banner banner banner
Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов)
Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов)

скачать книгу бесплатно

Источниковое ядро этого исследования образуют два информационных комплекса. Первый из них – это предметы, увиденные или приобретенные на блошином рынке. Часть из них была куплена в течение года-двух после смерти Манни целенаправленно, с прицелом на будущее исследование. При виде таких вещей на прилавке торговца сердце начинало колотиться, а голова – напряженно работать в направлении оценки этой вещи как исторического источника, объекта или повода для исследовательского эссе.

Но большая часть вещей, представленных в книге, были найдены на блошином рынке еще до осознанной формулировки идеи этого проекта. Прошло довольно много времени, прежде чем мы стали видеть в них не просто понравившийся артефакт, а источник важной информации. В еще большей степени это касается нескольких предметов, сопровождавших нас в течение десятилетий, с детства, и переживших драматичные метаморфозы, прежде чем попасть в этот текст. Эта, важнейшая, предметная часть документальной базы по понятным причинам не отражена в библиографии в конце книги.

* * *

Во второй источниковый комплекс входят рассказы наших собеседников с блошиного рынка, а также рассказы людей, не принадлежащих к корпорациям профессиональных историков и музейных работников, о старых вещах. Львиная доля этого материала собрана И. Нарским, длительно непрерывно жившим в Мюнхене. В качестве основных вопросов нас интересовали причины и обстоятельства, приведшие наших респондентов на блошиный рынок, их рассказы о том, каким рынок был раньше и чем отличается сегодня от былых времен, какова его роль в жизни наших информантов. Ничтожно малую часть интервью удалось с согласия наших визави записать на диктофон. Это происходило, как правило, если мы беседовали за пределами блошиного рынка.

Однако встречи вне рынка были редким исключением из правила. Чаще всего мы слушали эти рассказы во время совместной прогулки по блошиному рынку или в кафе, расположенном на его территории. Диалог осуществлялся «безоружно», даже без возможности по ходу разговора внести пометки в блокнот. Отказ от записи, как правило, мотивировался нежеланием, чтобы свидетели получили возможность идентифицировать разговор как предоставление информации, а не как заключение сделки или банальную болтовню «ни о чем». Приходилось полагаться на собственную память и по завершении разговора мчаться в ближайшее кафе или домой, чтобы зафиксировать услышанное. Понятно, что такие записи сложно назвать интервью в строгом смысле слова. Но на безрыбье и рак рыба – и полученные неполноценные интервью, вернее их конспекты, стенограммы и протоколы по памяти дорогого стоили и воспринимались нами как маленькие победы (включены в библиографию).

Мы были рады и такой возможности поговорить. Порой люди относились к нашим намерениям настолько недоверчиво, что и вовсе отказывались беседовать, несмотря на то что с просьбой об информации к ним обращались посредники из числа их добрых знакомых, которым те безусловно доверяли. От беседы отказались, например, несколько торговцев с нашего любимого мюнхенского блошиного рынка, а также ювелир, с которым сотрудничал Манни, и организатор когда-то очень успешных, но уже давно закрытых мюнхенских блошиных рынков. Русскоязычные завсегдатаи блошиного рынка были более разговорчивы и откровенны с соавтором-социологом.

В ряде случаев нам обоим пришлось апеллировать исключительно к собственной памяти, поскольку тех, кто мог бы скорректировать когда-то от них услышанное, нет в живых. Кого-то – с недавних пор (Манни здесь, к сожалению, далеко не единственный пример), кого-то – уже несколько десятилетий (как наших дедушек и бабушек).

В связи со спецификой сбора информации незаменимым источником второго комплекса оказались полевые дневники, которые, помимо прочего, включают составленные по горячим следам стенограммы незаписанных бесед. Они перемежаются с заметками о событиях, впечатлениях и приобретениях на блошином рынке. Покупки и изредка некоторые из некупленных вещей – с разрешения продавцов – визуально документировались с помощью фотографирования.

Ко второму комплексу источников относятся и всевозможные репрезентации старых вещей и блошиных рынков за пределами музейного дела и исторического цеха. Это коллекционерские и аукционные интернет-порталы, путеводители, справочники и периодика с информацией для посетителей блошиных рынков, художественные тексты[86 - См. сноски 37, 39–43.], комиксы и снятые по ним фильмы, а также телепередачи о старинных и курьезных предметах с барахолок. Эти источники будут представлены в свой черед, преимущественно во второй части. Мы должны, однако, заранее признаться: их отбор был довольно произвольным и зависел от спонтанного решения по ходу работы над текстом о том, куда нас ведут трезвые мысли, своенравные эмоции, причудливые ассоциации, запасы опыта и повороты памяти.

ГЛАВА 2. РАССКАЗЫ О ЛЮБВИ К СТАРЫМ ВЕЩАМ

Как бы мы ни старались избежать предрассудков, связанных с цветом кожи, убеждениями, классом или гендером, мы не сможем избежать рассмотрения прошлого с особой точки зрения.

    Питер Берк[87 - Burke P. Overture: the New History, its Past and Future // New Perspectives of Historical Writing / Ed. P. Burke. Cambridge, 1991. P. 1–23. Цит. по: Ровный Б. И. Введение в культурную историю. Челябинск, 2005. С. 33.]

Эта глава бесполезна для читателя, который взял в руки нашу книгу с прицельным интересом к блошиному рынку. Ниже мы пытаемся вскрыть истоки и мотивы нашего интереса к старым вещам, который не является обязательным для историка или тем более для социолога. Поэтому читатель, желающий поскорее обратиться к истории блошиного рынка, может с чистой совестью перелистнуть следующие страницы и сразу обратиться ко второй части.

А. Горьковское детство (И. Нарский)

Признание самих себя частью предмета исследования побуждает к откровенности. Если авторы сами включены в историю, которую они изучают, они должны, следовательно, рассказать о том, что пробудило их интерес к предмету исследования и как персональные особенности их социализации, черты характера и опыт влияют на их взгляд на исследуемое. Откровенный рассказ авторов о себе сопряжен с определенным риском. У кого-то из читателей он может вызвать сопереживание и даже эффект узнавания себя в чужой истории. Но у другого читателя открытость автора может спровоцировать эффект подсматривания в замочную скважину и желание позлословить. Мы осознаем эти риски и сознательно идем на них.

Мне писать о событиях и людях, сформировавших меня, проще, чем моему соавтору. Когда-то я написал о них целую книгу, информацией из которой могу воспользоваться и к содержанию которой могу отослать любознательного читателя[88 - Нарский И. В. Фотокарточка на память: Семейные истории, фотографические послания и советское детство (Автобио-историо-графический роман). Челябинск, 2008.]. У моей жены Наташи такой возможности нет, поэтому ее знакомство с читателем будет основательнее.

* * *

Мой интерес к старине и истории родился в детстве. Его пробудили преимущественно родители мамы. Мои родители в те годы служили в Челябинском театре оперы и балета и летом отправлялись на гастроли. И каждое лето в 1960-х – начале 1970-х годов я проводил в Горьком, как в то время назывался Нижний Новгород, на реке Волге. Поэтому начать необходимо с нескольких слов об этом городе.

В Горьком было все, чтобы ощутить присутствие ушедших времен. Город сохранил старый центр с кремлем, дворцами, общественными постройками и по-прежнему жилыми доходными домами в стилях помпезного историзма и изысканного модерна второй половины XIX – начала ХX века от лучших российских архитекторов, да еще и вписанный в величественный ландшафт высокого правого волжского берега. Относительно хорошо сохранилась и «рядовая» строительная субстанция прежних эпох, которая осталась в пользовании без изменения функций и даже названий – например, Мытный и Сенной рынки. Местные жители продолжали пользоваться старой топонимикой, слегка подправляя советские переименования. Улица Свердлова, которая ранее была Покровским бульваром, или Покровкой, к примеру, в обиходе именовалась Свердловкой. Наконец, в Горьком жили мои проводники по прошлому, ровесники ХX века, родители мамы, обращавшие мое внимание на старые вещи и рассказывавшие их истории.

У Хазановых: нежное прикосновение к старине[89 - Подробно о родителях матери и их отношении ко мне см.: Нарский И. В. Фотокарточка на память… С. 68–83, 235–237.]

Борис Яковлевич Хазанов (1895–1979) родился в черте еврейской оседлости, в Могилевской губернии Российской империи. Сын меламеда (классного воспитателя в хедере), Борух Янкелев Хазанов за 15 лет между 1898 и 1913 годами получил крепкое среднее образование, пройдя через иудейский хедер, православную церковно-приходскую школу и городское училище (см. ил. 2). Лишь накануне Великой Отечественной войны ему удалось освоить специальные бухгалтерские дисциплины в объеме, предусмотренном программами экономических факультетов советских вузов. Тем не менее с 1913 по 1965 год он успешно работал в должности главного бухгалтера различных частных, а после революции 1917 года – кооперативных и государственных организаций. С 1927 года служебная карьера Хазанова была связана с советской энергетикой в Белоруссии, а затем в Балахне Горьковского края и в Горьком, где он, главный бухгалтер Горэнерго, в семидесятилетнем возрасте вышел на пенсию. В январе 1941 года он, проходив много лет в «сочувствующих» советской власти, был принят в ВКП(б).

Нина Яковлевна Хазанова (в девичестве Рывкина, 1900–1985) происходила из семьи мелкого служащего (см. ил. 3). Она училась в частной гимназии, которую не окончила, и помогала матери с домашними платными обедами. Здесь Нина и познакомилась с одним из «клиентов» этого «пансиона», Борисом Хазановым. Они поженились в октябре 1921-го, а в декабре следующего года родилась дочь Мира (Мириам, 1922–2009). Нина следовала за мужем, которого в 1920-х – начале 1930-х перебрасывали с места на место. В 1928 году у них родилась вторая дочь, Тамара, моя мама (1928–2022).

Ил. 2. Б. Я. Хазанов (1894–1979). Быхов, 1913

Ил. 3. Н. Я. Хазанова (1901–1985). Белоруссия, середина 1920-х

В 1946 году Тамара окончила общеобразовательную школу и Горьковское хореографическое училище. Затем она училась у легендарной А. Я. Вагановой на отделении педагогов хореографии в Ленинградской государственной консерватории. В 1951 году Тамара Хазанова с отличием окончила учебу в Ленинграде и уехала работать в Сталино (Донецк). Там в 1955 году она познакомилась с моим будущим отцом Владимиром Нарским (1928–2021), вышла за него замуж и поменяла фамилию (хотя в хореографических кругах ее еще несколько десятилетий больше знали как Хазанову). Поэтому ее дальнейшая история и влияние на мой интерес к прошлому будут обозначены в рассказе о Нарских.

Хазановы переехали из Балахны в Горький в 1940 году. С 1948 года они жили в маленькой, но очень уютной квартирке на улице Минина, в одном квартале от великолепной Верхне-Волжской набережной и величественного Откоса на высоком правом берегу Волги. Именно в этой квартире и проходили мои летние месяцы в 1960-х и начале 1970-х.

* * *

На первый взгляд родители матери представляются правоверными советскими гражданами. Однако при более внимательном рассмотрении на их жизненном пути и в их быту обнаруживаются сомнительные для безупречной советской биографии явления. Хазанов встретил советский период истории обстрелянным – в буквальном смысле слова – мужчиной в возрасте за двадцать с собственным дореволюционным прошлым. Он когда-то работал на «капиталистическом» предприятии и в 1920-х годах считался «буржуазным специалистом». К тому же в 1915–1917 годах он служил в царской армии, во время военных походов бывал за границей, в Австрии и Румынии.

Нина Рывкина вынесла из частной гимназии «буржуазные» представления о семье и навыки ведения домашнего хозяйства. Она недолюбливала советскую власть и разговоры с супругом о политике прекращала возгласом: «Ай, не морочь мне голову своими коммунистами!» Она не читала советских газет, которые ей были неинтересны.

При внешней активности дед был очень закрытым человеком. Он был подчеркнуто вежлив с коллегами на работе и соседями во дворе, но эта вежливость была его броней, или мундиром, застегнутым на все пуговицы. Он избрал для себя стратегию социальной самоизоляции во всем, что не касалось служебных обязанностей: он не принимал участия в пьяных застольях, не толкался в курилке, не рассказывал анекдотов, не вел «пустых», в его терминологии, разговоров, не искал дружбы начальства и подчиненных, неохотно принимал гостей и выходил в люди.

Казалось, что он предан режиму. Но, будучи умным человеком, скорее всего, осознавал, что безоговорочно доверять властям не стоит. Недаром он советовал дочерям вступить в коммунистическую партию, чтобы иметь право «выслушивать в глаза» то, что о тебе думают.

В домашнем хозяйстве, которым уверенно руководила бабушка, было множество следов ее еврейского происхождения, диссонирующих с антисемитским фоном послевоенного СССР. В ее кулинарном репертуаре были кисло-сладкая курица или телятина (эссиг флейш), фаршированные мукой со шкварками куриные шейки и заливная рыба, фаршированная щука (гефилте фиш) и форшмак (геакте эренг), печеночный паштет (геакте лебер) и бульон с клецками, холодный свекольник (калте буречкес) и цимес из томленых сухофруктов, маковая баба и печенье тейглах. Разговоры, не предназначенные для ушей ребенка, велись на идиш, в котором к 1960-м годам Хазановы чувствовали себя не очень уверенно.

* * *

Борис и Нина Хазановы были любящими дедушкой и бабушкой и души во мне не чаяли. Они мне много читали, пока я не овладел этим навыком, и рассказывали о своей жизни. Живые рассказы бабушки об антисоветском стрекопытовском мятеже 1919 года в Гомеле и о немецких бомбардировщиках над Горьким в 1941 году потрясали мое воображение. Дед рассказывал мне о том, о чем не рассказывал собственным дочерям, в том числе о гибели родных в еврейском гетто от рук гитлеровцев. Но чаще все же родители мамы щадили мое чрезмерно развитое воображение. Бабушка описывала пикники в санаториях 1920-х годов, визиты в театры и рестораны. Дедушка знакомил меня с культурой восточноевропейского еврейства и даже пытался, правда безуспешно, привить мне азы идиш.

Его дочери вспоминали своего отца совсем не так, как я. Для них он был молчаливым, пытающимся своим молчанием уберечь детей от неприятностей:

У меня осталось впечатление, – вспоминала его старшая дочь, – что, когда что-то касалось его прошлого, он такими обтекаемыми, общими фразами говорил, что… я об этом знала из всего, что было напечатано в центральной прессе, и мне его ответ ничего не давал. И я, наверное, перестала просто его расспрашивать. Интересного он ничего не рассказывал. Я потом, когда он умер, думаю: «Как же это я его не расспрашивала?»[90 - Интервью с М. Б. Корзухиной, 21.01.2005 (архив авторов). Цит. по: Нарский И. Фотокарточка на память… С. 235.]

Слово Бориса Хазанова было веским, потому что звучало редко. Дома в 1920–1950-х годах не говорили о политике и о прошлом, родным языком почти не пользовались. Обе его дочери не знали ни слова на идиш, а о том, что отец был ранен во время Первой мировой войны, услышали от своих детей. Их образ отца – образ закрытого человека, закрытого буквально, отгородившегося газетой от внешнего мира.

Мне же он запомнился совсем другим: оживленно рассказывающим о своем детстве, о семейном укладе его родителей в Быхове, о работе на фабрике Школьникова и Половца, о штыковой атаке под Львовом, о погибших в гетто сестре и брате; гуляющим с внуком по Откосу, кормящим воробьев, поющим еврейские песни, улыбающимся, смеющимся. Упорно молчавший в опасных 1920–1940-х годах, когда росли его дочери, которых он старательно оберегал от рискованного знания о прошлом, он «разговорился» со мной и внучками в относительно мирных 1960-х. Когда-то «застегнутый на все пуговицы», дед раскрылся, словно бы наверстывая упущенное.

* * *

Мягкое, не отягощенное травмами прикосновение к прошлому в квартире Хазановых обеспечивалось не только их заботливым вниманием ко мне, но и связью рассказов с красивыми старинными вещами, наполнявшими их быт. Бориса и Нину окружали изящные вещи – массивная резная старинная мебель, зеркала и лампы в стиле модерн, швейная машинка с золотыми узорами по черному лаковому фону, бабушкины собственные вышивки 1920–1950-х годов и фотографии, на которых родители моей мамы были молодыми людьми, одетыми и причесанными по моде 1920–1930-х годов.

Но предметы из прошлого не просто украшали интерьер квартирки Хазановых. Они использовались в быту, несмотря на старомодность. Так, бабушка гладила простыни, пододеяльники и наволочки по старинке, не утюгом, а длинным ребристым рубелем, с грохотом катающим тяжелую скалку с намотанным на него бельем. Она мастерски шила на старинной, с дореволюционным стажем, машинке «Зингер». А дедушка аккуратно сберегал в домашнем архиве следы своего прошлого, что позволяет документировать ранние периоды его биографии значительно надежнее, чем в случае его супруги.

С родителями матери мне было очень интересно, особенно когда мои дорогие старики доставали из огромного трехъярусного славянского буфета или из платяного шкафа с резными лилиями на двери коробки и пакеты с фотографиями и другое заветное содержимое. Я с любопытством разглядывал фото, на которых было множество незнакомых мне людей, совсем молодые бабушка и дедушка, их маленькие дочки, ветхие дедушкины документы с «ерами» и «ятями» в тисненой черной папке с завязками, массивные испорченные золотые часы с двойной крышкой, серебряные полтинники и рубли 1922 года с изображениями рабочего и крестьянина.

Бабушка и дедушка не только показывали мне старые вещи, но и описывали предметы утраченные – настольную лампу и чернильный прибор начала ХX века, шубку, порванную в 1919 году взбунтовавшимися солдатами, украденные во время посещения Московского зоопарка в 1930-х годах карманные часы, сданный в торгсин серебряный Георгиевский крест. Их вещи и рассказы переносили меня в давно исчезнувший и потому особо притягательный, манящий мир.

* * *

Бабушки и дедушки давно нет в живых, но они всегда со мной. Я ясно вижу перед собой Нину Хазанову из 1960-х годов – маленькую подвижную фигуристую женщину с грустными серо-голубыми глазами под печально приподнятыми бровями, с яркими губками, с аккуратно уложенными с помощью химической завивки светло-каштановыми волосами. Мне не нужно напрягать память, чтобы мысленным взором увидеть Бориса Хазанова, его добрые светло-карие глаза, крупный мясистый нос, тонковатые губы, холеное, чуть полноватое, но без выпирающего живота тело, его ухоженные руки с очень мягкими ладонями, ровными пальцами и аккуратно подстриженными ногтями. Я помню его неторопливую, мелкими шажками, походку, негромкую, медленную и правильную речь с тщательно подобранными словами. Я вижу и слышу родителей мамы так, словно только вчера расстался с ними.

По сей день мне то и дело встречаются вещи, напоминающие о горьковском детстве. Спустя более трети века после кончины бабушки я время от времени открываю среди европейской выпечки «бабушкины» кулинарные шедевры, которые, оказывается, называются не «рулетики с вареньем и орехами», а итальянские cantuccini, не «песочное печенье», а немецкие рождественские Gew?rz-Spekulazius или Pl?tzchen.

Однажды на блошином рынке мне встретилась небольшая, высотой 26,5 сантиметра, французская бронзовая статуэтка. На высоком барном стуле в легком платье ниже колен с широким поясом, в изящных туфельках и популярном в Париже 1920-х годов тюрбане поверх коротко остриженных волос в элегантной позе сидит красавица эпохи ар-деко. Она подкрашивает губки, глядясь в маленькое круглое зеркальце. Автор скульптуры – румынско-французский мастер Деметер Чипарус (1886–1947). Работа относится к 1920-м годам, периоду его зрелости, когда он ваял преимущественно танцовщиц и красавиц. Бронзовая красавица работы Чипаруса удивительно похожа на мою бабушку, ровесницу ХХ столетия, какой я знаю ее по фотопортретам 1920-х годов.

Дедушка и бабушка приоткрыли мне дверь в «доброе старое время», в годы своей молодости, в культуру, в которой росли, в эпоху, из которой происходили. Уверен, что их вклад в рождение во мне интереса к истории и любви к красивым старинным вещам был основополагающим.

Через много лет после смерти дорогих мне стариков я стал пытаться разобраться в их жизни, надеждах, радостях, страхах и травмах. Я стал изучать время их молодости – русскую революцию, дореволюционный и советский антисемитизм, их представления о культурности и культурном досуге, их взгляды на прекрасное и уродливое, достойное и постыдное. Сохранив лишь осколки их предметной среды и утратив все остальное, я стал встречать фрагменты или аналоги утраченного на рынке старых вещей. И вот теперь я пишу об этом, вновь вступая в мысленный диалог с моими ушедшими родными.

Встреча с антикваром

В каждом городе, который мы с Наташей впервые посещаем, мы ищем не только блошиные рынки, но и антикварные магазины. Ничто, на мой взгляд, не рассказывает о городе, его прошлом, его культуре, о степени его культурно-исторической ухоженности и об отношении населения к историко-культурному наследию так, как развитость и ассортимент этих двух институций.

Моя первая встреча с «живым» антикваром произошла в Горьком в 1972 году, в тринадцатилетнем возрасте. Это знакомство стало настоящим потрясением, изменившим мое отношение к старинным вещам.

Лето 1972 года, последнее проведенное мной в Горьком, было необычным во многих отношениях. В том числе тем, как активно дедушка поддерживал мой интерес к старине. Он всячески поощрял мою детскую страсть к коллекционированию старинных монет и металлических иконок. А за год до моих последних летних каникул, перед самым отъездом из Горького, произошло событие, укрепившее мою уверенность в том, что я буду заниматься прошлым. Дед посильно участвовал в этой истории и изо всех сил выказывал мне сочувствие и поддержку.

Как-то раз в конце лета 1971 года, возвращаясь из детской библиотеки, мы с ним заметили в окне одного из неказистых одноэтажных частных домов выставленные на подоконник парные бронзовые подсвечники. Мы остановились и долго любовались ими. В груди у меня замирало и екало – наверное, как у азартного охотника, почуявшего добычу.

Дед предложил мне отнести библиотечные книги домой, а затем вернуться, зайти к обитателям квартиры и рассмотреть захватывающие дух предметы поближе, расспросить владельцев об их происхождении. Так мы и сделали. Из-за робости я долго топтался на пороге, прежде чем мы позвонили в дверь. Нам открыла светлоглазая седая старушка, которая безо всякого удивления с удовольствием впустила нас в дом. Пройдя через темные сени и войдя в комнату, я обмер от неожиданности: на стенах тикала дюжина диковинных часов, помещение было плотно заставлено старинной мебелью, фарфоровой и хрустальной посудой, бронзовыми статуэтками и подсвечниками, десятками причудливых безделушек. Не квартира – музей! Хотя нет – здесь между человеком и вещами, которые были сгружены в беспорядке, оставляя лишь узкие проходы, не чувствовалось музейной дистанции.

Как оказалось, это было временное пристанище местного собирателя и реставратора старины Василия Петровича Серебрякова. В доме, где жили он и его жена, в то время шел капитальный ремонт. Хозяин всего этого богатства был в отъезде до осени, поэтому после беглого осмотра сокровищ под доброжелательные комментарии его супруги мы договорились встретиться в следующем году. Гостеприимная хозяйка просила заходить без церемоний.

* * *

Долгие месяцы до следующих летних каникул я бредил предстоящей встречей и даже посвятил коллекции Серебрякова школьное сочинение на свободную тему, вызвав живой интерес у учительницы русского языка и литературы. От нее же я впервые услышал новое слово – «антиквар». Мне мечталось, что коллекционер возьмет меня в «ученики» и посвятит в секреты собирательства и реставрации.

Приехав в Горький на рубеже мая – июня 1972 года, я на следующий же день бросился на розыски коллекционера. С прошлогоднего жилья Серебряковы съехали, но найти их по постоянному адресу труда не составило. Я вздохнул с облегчением, увидев на подоконнике полуподвальной квартиры выставленные напоказ, вровень с асфальтом, за оконным стеклом без решеток и сигнализации, позолоченные изнутри серебряные чаши с многоцветной эмалью. Позвонить в дверь с металлической пластиной, на которой была выгравирована фамилия жильца, я, как и годом ранее, никак не решался. На подмогу вновь пришел мой дед.

На этот раз Василий Петрович был дома. Он любезно показал нам свои собрания, выставленные на поверхностях столов, шкафов и полок, разложенные в шкафах-витринах и развешанные на стенах. Сам он специализировался на фарфоре и бронзе, но попутно, про запас и на обмен, собирал все, что может представлять интерес для антиквара. Он, подобно музейному гиду, водил нас по квартире. А с какой любовью рассказывал он о своих сокровищах! Вот бронзовые часы с портретом Екатерины II на фарфоровом циферблате, подаренные императрице. Часы завещаны Эрмитажу. Вот пурпурные богемские бокалы из имения рейхсмаршала Германа Геринга. Над дверью в кабинет – картина-мозаика, выложенная из уральских камней и изображающая Симеона Столпника в пустыне. После смерти владельца она должна достаться Златоустовскому музею. В темном коридоре – шкаф со старинными русскими фарфоровыми статуэтками от Алексея Попова и других лучших мастеров царской России. Над массивным рабочим столом в кабинете – медные, латунные, серебряные, бронзовые складни, кресты, наперсные иконки XVIII – XIX веков, вызвавшие во мне зависть начинающего коллекционера.

Как сейчас вижу: Василий Петрович перебирает коробочки на столе и в его ящиках. Вот в маленьком деревянном пенальчике под стеклянной крышкой с увеличительным стеклом набор миниатюрных замков-сундуков из Павлова Нижегородской губернии. Самый маленький из них – с булавочную головку, так что разглядеть его и ключик к нему можно только под лупой. А вот китайский резной, ажурный шарик из слоновой кости величиной с вишню, со стоящим на нем слоном. Внутри хитроумно сложено еще двенадцать слоников. Если не разгадать головоломку, шарик не закрыть. У меня, с детства питавшего особую слабость к миниатюрным предметам, такого рода вещицы вызывали щенячий восторг.

* * *

Как собиратель старины Серебряков оказался в нужное время в нужном месте: трудно представить себе более благодатную для антиквара среду, чем Россия первой половины ХX века. Революция, войны, террор, голодные бедствия, карточная система лишили многие предметы владельцев, превратили их в дешевое средство обмена на продукты питания и в валюту для откупа от притязаний алчных представителей «родной» и оккупационных властей, в трофеи или бесполезный хлам. К тому же Серебряков был мастер на все руки. За умеренную плату он ремонтировал все, от велосипеда до часов и ювелирных изделий. Он был в состоянии отреставрировать любой предмет, утративший первоначальный вид. С гордостью показывал он нам восстановленный им серебряный чайник начала XIX века, которым мальчишки во дворе играли в футбол. (Как я узнал почти полвека спустя от одного из старых знакомых Серебрякова, в многочисленных ящиках его стола, которые он по понятным причинам не продемонстрировал нам летом 1972 года, лежали целые коробки с геммами, рубинами и даже бриллиантами – материалом для ремонта старинных украшений.)

Да и сам старинный город – идеальное место для антиквара. Горький был буквально нафарширован стариной. Мы, мальчишки, ощущали себя там путешественниками, заброшенными на остров сокровищ: повсюду мерещились нам тайники и клады с несметными богатствами. Эти ощущения не были пустой детской фантазией. Время от времени по городу разносились газетные новости и слухи об очередной находке при сломе дома или ремонте улицы. Так, на следующий год после моих последних летних горьковских каникул в бывшем особняке местных пароходчиков, в одном квартале от дома родителей моей матери, во время ремонтных работ был случайно обнаружен тайник с редкой коллекцией русского и европейского фарфора XVIII – XIX веков. Летом 1974 года, во время короткой поездки в Горький, я с завистью разглядывал наиболее ценные предметы из этого клада на музейной выставке…

* * *

Встреча с Серебряковым, на которую я возлагал очень большие надежды, закончилась горьким разочарованием: Василий Петрович предложил как-нибудь заглянуть к нему, но было ясно, что «когда-нибудь» – это не завтра и даже не на следующей неделе. Больше я его не видел. В конце лета, прожужжав приехавшей за мной маме все уши про антиквара, обида на которого постепенно улеглась, и про его сокровища, я уговорил ее посетить коллекционера. Василия Петровича мы не застали. Его жена встретила нас любезно, как и годом раньше, и с радостью показала антикварные предметы, которые маму, кажется, не впечатлили.

О смерти Серебрякова в 1980-х годах до меня долетали слухи, соответствующие, как жизнь коллекционера и происхождение его коллекций, контексту советской и постсоветской эпох. Якобы на волне перестройки и ураганной криминализации страны он пал жертвой грабителей, ворвавшихся в его квартиру. Случайная встреча с его старинным знакомым в одном из нижегородских антикварных салонов летом 2020 года развеяла эти слухи. Серебряков тихо умер в начале 1990-х в своей постели, а до того жил на маленькую пенсию, приварком к которой была приватная продажа предметов старины. Эта информация, дошедшая до меня спустя несколько десятилетий после его смерти, позволила мне наконец выдохнуть с облегчением. О коротком знакомстве с Серебряковым я вспоминаю с благодарностью. Встреча с ним, несомненно, выявила мою привязанность к старым вещам и еще более укрепила ее.

Нарские: травмы прошлого

Родители отца сыграли в моей жизни значительно меньшую роль, чем Хазановы. Дед по отцовской линии умер, когда мне было пять лет, я видел его лишь несколько раз и плохо помню. К матери отца мы заезжали из Горького в Подмосковье почти каждый год на несколько дней после моих каникул, поэтому эти визиты для меня были приложением к горьковскому детству. Однако и они имели отношение к моему интересу к прошлому, хотя и другого рода. Непосредственно от них, а еще больше от неугомонно любознательного отца, который был прекрасным рассказчиком, я много узнал о другом, чем у Хазановых, советском прошлом Нарских – трудном, неустроенном, травматичном[91 - Подробнее о Нарских см.: Там же. С. 221–224, 447–454.].

Дочь священника Мария Александровна Нарская (1894–1987) окончила в 1912 году Московское Филаретовское епархиальное училище, позднее училась в Ритмическом институте (ныне Государственный институт театрального искусства) и на юридическом факультете Московского университета (см. ил. 4). В своей жизни Нарская сменила множество профессий – была школьной учительницей, руководителем детского клуба на Арбате, артисткой хора Большого театра, – но тем не менее смогла выработать лишь 20 лет трудового стажа. Она получила крошечную пенсию стараниями невестки почти в семидесятилетнем возрасте. В старости она прирабатывала частными уроками музыки.

Ее муж, потомственный рабочий Павел Павлович Кузовков (1903–1964), был участником Гражданской войны, спортсменом (в середине 1920-х годов он – мастер Москвы по троеборью), профсоюзным активистом и водителем в 1930-х годах, мастером на все руки, рачительным хозяином на приусадебном участке и пасечником до конца своих дней.

Родители моего отца познакомились в середине 1920-х годов. При заключении брака Павел взял фамилию жены, что десятилетием позже помогло ему укрыться от преследований. Нарские поселились в Москве. В 1928 году у них родился сын Владимир (1928–2021), в 1931 году – дочь Виолетта (1931–2022).

В 1934 году Мария осталась без кормильца с двумя малыми детьми на руках. Незадолго до убийства С. М. Кирова, в преддверии празднования годовщины Октябрьской революции, прямолинейный Павел Нарский возмутился: значительная часть рабочей премии на Трехгорной ткацкой фабрике ушла на банкет для начальства, вследствие чего многие передовики остались без поощрения. Ему возразили, что, между прочим, и в Кремле будет торжественный банкет.

– Ну и неправильно это, – ответил он.

Вскоре его разыскал старый фронтовой друг, работавший в НКВД:

– Пашка, беги!

Ил. 4. М. А. Нарская (1894–1987). Москва, 1910-е

Ил. 5. П. П. Нарский (Кузовков) с детьми Владимиром и Виолеттой. Москва, 1934

Павел Павлович на прощание снялся с детьми у профессионального фотографа (см. ил. 5) и под прежней фамилией уехал в Сибирь, откуда вернулся в 1936 году с новой женой и малолетним ребенком.

В 1936 году Мария Нарская с детьми переехала из Москвы в Обираловку (Железнодорожный). Началось трудное время: приходилось перебиваться надомной работой, в которой участвовали и дети, а в самых тяжелых ситуациях – просить милостыню.

* * *

В 1939 году Владимир Нарский был принят в Московское государственное хореографическое училище. В мир танца он попал случайно. Мотивы для того, чтобы отдать мальчика в танцевальное училище, были самые приземленные: детей нечем было кормить, а в училище при Большом театре полагался усиленный «красноармейский» паек. По иронии судьбы у моего будущего отца, в отличие от моей мамы, обнаружились выдающиеся данные балетного танцовщика.

Но и после приема в училище проблемы выживания оставались и у Владимира («усиленное» питание в училище было платным), и у его не очень практичной матери, и у младшей сестры, которую по знакомству устроили на обточку снарядов на военном заводе. Нужно было ежедневно бороться с вечным чувством голода.

В 1948 году Владимир окончил Московское хореографическое училище и работал солистом балета в разрушенном войной Сталине (Донецке). В 1950 году он по «сталинскому спецнабору», под который подпадали и молодые специалисты с высшим образованием, был призван в армию. Служба растянулась для Владимира Нарского на долгие три с половиной года, губительные для классического танцовщика. Демобилизовавшись поздней осенью 1953 года, Владимир понял, что физические качества, необходимые для работы в балете, утрачены. Его педагог из хореографического училища Михаил Михайлович Каверинский помог ему восстановить физическую форму. В августе 1955 года Владимир вернулся в театр в Сталино.

Там и познакомились мои родители (см. ил. 6)[92 - О родителях подробнее см.: Там же. С. 220–230.]. В мае 1957 года у них родилась дочь Марина, через девять месяцев умершая от заражения крови, а в январе 1959-го на свет появился я.

С 1956 года Нарские служили в Куйбышевском театре оперы и балета, с 1961 года – в Челябинском. Тамара Хазанова (под этой фамилией ее знали в театре) превратилась в опытного педагога-репетитора и постановщика с непререкаемым авторитетом. Владимир Нарский вырос в ведущего солиста балета с богатым и разнообразным репертуаром.

Вместе с 1960-ми годами закончилась театральная карьера Нарских. Папа вышел на пенсию, мама в 1970 году перешла на работу в Институт культуры. В 1970–1980-х годах отец работал в Институте культуры и в художественной самодеятельности. Затем он почти треть века провел преимущественно дома – занимался домашним хозяйством, музицировал, читал, следил за спортивными и политическими событиями, ругал или хвалил политиков, писал и декламировал стихи на частых встречах за хлебосольным столом. В начале 2021 года он умер от последствий ковида, оставив после себя пронзительную тишину, добрую память, несколько сборников «прозы в рифмах» и массу ненужных вещей, которые, помня о трудном детстве и голодной юности, он чинил-перечинивал и никогда и ни за что не выбрасывал.

Ил. 6. Т. Б. Хазанова (1928–2022), В. П. Нарский (1928–2021). Сталино, 1956

Профессор-мама, последняя «вагановка», активно преподавала классическую хореографию до 2020 года и покинула Институт культуры в возрасте 91 года в разгар пандемии коронавируса. В отличие от папы, который в течение десятилетий после выхода на пенсию приспосабливался к другому, менее активному существованию, мама оказалась беззащитной против внезапной смены образа жизни. В последние месяцы ей не хватало творческих забот и бурления жизни вокруг. Она перерабатывала собственное прошлое и перечитывала стихи мужа. Мама пережила папу на неполных полтора года. Прощание с ней состоялось в день рождения папы: словно бы он позвал ее на свой праздник. Они прожили вместе 65 лет и воссоединились через полтора года разлуки.

А я переживаю, что недодал родителям внимания и тепла. Наверное, глядя на постаревших родителей или на их свежие могилы, это чувствуют все дети. Но от этого не легче. Я признателен маме и папе за проведенные вместе годы и пережитые вместе испытания и радости. За то, что они в течение многих лет были первыми читателями самых важных моих рукописей, включая эту. Что так долго позволили мне чувствовать себя их ребенком. Что своим долголетием вселили в меня надежду на долгие годы активной жизни впереди. И даже за то, что они походной жизнью и бытовым аскетизмом позволили мне – на контрасте – почувствовать вкус к миру старых вещей в Горьком и выработать трепетное отношение к материальным следам прошлого.

* * *

О подробностях бегства Павла Нарского-Кузовкова в 1934 году из Москвы мне в Челябинске поведал отец. Холодный, заснеженный, плоский, индустриальный, советский Челябинск был контрастом к летнему, зеленому, живописно холмистому, чистому Горькому, с его дореволюционным шармом[93 - Подробнее о челябинском детстве см.: Там же. С. 175–324.]. В челябинской квартире не было старинных вещей, быт был скорее аскетичным, походным.

Зато оперный театр, в котором ребенком я проводил субботу и воскресенье, был полон волшебства, красоты и старины. Старые замки и дворцы, соборы и площади на сцене будили фантазию. К праздничному миру, плохо совмещавшемуся с хмурыми лицами и невзрачной одеждой обитателей промышленного мегаполиса, можно было прикоснуться в буквальном смысле слова. В антрактах нам, ватаге театральных детей, позволяли играть с бутафорским оружием – кинжалами, рапирами, шпагами, мечами, дуэльными пистолетами, кнутами.

Продолжением красивой, невсамделишной театральной жизни были для меня рассказы мамы. Она умела прекрасно описывать спектакли и свои нечастые зарубежные поездки. Мама с воодушевлением говорила о научной и культурной значимости немецкого языка (в конце 1960-х она готовилась к сдаче кандидатского экзамена по немецкому), о красоте органной музыки и о справедливом обществе будущего. К 10–12 годам я обожал балетную музыку Сергея Прокофьева и фуги Иоганна Себастьяна Баха, верил в важность знания иностранных языков, мечтал повидать дальние страны и уважал Карла Маркса.

Но и наша квартира, несмотря на отсутствие старинных артефактов, кишмя кишела историями. Наши стены были полны устных преданий, которые отец собирал и многократно повторял, переиначивал и перелицовывал в рифмованные рассказики[94 - Подробнее о сохранении семейной памяти моим отцом см.: Там же. С. 358–360, 457–458; Нарский И. В. Самый счастливый человек, 2021. https://archive74.ru/news/samyy-schastlivyy-chelovek (дата обращения: 18.10.2022).]. За столом отец чаще всего повествовал о событиях драматичных и травматичных: о Гражданской войне и участии в ней деда, который в 1918 году в бестолковой перестрелке под Царицыном «чуть не убил Сталина»[95 - Нарский И. В. Фотокарточка на память… С. 457.], о голоде и поиске хлеба в период военного коммунизма, о репрессиях, которые захватили и семью Нарских. По доносу жившего в его доме дьякона был арестован и сослан дед отца, Павел Васильевич Кузовков – рабочий, бывший церковный староста и владелец лавки. Родной дядя Марии Нарской, выведенный за штат священник, семидесятилетний слепец Владимир Алексеевич Нарский был расстрелян в Бутове в марте 1938 года до вынесения приговора, а ее младший брат Василий умер от цинги в лагере на Колыме.

Ил. 7. А. С. Ничивилева (1902–1991). Челябинск, 1975 (рис. И. Нарского)

Мемуарный репертуар папы пополнялся не только семейными преданиями. Проводя время дома после выхода на пенсию, он во время многочасовых карточных игр настойчиво расспрашивал о житье-бытье мою няню, добрую, терпеливую, мудрую и смиренную Александру Сергеевну Ничивилеву (1902–1991) (см. ил. 7). Набожная курская крестьянка, которая прожила с нами четверть века, охотно рассказывала и папе, и мне о сельских обычаях дореволюционной и раннесоветской России, о поджоге дворянской усадьбы в 1905 году, о голоде 1921–1922 годов, о раскулачивании и изгнании из деревни в 1930 году, жертвой которых стала и она сама. История в ее рассказах не соответствовала тому, что я читал в школьных учебниках и в «Детской энциклопедии», в которой тома c седьмого по десятый были зачитаны мной до дыр[96 - См.: Советская энциклопедия. М., 1958. Т. 7: Из истории человеческого общества. Т. 8: Наша Советская Родина. Т. 9: Зарубежные страны. Т. 10: Литература и искусство.]. Да и сама няня не была похожа на «кулака». Это заставляло задумываться. Задолго до окончания школы, годам к тринадцати-четырнадцати, я знал, что стану историком.

* * *

Как я уже упомянул, в детстве я регулярно навещал мать, сестру и племянницу отца. Мария Нарская жила в старом деревянном доме, утопающем в цветах и зелени фруктовых деревьев, с 1936 года. Дом был ветх и запущен, чувствовалось, что ему не хватает хозяйской мужской руки. В этом здании многое свидетельствовало о бедности и бедствиях. В 1960-х годах значительную часть самой большой комнаты в доме занимали рояль и пианино, на которых Мария Нарская зарабатывала на жизнь частными музыкальными уроками. На чердаке с одной из балок не был убран обрывок веревки, на которой десятилетия назад покончила с собой ее юная племянница. В доме было много следов прошлого, но они казались мне какими-то неприкаянными, неухоженными. Старинная мебель, книги и фотографии пахли плесенью, пол был нечист (что особенно чувствовалось после образцового хозяйства Нины Хазановой), старинные предметы были пыльны и покрыты пятнами патины, покрывала на кроватях напоминали отсыревшую ветошь.

Там были интересные для меня предметы – елизаветинская деньга 1747 года, принадлежавшая в 1930-х годах моему будущему отцу, семейная икона конца XIX века, старинный фамильный альбом 1913 года. О них мне рассказывал папа, и я в течение зимних месяцев мечтал увидеть, потрогать их, а если получится, то стать обладателем какой-нибудь из этих вещиц. Я был уверен, что они сложены в образцовом порядке на почетных местах, как это было принято в квартире Хазановых. Но по приезде в Железнодорожный их приходилось искать в сундуках, ящиках буфета, в комоде, шкафах, где вожделенные предметы в конце концов обнаруживались среди нагроможденного хлама.