
Полная версия:
Цена выбора. Когда заканчивается вечность
— С чего бы ты начал? — спросил Господин С., не оборачиваясь, и сам же ответил: — С курьера, конечно. Остановить, и дело с концом.
Светоч качнулся, потеплел, и серебряная нить под его взглядом едва заметно порозовела.
— Нельзя. Ты не двигаешь людей, ты двигаешь случай. Курьер не должен узнать, что его остановили. Он должен вспомнить, что забыл перчатки. Да, он опоздает всего на три минуты, но именно на те, которые нам нужны.
Господин С. коснулся нити, и розоватый оттенок исчез.
— И запомни: нить не должна светиться. Если в расчёт попадает тепло, это уже не вычисление, а жалость. А жалость — самая дорогая погрешность.
1.6 Снежный шифр
Три дня спустя, когда петербургское небо окончательно слилось с серым льдом Мойки, я всё-таки уговорила Александру Никитичну пойти снова в Вольф и Беранже. Мне не было покоя: казалось, что если я не попаду за тот столик, то упущу что-то важное. В зале всё оставалось по-старому: столики были заняты, звенели ложечки, пахло корицей.
Официант с поклоном вернул мне книгу, забытую три дня назад. Я открыла её и вдруг увидела между страниц, прямо на схеме кристаллической решётки углерода, засушенные фиалки. Их нежные очертания налились глубокой чернильной темнотой и казались почти прозрачными, как тончайший шёлк. От них исходил еле уловимый, сухой и сладкий запах лета, будто обещавший счастье.
Под стеблем, прижатым тяжестью страниц, лежал крошечный листок бумаги: «Материя неизменна, но духу нужна смелость, чтобы сменить форму. Жду вас первого января, ровно в два часа пополудни, у музыкальной беседки Юсуповского сада». В моих глазах потемнело. Я захлопнула книгу.
***
Первого января мы шли по аллее, и снег под ногами не скрипел, а звучно напевал. Александра Никитична отвлеклась на покупку горячего сбитня, и толпа увлекла меня прочь от неё. Музыкальная беседка вдруг возникла из тумана, будто сказочный ледяной замок.
Он стоял у ажурной ротонды, по-мальчишески ловя ладонью падающие снежинки. Заметив меня, он опустил руку. На его лице расцвела улыбка — такая светлая, что все сумерки Петербурга, казалось, отступили.
— Простите мне мою дерзость, — робко проговорил он. — Я так и не представился — Владимир. Просто Владимир, который не смог забыть свечение Днепра в ваших глазах и вашу смелость.
Своё имя он произнёс чуть картаво: «р» вышло мягким, перекатистым, будто Владимир поймал его языком на лету. Он не смутился, смотрел прямо и словно ждал, не засмеюсь ли я. Я не засмеялась и выдержала его испытывающий взгляд.
После его слов тугой комок страха, сковавший меня перед тайным свиданием, начал таять, уступая место чему-то новому.
— Наталья, — выдохнула я в морозный воздух.
Снег продолжал засыпать дорожки, стирая следы прохожих, и в этой белой тишине голос Владимира звучал так просто.
— Наталья, послушайте. У нас в ведомстве, в старом цоколе на Фонтанке, пылится архив покойного профессора химии, принятый по описи. Там сотни папок с записями о минеральных красителях, составах для стекла... Начальство и слушать о них не хочет, скука, мол. А я сегодня... — Неожиданно его голос охрип. — Я вызвался привести их в порядок.
Я удивлённо приподняла край вуали, всматриваясь в его лицо.
— Ваша матушка ведь попечительница курсов? — продолжил гвардеец. — Скажите ей, что архив передают в дар дамскому комитету для изучения ремёсел. Вы сможете приезжать туда, если захотите, дважды в неделю — якобы для описи ценного имущества...
— Владимир, но нянька... Она же будет стоять над душой, как церковный сторож, — в моём голосе проскользнула тень разочарования.
Владимир подался вперёд и заговорил быстро, почти шёпотом:
— Сударыня, если вы дадите согласие... Я всё продумал. Архив находится в цоколе: там две комнаты. В первой — тяжёлые шкафы и каморка смотрителя, а за ней — лаборатория с вытяжкой и окном в старый яблоневый сад. Няньке мы поставим самое мягкое кресло у печи в первой комнате. Скажем, что от химических испарений в лаборатории у неё разболится голова или, упаси Господь, испортится цвет лица.
Я невольно прыснула, представив мину Александры Никитичны при упоминании об этих ужасных испарениях.
— Она будет сидеть там, — продолжал Владимир, — за закрытой дверью, а мы... Мы будем по другую сторону. Там будет только запах старой бумаги, сурьма и древние записи алхимика.
Снег на крыше беседки зашуршал, словно отсчитывая последние мгновения нашей встречи и возвращая в реальность.
— Идите, — шепнула я.
Владимир отступил от меня, ведь из тумана на аллее уже показалась встревоженная Александра Никитична.
— Буду ждать вас во вторник, — успел добавить он напоследок.
Я смогла только кивнуть.
1.7 Оттепель
Сейчас я понимаю, что та февральская оттепель оказалась лишь обманом природы или коротким подарком судьбы. Но наше безумие оставалось тогда единственной истиной.
Александра Никитична жаловалась на тяжесть в ногах и засыпала в первой комнате, убаюканная жаром изразцовой печи и моим монотонным чтением. Мы с Владимиром ждали этого момента, как заговорщики ждут сигнала к восстанию. Дверь в лабораторию отсекала нас от мира, где я считалась послушной дочерью знатного чиновника, а он — верным слугой престола. Там, за штативами и пыльными шкафами с фолиантами, притаился наш мир. Это повторялось вновь и вновь — я не могла отказаться от этих тайных свиданий и жила только в эти часы.
Он даже не представлял, какой ценой мне удалось выбить у маменьки разрешение на эти поездки. Это было не чудо, а сделка, и заключить её помог отец.
Тот вечер дома начался с настоящей грозы. Маменька сидела в малой гостиной, окружённая коробками с новыми шляпками от мадам Бризан, и лицо её выражало крайнюю степень мученичества. Когда я как можно небрежнее заикнулась о том, что профессор Менделеев просит наш Дамский комитет взять под опеку архив красителей на Фонтанке, она в ярости швырнула кружевной платок на столик.
— Наталья! Опомнись! — её голос звенел от негодования. — Ты — девица на выданье! Твоё имя должно звучать в великосветских салонах, а не в казённых подвалах. Какая химия? Какие ремесла? Ты позоришь фамилию! Княгиня Тверская и без того косо смотрит на твои тетради. Мой ответ — нет, нет и нет. Завтра же я запру твой секретер, а эти новомодные богемские колбы велю выбросить в Мойку!
Она была непреклонна, и мои аргументы разбивались о стену светских приличий. Я уже готова была расплакаться от бессилия, как вдруг в гостиную вошёл папа, на ходу раскуривая папиросу. Поймав мой отчаянный взгляд, он тяжело вздохнул, подошёл к маменьке и мягко положил ладонь на её плечо.
— Душа моя, не руби с плеча, — весомо произнёс он, и его густой голос подействовал на мать как успокоительные капли. — Менделеев прав, порядок в бумагах — это дело государственной важности. Давай найдем решение, которое устроит всех. Наталья получит свой архив, но взамен пойдет на уступку тебе. Правда же, Наташа?
Маменька недоверчиво прищурилась, а папа повернулся ко мне. В его карих глазах читалось сочувствие, но тон не терпел возражений:
— Ты получишь разрешение работать на Фонтанке дважды в неделю. Но взамен, Наталья, ты даёшь матери слово: отныне ты безропотно посещаешь с ней все рауты, званые ужины и балы, которые она сочтет нужными. Ты будешь покорно ходить на бесконечные посиделки к маменькиным кузинам. И самое главное — ты будешь молчать про химию и изображать барышню, увлечённую исключительно фасонами платьев. Идёт?
Это был жёсткий компромисс. Но выбора у меня не было.
— Хорошо, папа. Я согласна, — тихо ответила я.
Маменька победно улыбнулась: строптивую дочь удалось вернуть в рамки этикета.
Если бы она только знала, какими «испарениями» и какой запретной страстью я дышала на Фонтанке, пока изображала послушную куклу на её глазах!
Каждая наша встреча на Фонтанке превращалась в жадное узнавание друг друга. Я до сих пор помню принесённый с мороза запах его шинели, который мгновенно смешивался с едким ароматом лаборатории. Мы не могли наговориться, точно всегда знали друг друга, но ещё больше не могли насмотреться.
Время, проведённое в этой комнате, было моей настоящей жизнью, а всё, что происходило между встречами — обеды у тётушек, примерки у мадам Бризан, пустые разговоры о ценах на овёс, грядущих балах и нарядах, — казалось лишь затянувшимся антрактом.
В тот четверг Владимир опоздал на сорок минут, как опаздывал почти всегда. Объяснение у него каждый раз было новое: то лошадь потеряла подкову, то начальство задержало с рапортом, то на Невском перевернулся воз с капустой, и он, как человек долга, помогал её собирать. Я перестала верить в капусту ещё в январе, но слушала с удовольствием.
Александра Никитична к тому времени мирно посапывала в первой комнате, привалившись к тёплым изразцам. На моём столе стояла богемская колба, вымытая до такой чистоты, что в ней дрожали окна. Я хотела посеребрить её изнутри: смешать нашатырный раствор нитрата серебра с виноградным сахаром и подождать, пока металл сам осядет на стекле.
— Это алхимия? — Владимир склонился над колбой и откинул со лба упрямую прядь. Он делал так всякий раз, когда ему было не по себе, и всякий раз прядь возвращалась обратно.
— Это Либих. Тридцать пятый год, — ответила я. — Ничего не трогайте, пожалуйста.
Он, разумеется, потрогал. Взял склянку с аммиаком, понюхал, поморщился и спросил, нельзя ли ускорить дело, если подогреть колбу над спиртовкой посильнее. Он был военный человек, и любая реакция казалась ему вопросом правильно выбранного темпа.
— Серебро не любит, когда его торопят, — сказала я. — А гремучее серебро не любит ещё сильнее. Если оставить этот осадок сохнуть, он взорвётся от прикосновения пера.
Владимир выпрямился и посмотрел на склянку с уважением, с каким смотрят на незнакомое орудие. Потом начал насвистывать. Это был Преображенский марш, и фальшивил он так сосредоточенно, что у меня дрогнула рука и несколько капель раствора упали на пальцы.
— Не вытирайте! — предупредил он. — Это же серебро, оно почернеет.
— Оно уже почернело.
Мы оба посмотрели на мои пальцы. Потом, не сговариваясь, на его: он успел ткнуть в колбу пером и теперь стоял с чёрным пятнышком на большом пальце, как мальчишка после чернильницы.
— Печать сообщников, — сказал Владимир. — Ваша маменька увидит и решит, что я вас отравил.
— А вам что скажут?
— Что в жертву науке принесены казённые перчатки.
Мы смеялись так, что Александра Никитична всхрапнула и перевернулась на другой бок. Я замерла, считая до двадцати. Владимир, затаив дыхание, считал вместе со мной, и на счёте «пятнадцать» мы снова не удержались.
Когда колба нагрелась ровно настолько, насколько следовало, серебро вдруг пошло по стеклу туманной плёнкой. Через минуту внутри вместо прозрачной пустоты висело ртутное небо. Я держала колбу двумя руками, и в её выпуклом боку отражались двое: растрёпанная девушка с чёрными пальцами и офицер, у которого прядь опять упала на лоб.
— Первое зеркало, которое видит нас вместе, — тихо сказал Владимир.
Я хотела ответить что-нибудь умное про коэффициент отражения. Не ответила. Он аккуратно взял у меня колбу, поставил её на стол и спрятал мою чёрную руку в свою, тоже чёрную, как прячут краденое.
Домой я ехала в перчатках и не снимала их даже за ужином. Маменька решила, что я простудилась.
Однажды, когда сумерки были особенно густыми, я прошептала:
— Мы крадём это время у Бога...
— Нет, — ответил он, прижимая меня к стеллажу так сильно, что корешки старых книг впивались мне в спину. — Мы забираем то, что Бог приготовил для нас.
Я не успела ответить. Его пальцы нашли пуговку на моём рукаве у запястья и расстегнули её так медленно, будто это был замок сейфа, а не перламутровый кружочек. Воздух в лаборатории стал густым, как в оранжерее: пахло аммиаком, старой бумагой, нагретым стеклом и им. Я слышала собственное дыхание и его, они сбивались друг с другом, как два маятника. «Наталья, я...» — начал он хрипло, и в эту секунду за стеной всхрапнула Александра Никитична и скрипнул стул. Мы замерли, как два школьника над разбитой вазой, а потом он тихо, почти беззвучно рассмеялся мне в висок и застегнул пуговку обратно. Дома я обнаружила, что она попала не в ту петлю, и не стала это исправлять.
Несколько раз мы были на волосок от разоблачения. Условный сигнал придумал Владимир: стоило половицам в первой комнате скрипнуть под шагами Александры Никитичны, как он трижды стучал пробиркой о штатив, а я, не поднимая головы, начинала вслух диктовать формулу. Однажды она заглянула в дверь и застала нас в разных углах: я называла соли, а Владимир с самым честным лицом записывал их мелом на доске. «Какие вы у меня трудолюбивые», — умилилась она и ушла досыпать. Каждый такой раз делал следующую встречу острее. И когда в конце февраля небо над Петербургом налилось тяжёлым свинцом, я уже чувствовала: что бы ни случилось, я несу в себе его след. И даже если нас разделят, я узнаю его по жесту, по походке, по тому, как он откидывает со лба прядь.
1.8 Последний бал масленицы
Платить по счетам маменька начала в ту же неделю. В субботу перед Великим постом княгиня Тверская давала бал, и мне было велено явиться на него с лицом барышни, в голове у которой нет ничего, кроме лент. Мадам Бризан полдня ходила вокруг меня с булавками, а я стояла на скамеечке и про себя твердила таблицу растворимости, чтобы не закричать.
Особняк Тверских на Английской набережной издали казался кораблём, севшим на невскую мель и забывшим погасить огни. Окна трёх этажей пылали, в чёрном льду дрожали их отражения, а вдоль набережной двумя рядами стояли кареты. Кучера в тулупах притопывали и грели руки дыханием. У подъезда трещали факелы, лакеи в ливреях подавали дамам руку в белой перчатке, и шубы соскальзывали с плеч, как снег с крыши.
На лестнице, застеленной красным сукном, меня сразу ударил запах. В феврале, когда за окном лежал лёд, в кадках цвели азалии, гиацинты и камелии из оранжерей княгини, и воздух был густым от мёда, воска и тёплой пудры. Я машинально прикинула, что одна такая лестница стоит годового жалованья профессора. Наверху гостей встречала сама хозяйка, сухая дама с лорнетом. Каждому у неё находилось ровно одно слово и ровно один взгляд, оценивающий, как у ювелира.
А потом распахнулись двери в залу, и я забыла о жалованье профессора. Белое с золотом пространство вмещало двести человек и всё равно казалось тесным для собственного света. Три хрустальные люстры горели сотнями свечей: княгиня считала газ вульгарным. Зеркала от пола до потолка множили огни, и чудилось, что танцуют не двести пар, а тысяча. Паркет натёрли так, что в нём можно было смотреться, а с хор, где играл оркестр в красных мундирах, музыка падала в зал, как тёплый дождь.
Каждой барышне при входе вручили бальную книжечку с крошечным серебряным карандашом на шнурке. Кавалеры спешили записаться на вальс, польку, кадриль и мазурку. Больше двух танцев с одним считалось почти помолвкой, и маменьки следили за этим строже таможенников.
Вдоль стен на золочёных диванах, как судьи, сидели дамы постарше. Они почти не танцевали, зато видели всё: чей веер раскрылся слишком широко, чья перчатка расстегнулась, кто с кем говорил дольше положенного. Распорядитель, звонкий господин во фраке, выкликал фигуры по-французски, и весь зал послушно поворачивался, как один огромный механизм.
Весь Петербург ждал этого вечера целую неделю. Назавтра начинался пост, на сорок дней смолкали оркестры и закрывались театры, а княгиня Тверская пообещала к котильону сюрприз, и гостиные гадали, что же она придумала. Говорили о венском скрипаче, о живых птицах под потолком, о китайских фонариках. В городе, где в каждом доме шептались о бомбах, этот бал был вызовом, и оттого он делался только пышнее: пропустить его считалось дурным тоном, почти трусостью.
Я смотрела на всю эту красоту и не чувствовала ничего. Корсет был затянут так, что я дышала по счёту. Платье цвета речного льда, расшитое серебряной ниткой, весило как пуд свинца, а перчатки на двадцати пуговках мешали даже держать веер. Голова кружилась от духов, воска и увядающих камелий. Я стояла посреди зала, как колба на чужой полке: красивая, прозрачная и совершенно ненужная. Вокруг смеялись, шептались и ловили взгляды, и всё это казалось мне хорошо сделанной декорацией, за которой нет ничего живого.
Княгиня оглядела меня с ног до головы и заметила маменьке, что в моих глазах «слишком много мысли для девицы». Маменька вспыхнула, и я наконец поняла, как дорого обошлась мне Фонтанка. Платой были не вечера, не выезды и не скука. Платой была я сама, упакованная в кружева и молчание.
Мне представили племянника княгини, румяного барона, который за четверть часа успел рассказать о борзых, о лошадях и о том, что учёные женщины портят цвет лица. Когда он снисходительно спросил, знаю ли я, что такое азот, я ответила: «Кажется, это что-то из аптеки». Он остался доволен. Горше этой лжи я в тот вечер не пробовала ничего, даже лимонада.
Владимир появился после первой кадрили. Парадный мундир, аксельбант, вежливое пустое лицо. Мы условились заранее, на Фонтанке, шёпотом, над ретортой: на людях мы чужие. Княгиня сама подвела его к маменьке, представив как образцового молодого человека из полка своего мужа. Он склонился над маменькиной рукой, потом поклонился мне: «Сударыня», — и не задержал на мне взгляд ни на секунду дольше приличного. Маменька осталась им довольна. Я едва не рассмеялась, и это было страшнее, чем если бы я заплакала.
И вдруг зал ожил. Не люстры вспыхнули ярче: просто среди картона появился человек, которому я верила. Оркестр перестал быть шумом и снова стал музыкой. Лимонад оказался кислым, как настоящий лимонад. Я поймала себя на том, что мне хочется есть, смеяться и дышать глубже, чем позволял корсет. Вот что он делал со мной: рядом с ним мир обретал вкус. Больше я ничего не просила у этого вечера.
Заиграли мазурку. В одной из её фигур дама выбирает кавалера сама, и это оказалось единственным правом, которое оставила мне моя сделка. Маменька беседовала с генеральшей, барон ушёл за лимонадом. Я пересекла паркет, остановилась перед Владимиром и раскрыла веер.
— Вы позволите, сударь?
Он понял всё сразу: что это риск, что я выбрала его сама и что на нас смотрят сто пар глаз. Подал руку так, будто мы были едва знакомы.
— Говорят, оттепели в этом году опасны, — произнёс он, ведя меня по кругу и глядя поверх моей головы. — Всё тает, и неизвестно, что останется.
— Серебро не любит, когда его торопят, сударь, — ответила я, улыбаясь так, будто мы обсуждали погоду.
Его рука в белой перчатке на мгновение сжала мою. Большой палец, не нарушая рисунка танца, лёг на внутреннюю сторону моего запястья, туда, где под тонкой лайкой билась жилка, и замер. Я сбилась с шага, он подхватил меня так естественно, что никто ничего не заметил, а на повороте его дыхание коснулось моего виска. Сквозь тугой корсет мне показалось, что я слышу собственное сердце. Больше мы не сказали ни слова. На третьем повороте он едва коснулся моего веера, и пластины щёлкнули трижды, как пробирка о штатив.
Когда музыка смолкла, он поклонился мне церемонно и холодно, как чужой. Маменька встретила меня тяжёлым взглядом.
— Ты выбрала самого молодого офицера в зале, Наталья.
— Он единственный, кто не рассказывал мне о борзых, маменька.
Она промолчала, и это была моя маленькая победа. В котильоне сюрприз княгини наконец раскрылся: люстры погасили, и под потолок взлетели сотни бумажных фонариков, так что зала наполнилась тёплым медовым светом. Дамы ахнули, барон захлопал, как мальчишка. Я смотрела не на фонарики. В карете по дороге домой я впервые почувствовала, сколько стоит двойная жизнь: ни одно из двух моих лиц не принадлежало мне целиком. А через неделю в Петербурге перестали играть музыку.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

