
Полная версия:
Два Ивана, или Страсть к тяжбам
– Твоя правда, почтенный старец, сущая правда! Но посуди сам, могли ль мы остаться равнодушными при неслыханных обидах, нанесенных ненавистным Занозою? Ах! ты не знаешь еще…
– Все знаю столько же хорошо, как вы сами, – отвечал Артамон с важностию, – и никогда не думал оправдывать Занозу; но и ваши поступки были для меня огорчительны, противны, и я, следуя движению моего сердца, желал, чтоб вы были наказаны за безрассудство, тем опаснейшее, что оно могло заразить даже детей ваших. Если противник не прав, то менее ли того и вы несправедливы?
– Дядюшка! – сказал Иван старший, – я всегда считал, что кто первый без основательной причины нанесет кому обиду, тот заслуживает быть обижен седмерицею!
– Вздор! – отвечал дядя, – ты и до сих пор не знаешь, – а не без чего целые десять лет беспрерывно позывался, – что обиды бывают многоразличные.
Представь себе, что я живу смежно с каким-нибудь шляхтичем, как ты жил с паном Харитоном. Кот моего соседа каким-то образом исплошил моего цыпленка и съел. Вместо того чтобы сего воришку, буде пойман, посечь прутом и тем отвадить от дальнейших шалостей, я достал несколько сов и лисиц и тихонько впустил в курятник соседа. На другой день сей узнает о великой пакости, мною ему сделанной, и я так же скоро извещаюсь, что обширный мой огород совершенно опустошен напущенными туда свиньями. Зная, кому я должен сею новостию, в отмщение приказал зажечь его гумно и тем лишил годичного пропитания; а он, не стерпя сей обиды, сжег мой дом. Не всякий ли, имеющий в голове своей сколько-нибудь человеческого смысла, назовет нас обоих сначала глупцами, потом бездельниками, наконец, злодеями, достойными виселицы? Между тем представленные мною лица беспрерывно позывались и вся тяжба кончилась тогда, когда оба противника увидели себя совершенно нищими.
Неужели в сем изображении не видите вы себя и Занозы? Но – глупость уже сделана, и хотя ее исправить от меня теперь зависит, но и я в свою очередь потребую, чтобы два мои предложения непременно были исполнены; в противном случае – клянусь моею головою, поседевшею с честью, – вы видите меня в последний раз, хотя я считаю – вы сами тому лучшие свидетели – за страшный грех, за явную неблагодарность к благодетельному богу, имея возможность помочь кому-либо в нужде, того не сделать.
– Дядюшка! – вскричал Иван старший, упав пред старцем на колени, чему все прочие последовали: – Дядюшка! неужели два предложения твои так ужасны, так неудобны к исполнению, что угрожаешь нам вечным гневом своим, что все равно, как бы угрожал нам всем голодною смертию на распутье?
– Встаньте, дети! – воззвал Артамон, утирая слезы, – встаньте! Неужели считаете меня столько безумным, что захочу от человека потребовать чего-нибудь бесчестного, пагубного? Напротив: в исполнении сих требований заключается собственное ваше благо – и благо прочное! Слушайте и не останавливайте меня до последнего слова. Первое: с сего самого часа поклянитесь – ни по какой причине ни с кем не позываться, пока я жив, без моего согласия, а по смерти моей – без единодушного решения двух беспристрастных опытных честных свидетелей, что обида, вам нанесенная, есть обида истинная, а не мнимая. Второе: с сего самого часа клятвенно обяжитесь чистосердечно простить старших сыновей ваших за известный их проступок, а дочерей Харитоновых считать наравне с дочерьми своими и мать их как добрую, достойную мать семейства; сверх сего, если и Харитон Заноза изъявит искреннее желание примириться с вами, принять в свои объятия как брата и друга. Да пребудет между вами душевное согласие, а с ним вместе счастие жизни!
Пан Артамон остановился и внимательно смотрел на своих племянников и их семейства. Паны Иваны при произношении первого требования имели глаза, пылающие радостию; но когда услышали второе, то лица их изменились и щеки покрылись бледностию. Вместо ответа они то закрывали глаза руками, то ломали пальцы. Артамон продолжал смотреть на них с видом возможного холоднокровия.
Глава XV
Упрямые
Иван старший, имея всегда более присутствия духа, нежели друг его, прежде всех пришел в себя и со взором свободного человека голосом твердым произнес:
– Дядя Артамон! когда ты назвал меня и моего друга неразумными, мстительными, достойными виселицы, то неизвестный голос возопил: «Он прав; покайся и смирись!» В тот же миг я покаялся и смирился, подобно дитяти. Но, дядя Артамон! когда ты красивых преступниц, забывших явно наружную даже стыдливость, дерзнувших в полуразвалившейся хате бесстыдной шинкарки Улитты предаваться всякому бесстыдию и ныне носящих зрелые плоды оного; когда ты, дядя Артамон, сих ядовитых ехидн, запутавших в кольцы свои неопытных сыновей наших, хочешь видеть наравне с законными дочерьми нашими: то я – в первый раз в жизни не отвечая за друга моего Ивана, отвечаю за одного себя: не согласен! Жена! Дети! будьте готовы к дороге! Пока останется в жилах моих хоть одна капля крови, и тою утолю вашу алчбу и жажду, и никто не осмелится сказать: «Этот человек основал здание своего счастия на бесчестье!» Теперь прощай и ты, почтенный, но обманутый старец!
Тут Иван старший припал к ногам дяди, облобызал края одежды его, вскочил и вскричал:
– Брат Иван! прощай и ты, прощай навеки!
– Никогда не расстанусь с тобою, друг моей юности и мужества! – возопил Иван младший, также припал к коленям дяди, поцеловал его одежду, встал, и, одною рукою обняв друга, другою жену свою, бодрыми шагами пошли все из комнаты; громко рыдающие дети за ними следовали. Окаменелый Артамон дошел кое-как до скамьи и сел, облокотись на стол обеими руками; Евлампия, добрая, чувствительная Евлампия бросилась к открытому окну. Одни жены обоих Иванов и их дочери с каждым шагом вперед обращали к ней слезящие глаза свои и простирали дрожащие руки. Отцы семейств и их юные сыновья ни разу не оглянулись и с тем скрылись за воротами. Рыдающая Евлампия села подле мужа и, нашед его в таком же положении, в каком была сама, сказала:
– Друг мой! ты в сем щекотливом деле поступил несколько быстро. Звук твоего голоса, когда клялся предать несчастных вечному забвению в случае непослушания признать дочерей Харитоновых своими невестками, коих они не иначе считают, как преступными обольстительницами, так оглушил Ивана старшего, что он потерялся, и врожденная роду Зубарей гордость, – он сын твоего родного брата, – заступила место благоразумия. Притом в жару ты пропустил самое важное обстоятельство, именно, уведомить, что Раиса и Лидия сделались уже законными женами сыновей их и преступление загладилось. Ты даешь убежище жалкой матери с дочерьми ее, так неужели лишишь оного своих единокровных; неужели будешь доволен одною половиною доброго дела, имевши возможность произвесть все целое?
– Добрая Евлампия, – воззвал Артамон, отирая слезы с глаз, щек и усов, – что же сделаем, чтоб, не быв жестокими, не попасть в число глупцов?
– Какая тебе нужда до народных толков! – отвечала Евлампия, – если на сем зыбком основании станем строить здание своего счастия, то мы вечно останемся несчастными! Послушай, друг мой! лошади, приготовленные для поездки твоей с слугою к сельским работам, стоят у крыльца не расседланные: садись, скачи к любезным самоизгнанникам, объясни им, что дела сего переменить уже нельзя; что со времени приезда внуков наших из Полтавы они нередко тебя посещали; что ты знал о любви их, и когда уведомился, что они соединены уже священными узами брака, то благословил любовь сию; скажи даже, что их милые невестки у нас теперь и навсегда при нас останутся. Если и тогда не уменьшится гордость и закоренелая вражда наших племянников, о! – тогда ты смело можешь сказать: «Несчастные! оставьте того, кто хотел сделать вас счастливыми!»
– Так точно, благородная Евлампия! – сказал с восторгом Артамон и обнял ее с нежностию юности, – клянусь праведным судом божиим, я не зол и не глуп; но ты, любезная жена, ты добра и разумна! Позови сюда Анфизу с дочерьми и ожидайте моего возвращения. Если увидите, что я один со слугою появлюсь на двор, то можете свободно плакать, не о том, что я не сделал всех вас счастливыми, но о том, что есть сердца, подобно камню неразмягчимые, есть души, коим и глагол божий невнятен! Прости!
Глава XVI
Горесть матери
Пан Артамон и слуга взлетели на коней и поскакали; Евлампия несколько мгновений стояла на одном месте, приводя чувства в порядок. Она позвала слугу и велела стать у столба воротного.
– Как скоро увидишь ты, хотя издалека, что пан твой возвращается, один ли или со многими, то спеши меня о том уведомить.
Слуга удалился. Предполагая, что Анфиза и ее дочери сидят в своих комнатах и с робостию ожидают решения судьбы, Евлампия спешила идти к ним, но опять остановилась, увидя, что дверь большой горницы отворилась и любезные гостьи ее со слезами на глазах устремились в ее объятия.
– Мы все слышали, – сказала в отчаянии Анфиза, – ах! мы слышали свое осуждение из уст неумолимого пана Ивана старшего и во всем согласного с ним пана Ивана младшего. Хотя они сами поражены бедствием, нашему подобным, но могут ли быть столько несчастны, как мы? Если кто в злобе скажет им: «Старшие сыновья ваши обольстители невинности», не вправе ли отвечать с гордостию: «Нельзя обольстить никого, кто сам не хочет быть обольщенным!»
«Но что скажете о сем вы, Раиса, Лидия, что скажете о сем вы, погибшие мои дочери? Что буду отвечать я первой рассказчице, которая шепнет мне на ухо: „Правда ли, что говорят злоречивые люди?“ – „А что такое?“ – „Что обе дочери твои родили?“ Не окаменеет ли отец ваш, столько гордый, столько напыщенный своим достоинством, несмотря на свое несчастие, когда какой насмешник батуринский в присутствии многих свидетелей скажет: „Поздравляю тебя, пан Харитон!“ – „С чем?“ – „Смотри, пожалуй, будто и не знает! Вот и мы все в тюрьме с тобою, а письма, как видишь, исправно получаем“. – „Да что такое?“ – спросят все заключенные. „Он скоро сделается дедом!“ – „Как? Разве дочери его замужем? За кем? давно ли?“ – „Мне это неизвестно: а пишут достоверные люди, что недели за три до опечатания их дома они были уже только что не матери, и до сих пор пан Харитон наверное извещен о сем радостном событии, а скрытничает для того, что не хочет попотчевать нас за дружеские поздравления“. О я, злополучная! О Раиса, о Лидия! О я, безумная! как не догадалась я об истинном происшествии в ту роковую ночь, когда ты, старшая дочь моя, рассказывала мне о ведьме, упыре и вовкулаке! Не должна ли я была заключить о страшилищах другого рода, которые сделали вас самих оборотнями, каких не могут разворожить все знахари малороссийские!»
Горесть и сетование Анфизы были так велики, упреки ее дочерям так сильны, так разительны, что последние близки были к тому, чтобы дать жизнь новым существам или самим лишиться оной. Евлампия, старавшаяся всеми мерами утушить горесть сих несчастных, говорит наконец:
– Анфиза! твое неумеренное и неуместное сетование может быть источником погибели детей твоих и внучат. Когда ты, настоящая мать их, не имеешь жалости и расстроиваешь то, что создала и доселе сберегала благодетельная природа, по крайней мере не препятствуй мне исполнить мою обязанность, и хотя я никогда не имела счастия быть матерью, однако знаю, где нужна строгость к детям и где необходимо помилование.
В самую сию минуту вбежал слуга, посланный Евлампиею к воротам, и, стоя в дверях, возопил:
– Наш пан Артамон виден уже из ворот!
Сердца у всех затрепетали; то багряная краска покрывала их щеки, то наступающая синеватая бледность показывала их полумертвыми. Удаление слуги повергло их в новое отчаяние, и Анфиза со стоном произнесла:
– Теперь-то исчезла вся надежда, и мы несомненно погибли! Когда уже и Артамон, муж столько почтенный по летам, по уму и красноречию, не мог преклонить племянников своих к примирению, то кто уже в силах к тому их подвигнуть?
Прежний слуга, вошедши, сказал:
– Ну, вот наш пан уже и с крыльца виден! Сколько же с ним гостей, и, кажется, те же самые, которые незадолго ушли отсюда, из коих один весь изранен.
Сердца у всех радостно встрепенулись, и Евлампия вскричала:
– Для чего же ты, глупый, не объявил о сем прежде, когда я именно о том приказывала?
– Это я очень помнил, – отвечал обстоятельный слуга, – ты велела объявить, одного ли пана увижу или вместе со многими; а как он был тогда довольно далеко и я никак не мог различить, много ли с ним людей, или только два-три человека, то ничего и не говорил; теперь же прямо доношу, что всех их наберется до десятка. Выйди на крыльцо и посмотри сама!
Евлампия радостно всплеснула руками и, обратя к образу взоры умиления, воскликнула:
– О ты, великий боже! сколько ты правосуден, столько и милосерд! Не упустишь ты ни одного порока без наказания, но и ни одна добродетель не останется без воздаяния! О! сколь сердце мое преисполнено к тебе любовию и благодарностию! Любезная племянница! милые внучки! поспешим навстречу к нашим посетителям!
Она взяла Анфизу за трепещущую руку и пошла скорыми шагами; Раиса и Лидия с сильно биющимися сердцами, с пылающими щеками, с полуоткрытыми глазами за ними следовали. Явясь на высоком крыльце, они заметили, что идущие удвоили шаги, почему и сами, сбежав с крыльца, к ним устремились.
Когда обе стороны сблизились, то восхищенный Артамон произнес:
– Племянники! обнимите добрую сватью вашу и на щеках ее запечатлейте поцелуи вечного примирения, нелицемерной дружбы и родственной любви!
Глава XVII
Начало примирения
Оба Ивана с неописанным удовольствием исполнили желание добродушного дяди. Иван старший начал было говорить к Анфизе витиеватую речь, как почувствовал, что нечто жмет его колени. Взглянув вниз, он увидел Раису у ног своих с возведенными на него слезящимися глазами. Сердце его вновь затрепетало, и душа исполнилась неизвестного ему дотоле умиления.
– Раиса! – воскликнул он, поднимая ее, – милая, любезная дочь! не у ног моих, но у сей груди должна ты услышать первый обет моей всегдашней любви к тебе! – С сим словом он сжал ее в своих объятиях и, поцеловав ее с отеческою нежностию, продолжал: – О я, ослепленный злостию и мщением! как мог не любить сего ангела, как мог думать, что она способна погубить моего сына! Раиса! когда милосердие божие в образе сего добродетельного дяди соединяет теперь все доселе расторгнутые сердца узами любви и дружбы, да будем же и мы благодарны сему милосердию божию, посвятив на угождение дяди каждую минуту из дней, нам еще оставленных.
Он хотел пасть к ногам Артамона, но сей принял его в свои объятия, и слезы их, слезы сладкие, оросили их щеки. Иван младший, хотя с меньшим торжеством, но с не меньшею нежностию оказал знаки любви к Лидии и неограниченной благодарности к дяде. Робкие дети обоих Иванов, не осмелившиеся доселе взглянуть на Артамона и Евлампию, быв обласканы сими благородными супругами, взглянули на них с улыбкою невинности.
– Великодушный дядя Артамон! добродетельная тетка Евлампия! – воззвал Иван старший, – я примечаю легкое облако, затемняющее несколько блеск взоров ваших. Казалось бы, чего еще недостает к полному счастию нашему! Ах, многого! Кто укротит неукротимый нрав свата нашего, пана Харитона, и сердце его соединит с нашими сердцами? кто возвратит отцам погибших сыновей их? где любящие жены найдут мужей своих?
– Об этом после, – сказал Артамон с веселым видом, – доброе начало большею частию ведет следом за собою и конец добрый. Жена! ты видишь, что за обеденным столом нашим…
– Не беспокойся, – отвечала Евлампия с улыбкою, – у хорошей хозяйки – сколько б гостей ни случилось, ни один не будет лишним!
Все вошли в большую комнату и помолясь с усердием образу спасителя, уселись по лавкам. Скоро сама хозяйка вошла пригласить всех к обеду, который был самый праздничный. Под конец оного пан Артамон сказал:
– Вам известно, племянники, что сей хутор не один составляет мое имущество, и я мог бы весьма удобно разместить вас по прочим панским домам; но мне кажется, что два семейства, недавно из заклятых врагов сделавшиеся друзьями и родственниками, благоразумно поступят, оставшись здесь вместе, хотя с некоторым стеснением. Вы, оба Ивана, займетесь внешним хозяйством: станете разъезжать по хуторам моим, осматривать мои поля и леса, мои мельницы и винокурни, поправлять, что начнет клониться к падению; собирать мои доходы, делать из них по общему между собой соглашению нужные расходы и всему вести исправные счеты. Занятие сие для вас не будет трудным: вы сами довольно долго были нехудыми хозяевами, и если бы не пагубные позыванья… но об этом теперь ни слова. Жены ваши будут помогать тетке в управлении внутренним хозяйством. Что касается до Анфизы, то ее дочери в таком теперь положении, что довольно для нее и их самих будет заняться приготовлением всего нужного для встречи ожидаемых маленьких гостей. Что же я сам буду делать, чем заниматься? Чем вздумается! На старости хочу понежиться и повеселиться! Долго работал я, пора отдохнуть. Вместо меня пусть другие поработают, а я стану посещать приятелей, ближних и дальних, буду иногда приглашать их сюда, и в таком случае всякий раз поднимем настоящий праздник. В трех верстах отсюда вверх по течению Псела лет за семь пред сим основал я в лесу своем небольшой хуторок и выстроил панский дом с изрядным садиком. Этот хутор и теперь оставляю в своем непосредственном управлении и приказываю вам, племянники, не только не вступать туда и ногою, но еще стараться чтоб никто из домашних ни под каким видом того не делал; также требую, чтоб к селу Горбылям вы близко не подходили: ослушание ваше огорчит меня весьма много.
На другой день с самого утра все расположили занятия свои по желанию мудрого благодетельного хозяина, да и сам он, облобызав всех родственников и родственниц, съехал со двора, наказав, чтобы не беспокоились, если недели две или и более его не увидят.
Часть третья
Глава I
Тюремные друзья
Меж тем как наши паны Иваны, занимаясь легкими трудами и отдыхая в кругу любящих и любимых жен и детей, наслаждались истинно счастливою жизнию, пан Харитон горевал в батуринской темнице, ломал голову, как бы поправить тяжкие обстоятельства и, отомстя своим злодеям, воскликнуть громко о победе. Как однажды такую разумную мысль сообщил он двум молодым запорожским есаулам, в одной с ним комнате помещенным в награду за некоторое богатырское дело, оказанное на базаре[11] над двумя молодыми шинкарками, то сии крайне удивились.
– Как, пан Харитон! – вскричал один запорожец, по имени Дубонос, – неужели ты из Горбылей не получал никакого известия?
– От тамошнего дьячка Фомы, – отвечал Харитон с тяжким вздохом, – получил я горестное уведомление, что по захвачении злодеями моего имения какой-то престарелый пан увез с собой несчастное мое семейство; но кто он таков и куда скрылся – никто не знает.
– Пусть так, – сказал другой запорожец, по имени Нечоса, – что дальнейшая участь твоего семейства тебе неизвестна; но не может быть, чтобы бедствие, постигшее обоих панов Иванов, было тебе также неизвестно.
– Как честный человек и урожденный шляхтич говорю, – отвечал пан Харитон с выступившею краскою удовольствия на бледных дотоле щеках, – что ничего не знал и не знаю; а думать надобно, что они торжествуют и хвастают о своей победе.
– Есть чем хвастать! – воскликнул Дубонос, – с ними так же милостиво поступлено, как и с тобою: они лишены всего имения, выгнаны из домов, порядочно побиты и теперь с женами и детьми скитаются, как плащеватые цыгане{24}.
Лицо пана Харитона просияло несказанною радостию, и взоры его заблистали; но вскоре он опять затуманился и, вздохнув от глубины сердца, произнес:
– Благодарение правосудному богу, что он, поразив Иванов, не дозволил им насмехаться надо мною. Но как они сами теперь стали нищими, то о чем я, получа свободу, буду с ними позываться? Разве об их чубах и усах?
– Эх, пан Харитон! – сказал Дубонос довольно угрюмо, – не пора ли перестать дурачиться не под лета? Не будет ли с тебя довольно и того урока, какой уже задан? Разве хочешь, чтобы ко всему вдобавок, по определению войсковой канцелярии, сняли с тебя все одеяние до нитки и, выгнав из Батурина киями в поле, сказали столько сладкое для тебя слово: «Позывайся на здоровье с дождем и ветром, с громом и молниею, с солнцем и месяцем!»
Если б сии слова – и в самом деле не очень учтивые – произнесены были в другое время, при других обстоятельствах, то пан Дубонос, несмотря на свое запорожское одеяние, не ушел бы от позатыльщины и позыванья; но теперь – увы! – пан Харитон вздохнул, пошел к рогоже, служившей постелью каждому заключенному, у которого в кармане не звенит ни ползлота, и, оборотясь к стене лицом, начал жевать черствый хлеб и запивать водою. Запорожцы также воссели на своих ложах, кои покрыты были войлоком, а вместо подушек служили мешки с соломою. Дубонос из-под изголовья вытащил изрядную баклагу с вином, а Нечоса кису, из коей вынул несколько булок, кусок свиного сала и колбасу.
Сии крестовые братья, – так они себя объявили, – поздоровавшись с баклагою, принялись за булки и сало, и когда первую охоту посбили, то Дубонос воззвал:
– Что такое, пан Заноза? Мы целый уже месяц живем здесь с тобою по-запорожски, то есть по-братски, и хлеб-соль делили между собою без всяких расчетов; что же ты затеял теперь звов дожидаться? Кинь, пожалуй, спесь и поди к нам.
Пан Харитон, оборотясь к молодцам, сказал:
– Я, право, и не заметил, что вы уже обедаете. Ну, хлеб да соль!
– Милости просим!
Так протекли еще две недели. Запорожцы были не скупы, зато и тюремные служители не были к ним суровы. Все, чего ни требовали первые, доставляемо было последними с великою охотою, разумеется, половиною меньше; но что до того? Что пользы в деньгах, когда нельзя сделать из них никакого употребления? А тюремные служители такие же люди, как и прочие миряне.
Пан Харитон всегда и безотговорочно разделял завтраки, обеды и ужины с молодыми друзьями своими (так он величал уже своих собеседников); время наказания их окончилось, и они очутились на свободе.
Глава II
Есть о чем подумать
Все трое, пришед в корчму, занимаемую молодыми запорожцами до заключения в городскую тюрьму, в комнате своей признали все в надлежащем порядке. Хозяин, хотя и жид, оказывал знаки сердечной радости, что таких достойных панов опять у себя видит в вожделенном здравии и невредимыми.
– Это правда, – сказал Дубонос, – что нас ни волосом не тронули; но никто не трогает и жаворонка в клетке, а напротив того, дают ему есть и пить гораздо изобильнее, нежели сколько ему надобно, однако ж эта бедная птичка беспрестанно бьется об сетку головой, так что нос ее почти всегда осаднен. Жид! приготовь для троих нас самый лучший обед и третию постель в сей комнате; а мы между тем для большего возбуждения охоты к еде пойдем прошататься по городу.
Во время прогулки Дубонос сказал:
– Тебе, пан Харитон, известно, что мы все дела, призвавшие нас в Батурин, окончили. Завтра же отпишу о сем куда надобно, и, получа ответ, пустимся с братом Нечосою в благословенную Сечь. Что ты, пан Харитон, предпринять намерен?
– Сам покудова не знаю! – отвечал сей со вздохом. – Безбожные судьи отняли у меня хутор, землю, дом, семейство, все – и я остался, как видите!
Если бы великодушные подкрепления ваши не поддержали доселе тела моего пищею, а духа беседами, то я давно бы погиб с тоски и голода. Явиться мне на родину – то же, что самому искать своего позора. Где я найду убежище?
Когда у пана Харитона Занозы было что поесть и попить, о! тогда дом его был полон приятелей; но теперь, я думаю, меня никто и не узнает!
– Знаешь ли что? – воззвал Дубонос, – коль скоро сам ты уверен, да и нам сознался, что на родине тебе делать нечего, то скажи откровенно: знаешь ли на всем земном шаре место, которое было бы для тебя приличнее гостеприимной Сечи? Вот единственное убежище для всех тебе подобных! Что касается до нас, то Запорожье есть наша родина, и в тамошних хуторах проживают наши родители. Что, пан Харитон, не хочешь ли нам сопутствовать и умножить собою число храбрых людей, которых назвать можно военными отшельниками? Там не спросят, что ты и где значил, что имел или иметь хочешь? Скажут просто: «Будь под нужду храбр, всегда честен, не имей ничего собственного и пользуйся всем, что наше!»
Пан Харитон призадумался, и молодые друзья не метали ему поразмыслить о столь важном предмете. Запорожцы, разговаривая о путешествии своем из Сечи в Батурин, упоминали имена многих именитых шляхтичей из миргородской сотни, отличных или по храбрым делам, или по имуществу, или по тому и другому; пан Харитон взял это на замечание, но молчал, продолжая размышлять. На возвратном пути Нечоса спросил у своего товарища:
– А как скоро надеешься ты получить ответ на письмо твое?
– Почему ж я могу знать? – отвечал Дубонос насмешливо, – если бы это от меня зависело, то чем скорее, тем лучше.