалид, был единственной звездочкой, золотиночкой, смыслом жизни, казалось, неудавшейся. Вовка тоже улыбался беззубым ртом, прикрыв глаза, роняя слюну. Среди животных инстинктов его жили ласка и нежность, которым не чуждо любое живое существо.

Дуня смотрела, как баба Таня тетешкает такого взрослого и такого беспомощного ребенка, и думала, что неправа была бабуля: Вовка еще много чего умеет. Умеет улыбаться, значит, чувствует, значит, живет человек. Дуня этому отчаянно радовалась.

Вечером, когда пришла мама, Дуня спросила:

— А почему баба Таня называет Вовку «моя радость»?

— Так он ее сын.

— Он некрасивый, я его боюсь. А Баба Таня говорит «радость». Почему?

— По кочану, — вздохнула мама. — Молчи уж лучше.

Дуня не обиделась на мать, знала, что после смены Вера Петровна, усталая и раздраженная, часа два отстояла в очередях, чтобы добыть семье на ужин дохлую сизую курицу с острыми когтями на восковых желтоватых лапах, пару рыбных консервов и, если повезет, сметаны. Домой возвращались быстро, Дуня едва поспевала: мама торопилась готовить ужин, да еще постирать Дунины маечки-носочки, перевести дух у телевизора и рухнуть на узкую половину дивана-книжки, чтобы назавтра вновь с восьми до пяти паять платы для радиодеталей.

Дуня держала маму за руку и размышляла: Вовка не прыгал со стола с раскрытым зонтом, не читал книг, не елозил в раскрасках цветными карандашами, высунув от напряжения язык, не пускал в ванной бумажных корабликов, не пел песен, кривляясь перед трюмо, как эстрадная звезда. Да много еще чего не делал. Но Вовкин мир был похож на ее собственный, тот, что под столом. Мир величиной с кусочек двора, укрытие размером с мундштук и крышей с лоскуток неба. Тот же двор, те же прогулки с мамой за руку, день так же сменяется ночью, а ночь превращается в день. Все так же, лишь только у Дуни в жизни чуть больше слов, чуть больше красок, чуть больше впечатлений, чуть больше памяти.

Пролетел месяц. Август Дуня провела с мамой на море, а потом начался учебный год. Бегать к бабуле было некогда, да и незачем. Она сама приходила к внучке: забирала из школы, разогревала обед, присматривала.

На другое лето у бабушки во дворе Дуня не увидела ни бабы Тани, ни Вовки. Где они?

— Так Вовка умер еще по весне, чай, вот только снег сошел, — ответила бабуля.

Дуня помолчала, потом отозвалась:

— Он же еще не старенький. Ты говорила, сорок лет.

Дуниным родителям тоже было около сорока, и это неприятно царапнуло девочку изнутри. Екнуло.

— Говорят, дурачки долго не живут, — отвечала бабушка, — они сами не такие, и внутри у них что-то не так.

— А баба Таня?

— Тоже умерла. Не смогла без Вовки жить, затосковала. Сердце разорвалось у нее, вот и ушла за ним, и двух месяцев не прошло.

Дуня не плакала, но вдруг кончился воздух, зажгло где-то внутри, пониже шеи. Хорошо, что баба Таня там, рядом с Вовкой, снова будет присматривать за ним, поддержит под руку, не давая упасть, поцелует в плоский затылок и вытрет платком сырой подбородок.

Заплакала Дуня позже, вечером. Впервые она почувствовала смерть так близко, за четыре дома от ее собственного. Ушли люди, немного, но знакомые. Это с чужими легко — то ли был, то ли не был. Со знакомыми по-другому: жили, чувствовали, смеялись, плакали, и вот уж их нет.

***

Школу Дуня не любила. Учеба ее не тяготила, напротив, даже нравилась, особенно в начальных классах. Но в школу не тянуло. Ей не нравились шумные перемены, когда мальчишки оголтело носились по коридору, сбивая с ног, кидались портфелями и грязными меловыми тряпками с криками «Ты сифа!». Обижали одноклассницы. Они собирались кучками у окон, и стоило Дуне приблизиться, как шушуканье обрывалось, взгляды скользили мимо, а спины поворачивались к ней стеной. К старшим классам это стало невыносимо: тела девочек округлились, обрели плавные изгибы, груди и бедра наполнили коричневые платья школьной формы мягкой, женственной плотью. У всех, кроме Дуни. Ее фигура оставалась прямой, как спица, платьице висело на ней мешком. Раздражали одноклассники — придумывали прозвища, толкались или били учебником по голове, и так больно, что клацали зубы и темнело в глазах. Да еще имя это дурацкое…

Она не плакала. Просто глубже уходила в себя, и никто не замечал, как она смотрит на них — внимательно, без злобы, почти с жалостью. Ей не было дела до их криков и сплетен.

Удачей для Дуни становилась неожиданная простуда или подхваченная в той же школе инфекция. Можно было преспокойно болеть и две недели не ходить на уроки. Ничего, она сама по учебникам разберется, догонит и перегонит весь класс. Омрачались болезни мамиными оханьями «Горе луковое, опять заболела», ее ворчливой руганью «В кого ты у меня такая малохольная, лучше бы парень родился, глядишь, покрепче бы рос», «Вот так я и знала, заболеешь после этих коньков, неслух».

Было с чего ругаться — болела Дуня часто, серьезно и обстоятельно. Наворчавшись, мать начинала истово Дуню лечить: заставляла полоскать горло ромашкой и дышать паром картофельных «мундиров», сыпала сухую горчицу в носки, грела молоко со сливочным маслом от кашля, натирала грудь барсучьим жиром. Зато днем, пока родители трудились, Дуня наслаждалась тишиной и книгами, лепила из пластилина, рисовала. Красота!

Даже мало-мальски приятных воспоминаний о школе у Дуни не осталось. Нужно ли говорить о том, что на встречи выпускников она не ходила. Охи-ахи, как все изменились, воспоминания о школьных годах чудесных — «А помните, Витька-то… а-ха-ха-ха», «Это еще что, а вот мы с Саней тогда… гы-гы-гы» — объятия и уже подвыпившие лобызания, бесконечные вопросы «Ну что, ты сейчас где? Кем работаешь?», непременное коллективное фото на память. Тьфу!

Так что одиннадцать классов общеобразовательной средней школы Дуня, как говорила мама, «допинала» не хорошо и не плохо, без троек, но с редкими пятерками по русскому языку, литературе и рисованию, и тихо перетекла в стены педагогического университета под материнское напутствие «Ума нет — иди в пед».

Вот библиотека — совсем другое дело. Книги Дуня обожала. Девочке не было еще и пяти, когда она научилась читать, в шесть лет записалась в детский отдел библиотеки (он назывался чудным для ребенка словом «Абонемент») и раз в неделю таскала домой стопку книг. Для этого у Дуни имелась специальная сумочка, холщовая, с вышитым голубым оленем.

В библиотеке было так тихо, что даже кашлянуть Дуня боялась, казалось, на нее зашикают и будут ругать. Она ступала тихо-тихо, перекатывала ступню с пятки на носок осторожно, крадучись. Но тревожилась она зря, вестибюль библиотеки почти всегда пустовал, и только гардеробщица тихо дремала на стуле.

На абонементе тоже стояла тишина. Большие панорамные окна двухэтажного здания из стекла и бетона были зашторены тонкими желтыми шторами. Даже зимний робкий свет, пробивающийся сквозь кисейное полотно, создавал иллюзию солнечного дня. Пахло книгами. Дуня обожала этот запах. Она медленно бродила между стеллажами, читала названия на видавших виды переплетах, проводя пальчиками по корешкам, пробегала глазами аннотации, рассматривала картинки. Библиотекари Дуню знали, часто предлагали девочке книги — интересные, не оторвешься.

Из библиотеки Дуня спешила, чуть не бежала домой, зачитывалась, порой забывая пообедать. В маленькой двенадцатиметровой комнатке, в теплом круге света торшера, она садилась в зеленое потертое кресло, клала на худенькие, как у кузнечика, коленки книгу, потрепанную, с пожелтевшими страницами, с заломленными уголками, и читала. Буквы переставали быть просто знаками, слитыми в слова, но становились дыханием другого человека, запахом незнакомого места, звуками старого дома. Глаза бежали по строчкам, а мысли были уже там, в том доме и том времени. Колени поджаты к подбородку, плед сполз на пол. Вздох сам вырывается из груди, будто это сама Дуня, а не Герда отправляется выручать Кая.

А за окном жил другой мир: во дворе лаяла собака, где-то плакал ребенок, звенел проезжающий трамвай. Но эти звуки были только фоном, как шорох листьев, за спиной у девочки, которая читала. Вся жизнь переместилась сюда, между страниц, где каждая запятая — пауза для вдоха. И неизвестно, какой мир настоящий. Дуня закрывала книгу, возвращалась в комнату медленно, как после затянувшегося сна, некоторое время балансируя на грани вымысла и реальности, а на душе было спокойно и радостно.

***

В редкие выходные, когда отец не был привлечен к домашним хлопотам, они с Дуней шли гулять. Уходили надолго, на полдня или больше, бродили по улицам и улочкам, петляя между старыми купеческими домами с резными наличниками и советскими пятиэтажками, построенными в семидесятых. Отец рассказывал истории своего детства: как бегали на реку удить рыбу самодельными удочками, как жгли костры на пустырях, гоняли мяч, обливались водой с городских колонок, которые торчали во дворах железными гусиными шеями.

Летом выбирались на лодочную станцию, где брали лодку и переплывали на другой берег Волги, на песчаную косу, лузгали там семечки, купленные часом раньше у старушки-лоточницы в платке цвета выгоревшей вишни. Дуня бегала босыми ногами по воде, у берега теплой, как парное молоко.

bannerbanner