banner banner banner
Супервратарь и другие фантастические истории
Супервратарь и другие фантастические истории
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Супервратарь и другие фантастические истории

скачать книгу бесплатно


Мне призывно машет из угла пятернёй Савкин. Откровенно говоря, болтать-общаться в сей момент охоты мало. Мне надо в одиночестве, за пивком сосредоточенно подумать, выковырять из недр сознания какую-то ещё неясную занозу-мысль – она саднит, тревожит, покалывает. Но как не откликнуться на зов знакомого? Наша проклятая псевдоинтеллигентность, наши закостенелые условности мешают нам прямо в физию досаждающему, назойливому человеку рявкнуть: «Да пошёл ты!»

Криво усмехнувшись приветственной улыбкой, я протискиваюсь на краешек скамьи к Савкину. Тот впадает от встречи в восторг, начинает лопотать и брызгать слюной. Это – один из домпечатовских типов. Когда-то он служил в газете, а выйдя на пенсию, продолжает обитать в Доме печати – пишет заметульки, составляет кроссворды, подрабатывает корректором то в одной, то в другой редакции. Савкин торопливо дохлёбывает свою кружку и с вожделением устремляет блёклый взор на мои. Я со вздохом придвигаю ему полную посудину, киваю и на трупик ставриды:

– Угощайся, Семёныч.

Семёныч, с жадностью глотнув дармового пойла, впивается полусгнившими жёлтыми клыками в рыбьи останки. Урчит.

– Слыхал, Семёныч, про Филимонова-то?

– А как же! Намедни ещё знал – по свежему. Хоть и склизкий был человек, а жалко. Маловато пожил, маловато. И не пил, дурак. А недаром сказано: веселие человека русского есть питие. Так-то вот!

Савкин, чувствуется, гуляет с утра, очень чувствуется. Впрочем, он почти всегда ходит во взбодрённом состоянии.

– Я вот что хочу сказать, Андрюша, – вдруг хмурит он кустистые брови. – Ты не обижайся на старика: я тебя как человека очень даже уважаю, но вот повесть твоя… Да, да, я уже прочитал её, имел случай. Понимаешь, я сам когда-то в редакции этой работал – золотые денёчки! А ты всё высмеял, обсмеял, извини старика за словечко – обкакал. Ты же сам в этой газете служил, как же можно так предательски всё высмеивать?

Вот гад! Моё пиво пьёт и меня же прополаскивает. Алкоголик зачуханный!

– Видишь ли, Семёныч, я как раз на личном опыте, как бы изнутри и описал, в какой мерзкой, гнилой атмосфере пришлось мне работать и творить, будучи корреспондентом той газетки. И атмосферу пакостную, фарисейскую и вонючую в редакции создавал как раз твой хвалёный геноссе Филимонов. Что, скажешь, я его не правдиво, не достоверно изобразил?

– Да я чего – ничего, – сникает под моим напором Савкин, косясь на другую полную кружку. – Только ты уж чересчур его выставил, совсем жестокосердно – прямо-таки убил его.

– Ха, «убил»! – меня вновь царапает это внушающее страх невзначайное словцо. – Я же убил его не в жизни – на бумаге. Он должен был, должен умереть! По логике сюжета, по ходу действия. Я не мог иначе. Я должен был его убить. До-о-олжен! И я убил его, негодяя такого!

Соседи-алкаши оглядываются: кто это там кого порешил-кончил? Я потухаю, глубоко вдыхаю спёртого трактирного смога, выпиваю залпом полкружки. Семёныч вытаскивает из опорожнённого бокала мясистый, сизый, весь в порах-проколах нос, кротко-заискивающе взглядывает на меня выцветшими мутными глазками, но вдруг возражающе квакает:

– Всё равно нехорошо, Андрюша. Ты вот его в повествовании для потехи своей прикончил, а он вот возьми, да и в жизни Богу душу отдай. В мире всё взаимосцеплено, ты уж поверь старику. Нам не дано предугадать, видишь ли, как наше слово отзовётся. Разве ж забыл?

В хмельном гнойном взгляде Семёныча проблёскивает что-то странное – усмешливое, многозначное, трезвое. Я вскакиваю, отпихиваю ополовиненную кружку.

– Допивай, философ задрипанный! Пошёл я – домой надо… Болтаешь чушь пьяную!

На улице метелит мокрый снег. Я натягиваю воротник куртки на затылок, ввинчиваю голову в плечи, опускаю шапку на глаза – скукоживаюсь. Тэ-э-эк-с, у меня ещё наскребётся тугриков на стакан-полтора водки.От базарного пива во рту погано, живот недовольно бурчит.

Я заглядываю в ресторан «Центральный», выцеживаю у стойки порцию какой-то импортной дряни, вкусом похожей на касторку, задавливаю тошноту холодной котлетой и плетусь домой.

Чуть-чуть на душе легче. В голове, словно бельё в стиральной машине, вертятся по кругу всякие мысли, обрывки воспоминаний. Что-то упорно пытается всплыть из омута памяти на поверхность, но срывается и срывается обратно в тьму.

И тут, уже поднимаясь в лифте на свой этаж, я ухватываю ту колючую мысль-воспоминание за хвост – Пашка Банщиков!

Нелепая ошеломляющая смерть моего друга детства Павла Банщикова.

3

Село в Сибири, где я жил и рос в детстве – многолюдное, райцентр. Так что всех пацанов своего возраста знать я не мог.

Вот и с Пашкой увиделись мы впервые на школьном дворе, на празднике «Здравствуй, школа!». А жил он аж за пять улиц от меня, на Октябрьской. Попали мы с ним в один класс, быстренько сдружились-скорефанились и росли почти что неразлучными все десять школьных лет.

Хотя в нас больше розного имелось, чем общего и сближающего. Я – молчун, медлителен, мыслитель, любил посидеть на одном месте, почитать. Читать мог часами, взахлёб. Пашка – говорлив сверх меры, вертелся юлой, задумываться был не мастак и книжки терпеть не мог. У него и внешность какая-то вертлявая была: худющ, ножки-ручки – тростиночками, болтаются-вихляются, светлый редкий ёжик задорно топорщится на голове, нос востренький, серые глазки, маленькие, кругленькие – туда-сюда, туда-сюда. Уж Бог знает, как мы долгие годы дружили-общались, практически – вот самое диво – не ссорясь.

Так как Пашка задумываться не любил, вперёд не заглядывал и жил не то что одним днём – минутой, секундой текущей, он и попадал вечно в истории, вляпывался в приключения. Ещё когда он не пил, в самом ещё детско-отроческом возрасте, он уже легко умел возбуждаться, как бы хмелеть, подстёгивая свои нервы, распаляя себя по делу и без всякого дела.

Помню, например, такой вот случай. В классе шестом, что ли, произошло у нас столкновение с Хрулём. В честь чего-то он на нас с Пашкой, ботая по нынешней пацанской фене, наехал. Вспыхнула на перемене какая-то словесная перепалка-стычка, дело, может, дошло и до тычков под рёбрышки. Под наши с Пашкой, разумеется, рёбрышки. А надо сказать, Хрулёв этот уже изрядно поднадоел почти всему классу. Поганые выходки приблатнённого однокашника и двух-трёх его прихлебателей то и дело накаляли атмосферу на уроках и переменах, вызывали бессильные слёзы и обиды. Поддались Хрулю и мы. Я вообще был не драчун, тихий отличник, да и Пашка при всей его ершистости и прыгучести по натуре был всё же хлипок и слабоват в коленках.

Но терпение коллективное лопнуло и против тирании Хруля взорвалось стихийное восстание. Его загнали всем кагалом – а было нас, пацанов, в классе человек двадцать – в недостроенный гараж за школой и окружили грозным кольцом мстителей. Сотоварищи-подельники гниловатые Хруля смылись-ускользнули, и он стоял один против всех, прижавшись к грязной кирпичной стене спиной, бледнее извёстки не то от страха, не то от бессильной злобы. Кулаки его сжались-скрючились до посинения, но он их не поднимал к лицу, не защищался. Однако бить кучей одного, пусть даже и стервозу Хруля, было не в обычаях сельских. В те времена ещё не водилось, по крайней мере у нас, в Сибири, нынешних шакальских законов, позволяющих всемером избивать и затаптывать одного.

И вот нас с Пашкой начали подначивать, распалять, подталкивать в круг: мол, у вас самая свежая обида на Хруля, вы только что схлопотали от него – вам и карты в руки. А ну, вмажьте-ка по паре раз гаду! Ну, давайте, давайте, разбейте ему сопатку, чтоб знал! Да не бойтесь, чуть чего мы подмогнём…

Момент создался гнусный и щекотный. Повторяю: я вообще не любил и не умел махать кулаками. И посейчас, прожив уже немалую жизнь, я вообще ни разу не ударил другого человека по лицу. Для меня легче, наверное, самому себе нос расквасить. Вот и тогда, дёргаясь от тычков и подталкиваний в спину, подбодряемый горячими одноклассниками, я упирался, отнекивался вяло, не возжигал в себе факел кровожадного мщения. Я не мог ударить Хруля, да и знал, что нельзя, ни в коем случае нельзя бить его вот так, при поддержке толпы, беззащитного, не рискуя со своей стороны ничем. И я в конце концов внятно и твёрдо заявил:

– Я не буду.

Зато Пашка раздухарился всерьёз. Он по-петушиному взялся подскакивать к Хрулю и сперва махать кулачонками у того перед носом, распаляя себя истеричными вскриками:

– Ах ты гад! Я тебе покажу щас! Ты у меня кровью умоешься! Я тебя щас разуделаю, как Бог черепаху! На!

Пашка размахнулся и припечатал Хрулю по носу. Зрители одобрительно хрюкнули. Хруль дёрнул головой, ещё болезненнее побелел, но рук для защиты так и не поднял. Он лишь приложил палец к одной ноздре, к другой и выбил на строительный мусор алую юшку. Потом глянул насмешливо на Павла.

– Ну, чего ж ты, давай ещё, раз такой храбрый. Только Банщик, жалеть ведь потом будешь…

– Ах ты сволочь! – подкипятил себя Пашка. – Ещё грозиться вздумал! Получай!

На этот раз он смазал казнимому звучную пощёчину и отскочил.

– Дай, дай ему!.. По харе вмажь!.. Под дых-то садани, да посильней!..

Советы алчущих крови зрителей-свидетелей подзадорили Пашку, и он ещё раза три ткнул Хруля кулаком в живот и пнул под коленку. Но так как Хруль продолжал податливо стоять, болезненно улыбаясь, Пашкин запал начал гаснуть, утихать, растворяться.

– Смотри у меня, Хруль, – грозно предупредил он напоследок, обтряхивая словно после грязной работы руки, – ещё раз заработаешь – вообще разуделаю. Не попадайся мне больше на пути!

Ребята одобрительно похлопывали Пашку по плечам: мол, молодчара, Банщик, умеешь за себя постоять – не то что некоторые. «Некоторые» – это, понятно, про меня.

Хруль попался Пашке на пути очень скоро – минут через пятнадцать. Домой идти нам с Пашкой примерно полдороги было в одну сторону. Мы шли через молодой парк, разбитый к юбилею Победы в центре села. Я молчал, подавленный, приятель же мой размахивал портфелем и свободной рукой, рассказывая-вспоминая недавний свой подвиг:

– Кэ-э-эк я ему врежу! Ты видал, как он сразу сдрейфил? И чё это многие Хруля боятся, он же…

Слова застряли у Пашки под кадычком – из-за махровых густых ёлочек выскочил на дорожку Хрулёв. Не успел и я толком испугаться, как показался из-за деревьев Сашка Борчиков – здоровенный парень-восьмиклассник, закадычный хрулёвский дружок. Я понял: сейчас будет больно. И приготовился к ударам. А Пашка, бедняга Пашка, взвизгнув от ужаса, бросил портфель и ринулся зигзагами в глубь парка. Борчиков, свирепо ощерившись, направился в мою сторону, но Хруль, вдруг прервав свой бросок за убегающей жертвой, бросил напарнику:

– Этого не бей! Придержи только.

Какое там придержи. Кто бы это меня заставил бежать на помощь бедолаге Пашке, если, во-первых, тот сам не сопротивляется, во-вторых, разъярённый Хруль и с двумя нами справился бы одной левой, и в-третьих, Сашка Борчиков мог, без преувеличения, зашибить меня на месте щелчком. Так я стоял, оглаживая совесть, рядом со своим стражем, и мы вертели головами в разные стороны, прислушивались к взвизгам и крикам то в одном, то в другом углу крохотного парка. Хруль то и дело настигал Пашку и трепал.

Вскоре напившийся кровью Хруль вышел на дорожку, погрозил мне для острастки кулаком: «Смотри мне тоже!» – и, довольный, кивнул Борчикову:

– Пошли.

Пашка оказался целее, чем можно было предполагать по его крикам и плачу: кровь из носу пузырилась, фингал наливался под левым глазом да рукав куртки треснул по шву. Пашка размазывал слёзы по лицу, смешивал их с кровью и зачем-то передо мною выставлялся:

– Я ему ещё покажу! Он у меня поплачет!..

* * *

Пашка спился поразительно быстро.

Начинали мы вместе. Уже в старших классах перед школьными вечеринками, по праздникам или во время рыбалки с ночевой для бодрости и куражу мы приучались раздавливать бутыль портвейна человек на пять. Мне, подрастерявшему к тому времени славу отличника и приобретавшему ореол своего в доску парня, выпивки те давались тяжело. Проклятая бормотуха казалась мне не слаще керосина. Я судорожно, через не могу, впихивал вонючую отраву в организм, изо всех сил старался там удержать, но чаще всего желудок мой отроческий и нежный бунтовал, вскипал и выплёскивал вон ядовитую бурду.

Пашка же в этом деле сразу отличился-выделился: выпивал стопку портвеша или вермути молодецки, с причмоком, занюхивал ухарски тыльной стороной ладони и с чувством превосходства покрикивал на нас, хлюпиков малолетних, не умеющих пить. Дело в том, что предок Пашкин был выпивохой-профессионалом, и дружок-приятель мой чуть ли не с детсадовских времён начал угощаться при папаше то глотком пива, то напёрстком вина. Так что когда я только подступал к алкогольным испытаниям, Пашка уже много в этом деле понимал.

После школы сначала забрили Пашку – он на полгода обогнал меня в возрасте, – а через две отсрочки, через полтора года, пошёл служить и я. Потом судьба увела меня из родимых мест сначала в Москву на учёбу, затем по распределению попал я в губернский город в центральной России, наезжал в Сибирь лишь от случая к случаю. Короче, виделись мы с Павлом редко. Пробовали поначалу, ещё в молодости, переписываться, но какая ж переписка в наш сухой прагматичный век может длиться долго?

Лет с двадцати пяти Пашка начал лечиться. Но, испробовав очередной метод – то уколы, то гипноз, то «торпеду», – он, продержавшись чуток, обязательно срывался. В наши редкие встречи я заставал его то в хроническом запое – взбалмошным, несносным, грязным, больным; то, наоборот, стерильно трезвым – скучным, тоскующим, нервным…

* * *

Так вот, к чему я всё это рассусоливаю?

Однажды из головы моей попёр рассказ, где главный герой – спившийся донельзя алкаш. Рассказ рвался, выпочковывался, рождался из меня, все фабульные повороты просматривались, вся сюжетная плоть была мне уже ясна, лишь облик главного героя никак не проступал из тумана воображения.

И тут я вдруг подумал – Пашка! И сразу – яркий свет, резкость кадра, лёгкость письма. Я выставил в рассказе Пашку живьём. Я придал герою внешность друга детства до микроскопических подробностей, вплоть до родинки под левым ухом. Характер Пашкин я тоже полностью и целиком подарил своему герою, а характер его знал я как свой собственный.

По ходу рассказа герой его погибал. Он допился до того, что ему начала грезиться какая-то тварь в виде грязной кошки, которая будто бы поселилась в его квартире. Он, мой герой, то есть как бы Павел Банщиков, но с другим именем, спохватывается, пытается лечиться – подшивается. Однако в конце концов трезвый мир в его нынешнем состоянии не устраивает героя, и он выхлёбывает бутылку водки, зная, что от этого тут же скончается-кончится…

Рассказ получился. Тогда – а минуло тому уже лет пять – я в Москве ещё не печатался, книги не издавал, ходил в молодых и начинающих. Но в областных газетах наших меня уже привечали. Вот и этот рассказ ухватил с ходу редактор «Губернских вестей». Буквально через пару дней «Грязный кот» – так он назывался – явился миру в свежем номере этого еженедельника. Знакомые поздравляли меня с творческой удачей, кое-кто из братьев-писателей начал криво усмехаться при встрече…

Через пару недель я получил письмо от матери. Среди прочих разных новостей она сообщала:

«Твой дружок школьный Павел Банщиков умер. Он выпил целую бутылку заморского спирта “Рояль”, что ли, и отравился. Его нашли только на четвёртый день, под берегом, знаешь, там, где ферма была. Он наполовину лежал в воде, видно, хотел протрезвиться – весь вспух и почернел…»

Я тогда, не дочитав письма, плакал. Жалко было Пашку, его нелепую скоротечную и бессмысленную жизнь…

А сейчас, припомнив всё это, я чувствую определённый страх. Странное всё же совпадение. Пашка, как и Филимонов, умер сразу же после… после…

Странное, непонятное совпадение!

4

Жена ворчит с порога, мол, опять дерябнул, опять причастился посреди недели.

Но мне не до скандалов. Едва сбросив куртку и скинув сапоги, я спешу в свою клетушку, к книжным стеллажам, к моей полке. На ней собираются-хранятся первые публикации моих вещей. Больше всего здесь теснится сплющенных газет, есть четыре журнала, три «консервных банки» – коллективных сборника, пара книжечек местного издательства и украшение собрания сочинений – первая моя настоящая, московская, книга, радующая глаз толщиной и суперобложкой. Признаться, каждый раз, как я беру её в руки, в подвздохе у меня приятно щекочет.

Я начинаю нетерпеливо, но внимательно просматривать все газеты, журналы, книги, не надеясь на память. Ага, есть!

В журнале «Физкультура и спорт» я перелистываю страницы со своим рассказом «Суперигрок». Это первая моя публикация в центральном издании. А написан рассказ был ещё во времена оны, когда я ходил в студиозусах. Тогда, после второго курса, я попал на практику в Севастополь, в городскую газету. И вот там меня поразил один парень – Володя Петров. Работал он корреспондентом в отделе спорта, сам – сверхспортивен, сложён как Геркулес, а медлительно-спокоен был до невероятности.

Мы с ним сошлись-сдружились: я восхищался его силой и невозмутимостью, он – моей способностью находить темы и ловко выплёскивать их на бумагу. Однажды на пляже в Херсонесе, в малолюдном уголке, к нам привязалась компашка подпитых блатарей. Я, само собой, струхнул: окружили нас человек восемь, морды – уголовные. А Володя, скрестив по-наполеоновски руки на голом торсе, лениво-спокойно предупредил:

– Ребята, я в совершенстве владею каратэ. Не рискуйте…

Он толком не договорил, как ближайший мутноглазый обормот ахнул его кулаком в лицо. Вернее, хотел ахнуть, движение сделал, но пробил лишь пустоту и тут же прилёг на херсонесскую жаркую землю, скрючился и захрипел. Ринулись в бой ещё двое гладиаторов, но тут же упорхнули в стороны, грохнулись оземь. Остальные, убегая, долго и суетливо оглядывались…

И вот когда – чуть погодя – забрезжила в моём воображении полуфантастическая история о суперчеловеке, натренировавшем тело до такой степени, что оно начинало жить в несколько раз быстрее, я и вспомнил Володю Петрова. Я начал втискивать, впихивать его мощную натуру в рамки моего рассказа. Герой его, решив ради любимой женщины подзаработать денег в спорте, на полную катушку использует свой супердар, взвинчивает себя каждый хоккейный матч до упора. В результате – разрыв сердца…

С Володей мы с того лета больше никогда не виделись, а рассказ появился в «ФиС» лишь два года тому, попутешествовав предварительно по десяткам редакций и издательств.

* * *

Отложив журнал в сторону, я продолжаю ревизию. К счастью, живых знакомых среди моих персонажей пока больше не попадается.

Само собой, штришки, отдельные чёрточки внешности, характеров, судеб моих знакомых я обнаруживаю то в одном, то в другом герое. Одаривал я их порою и настоящими, правдашними фамилиями. Но в основном всё же люди, населяющие созданный мною мир, придуманы, воображены – гомункулусы.

Я уже облегчённо перевожу дух, как вдруг в главной книге, под суперобложкой, натыкаюсь на маленькую повесть «Весь мир под прицелом». Боже, я совсем забыл о ней! А ведь в этой небольшой повестушечке проживает свою короткую литературную судьбу тот же самый Хруль – Борис Хрулёв. Он, кстати, после школы странно остепенился, покончил с блотью, после армии вернулся вообще человеком, пошёл служить в милицию, женился, стал отцом двоих детей. Совершил он даже подвиг: один задержал-скрутил трёх грабителей, был при этом ранен. О нём писала областная газета.

Одним словом – переродился человек. Я с ним, в свои приезды на родину, общался охотно – от былых школьных обид и следа не осталось. И я всё больше убеждался: взбрыкивал он в детстве, конфликтовал с миром – от избытка внутренней силы. Имелась у него та сверхгордость, то презрение силы к несовершенству окружающей действительности, к слабости людей, их приниженности и робости, которые приподымали его над толпой.

В повести я вознамерился показать, как в наши дни один обыкновенный человек ничего не значит и не стоит, как он бессилен перед шизодебильной действительностью, как его в любой момент могут унизить, растоптать, убить, могут изнасиловать его жену прямо на улице в ясный день, изничтожить ребёнка у него на глазах… Но даже в эти подлые времена – хотел показать я в повести – человек гордый, человек, не признающий себя козявкой, способен стать судиёй, автором и исполнителем приговора своим обидчикам, в состоянии сам наказать двуногих шакалов, посягнувших на его жизнь, жизнь его родных и близких.

Героем повести я сделал Бориса Хрулёва. Даже имени не изменил. У Бориса – это в произведении – трое негодяев изнархатили жену. Убедившись, что никто, ни милиция, ни правосудие, не спешат наказать преступников, герой повести берёт дело в свои руки. Сюжет поворачивает так, что Борис принимается убивать уже не только мерзавцев, личных своих врагов, но и других – уже лишних – людей. На последней странице Борис обречённо сам заглядывает в бездонную дырочку пистолетного дула – в чёрную пустоту…

* * *

Ночь я сплю плохо.

Да что там! Вовсе, можно сказать, не сплю. Ворочаюсь на раскладушке, скриплю на весь ночной мир проклятыми пружинами. Только унырну в бессознание – кошмары. Один особенно привязчив, наваливается вновь и вновь: Пашка, Павел Банщиков, дружок детства и отрочества, тянет к лицу моему чёрные распухшие пальцы и сипит провалившимся разверстым ртом, зловеще ёрничая: «Уби-и-ивец! Ты – уби-и-ивец!..» И его раздутое, готовое вот-вот лопнуть синюшное тело трясётся от грозного утробного хохота…

Я вздрагиваю, дёргаюсь как от удара плетью и выскакиваю из сна в реальность. Чёрт! Может, к Валентине перебраться под одеяло – всё, глядишь, не так жутко будет.

Однако, вязкая обволакивающая апатия стягивает тело и душу. Жёсткий обруч сдавливает-сжимает сердце. Я понимаю глубинами мозга: на меня обрушивается какое-то знание, оно перевернёт всю мою жизнь. Оно меня раздавит, оно сомнёт мою судьбу. Неужели – финита?.. Я ворочаюсь и ворочаюсь, срываясь то и дело в пропасть, заполненную трупными видениями, ужасаясь и плача во сне от тоски.

От злой неизбывной тоски.

5

Как только у соседа за стеной начинает бубнить радио, я стряхиваю с себя наваждения, отбрасываю одеяло, превозмогая ломоту и боль во всём теле, встаю с левой ноги. Я чувствую: температура подпрыгнула. Только воспалительной лихорадки мне сейчас и не хватает!

Даже не умывшись, я перетряхиваю в ящиках стола свой архив, копаюсь в старых записных книжках. И – конечно, закон подлости! – той, нужной, студенческой поры, книжки нет как нет. Ну нет и всё!

Ах да, надо в вырезках адрес искать. К счастью, моё тщеславие, моя ранняя тяга к славе заставляют меня скрупулёзно собирать и подшивать все мои газетные рассказы, статьи, очерки, фельетоны и даже крохотные заметульки. Я отыскиваю папку, где среди других моих журналистских плодов творчества хранятся и вырезки из «Славы Севастополя». Просматриваю. Так и есть: обширный мой репортаж из «Ласпи» поместили тогда подвалом на третьей полосе. На оборотной стороне вырезки – все телефоны редакции.

Надо ещё ждать и ждать, и ждать – только половина седьмого. Может, настрочить пока письмо в Сибирь?.. Да что толку: мама умерла в прошлом году (я вздрагиваю, пробегаю мысленно вереницу своих героинь – нет, слава Богу, мать избежала роли прототипа!), а сестра, Надя, на мои послания не отвечает – органически не любит писать письма. Надо заказывать переговоры.

Я иду умываться, вяло завтракаю, пью медленно и долго крепко-горький чай. С женой мы почти не разговариваем. О чём говорить-то, когда нет настроения и прожито-промучено вместе уже пятнадцать лет? Она уходит на свою каторгу – в школу. До девяти ещё уйма времени. Я вдруг вспоминаю: у нас же хранится где-то настойка перцовая – от простуд. Самое сейчас время! Я без труда отыскиваю бутылку среди вороха белья в шифоньере и залпом выглатываю почти полный стакан.

Чуть уравновесило.

К девяти бутылка лекарственного питья опорожнена на две трети. Я к переговорам готов. Сперва заказываю Сибирь (прямой связи нет), а затем принимаюсь за Тавриду.

Тэ-э-эк-с, господин сочинитель, ну-ка врубайте своё писательское воображение, своё литературное знание жизни. Прошло столько лет! Если Ирина Васильевна – у неё в отделе культуры я проходил тогда практику – ещё в газете, то наверняка уже доросла до замредактора. Я топлю-утапливаю кнопки телефона, пытаюсь-пробую прорваться сквозь заснеженные-завьюженные леса, поля и долы в далёкий промозглый сейчас Крым, ставший вдруг заграницей, но лишь очереди коротких гудков расстреливают и расстреливают все мои усилия. Наконец, когда даже плоско-японский телефонный аппарат, кажется, вот-вот завизжит от раздражения – пошли милые слуху длинные позывные: тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!..

– Аллё! Редакция, – слышу я сквозь шум и хрип телефонного мира когда-то знакомый мне голос.