
Полная версия:
Рассказы о
«Знаем наперед… Потому, что все, кто хочет в Крым, в глазах тетенек из детского сектора – и моих – плуты. В Псков не рвутся – а клубника и яблоки там не хуже». Выделил в особый соблазн: «Там есть место – Алоль. По карте смотрел. Алоль, одно название чего стоит». Задним числом я узнал, что слово финское: ну почему у всех испанское, а у нас чухонское? Задним числом я допустил, что не так он меня и звал, не так и хотел, чтобы я согласился и мы мотались вдвоем, а наоборот, поездку видел исключительно как собственное предприятие. Родственное подвигу. Я не поехал, по правде сказать, даже возможности такой не обдумывал. Ничего тогда не обдумывал. А сейчас сказал бы, что, не отдавая себе отчета, сторонился его затеи как идейной, а сам глядел на надвигающийся срок лета как на пустой и бездельный. И хотя речь не обо мне, мне мой замысел удался. Как выяснилось, и ему его тоже.
В сентябре по радио, которое у моей матери было включено всегда, как форточка приоткрыта, правда, на тихий-тихий звук, и так же как форточка незамечаемо проветривало нашу частную закупоренность общественным сквознячком, прошло несколько передач для юношества, молодежи и вообще населения о важности неравнодушия. О необходимости вторжения в чужую жизнь, если что-то в ней задевает. Был выдвинут и за несколько дней получил статус комсомольско-государственного лозунг «Никто не посторонний». Первоисточником была статья Виктора Либергауза в журнале «Костер». Обсуждения, очерки, литературно-музыкальные композиции начинались со ссылок на нее. В газетах появилась постоянная рубрика «Почин Виктора». Парадный номер «Костра» сиял на стенде «Новинки, о которых говорят» в школьной библиотеке, перетянутый медной проволокой, – на руки его не выдавали. Наконец я подкараулил его зачитанного братца.
Как Витя входил в подробности плодово-ягодной агрономии и участия в ней детских заведений на Псковской земле, как оценивал достижения и проблемы, уложилось в два первых абзаца. После этого начиналась история чепэ, с которым он столкнулся и в котором принял личное участие. Рискованное. В одном из небольших совхозов за ночь была снята с кустов черная смородина на площади трех соток. Подозрение пало на ближайший пионерлагерь. На пионеров нажали, выявились зачинщики, было подготовлено решение о снятии с них красных галстуков и отправке в город. На плацу, где проходили торжественные линейки, сошлась вся дружина и воспитатели. Открыли общее собрание, обличения и позор набирали силу, когда слово попросил тогда еще никому не известный Витя. А ты кто такой, спросил старший вожатый. Витя назвался, объяснил, как здесь оказался, предъявил командировочное удостоверение. После чего сказал: «Но выйти перед вами меня заставила, буквально вытолкнула, моя личная нравственная позиция. Я сам был председателем совета отряда и знаю, как уходит из-под ног почва у тех, кто попадает в такой переплет. И что испытывают при этом рядовые пионеры и председатель. Вы назвали виновных, но достаточных доказательств вины не привели. Ягодный участок не охраняется, как прописано в инструкции. Это мог сделать любой из местных жителей, на чьей плите в эти дни варилось варенье. Это мог сделать любой дачник, для которого совхозные кусты – ничьи. Это мог сделать цыган, который в воскресенье торговал на рынке в райцентре. Это мог сделать я – и как бы вы могли меня опровергнуть, если бы я сделал признание?»
Так, в кавычках, Витя привел свою речь. Шикарно. Может, так и говорил, может, редактор, гусь, навел марафет. Девочки якобы заплакали первые. Стали сморкаться воспиталки и вожатые-девушки. Обвиненные всхлипывали не сдерживаясь. Директор совхоза сказал: да нужна мне ваша смородина, покрою в августе на орехах. Начальник лагеря беззлобно пожурил доморощенных шерлок-холмсов.
Я позвонил Вите. Мама сказала, что он приходит домой поздно, вызывают на методические семинары, приглашают в Смольный. Не сразу, но он отзвонил. Никакой важности в голосе. Оценивал трезво, говорил ясно. Но оценивал нечто, говорил про что-то, чего я ни разу не мог самостоятельно и вовремя по его словам предугадать, опознать. Я был уверен, что подозреваемые, разрыдавшись от его речи, душераздирающе сознаются в воровстве. Что старший вожатый отберет у него удостоверение, найдя в нем признаки фальшивого. Что начальник лагеря скажет: а с тобой, паренек по фамилии Либергауз, разберутся в нужном месте компетентные товарищи. Что директор совхоза после Витиного допущения, что он сам мог обобрать кусты, подаст в суд и взыщет с его родителей стоимость ягод. Что, вообще, он зачем-то – чтобы разыграть читателей, или, войдя в сговор с редактором, пристроиться в журнале, всего же вернее, по заказу тетенек из детского сектора в Смольном – описывает не действительность, где вор пятые сутки стонет на все село от заряда соли после выстрела в ягодицу, обвиненные давно уже ходят строем в черных робах по детской колонии, заодно с Дрыганом, который конечно же тот цыган с рынка в райцентре, – а вдолбленный в нас историчкой солнечный город Кампанеллы, он же фаланстер Фурье, c аллегориями Отзывчивости, Самозабвения и Человеколюбия в качестве граждан.
Витя сказал, что за время путешествия узнал народ, что люди у нас хорошие, а идеалы, которые ставят перед ними идеологи и руководители на разных этажах власти, просто прекрасные и вполне исполнимые. Что человечеству нужен не земледелец и не строитель, а защитник – конкретного индивидуума и его чувства правды. Адвокат. Как казенная фигура. Как земная опора. Как посредник высшей справедливости. Он, Витя, через год будет поступать на юридический.
Но поступил в Литературный институт, в Москве. На третьем курсе напечатал в «Юности» повесть «Хорошие плохие». Смесь социалистического «Кандида» и вариаций все той же истории о ложно обвиненных подростках, теперь уже в бытовой краже. На четвертом – в «Новом мире» – публицистически пафосный, большой очерк о проблемах поколения шестнадцати-восемнадцатилетних, их полууголовном существовании, манипулировании власти ими. Опять был резонанс, в печати, в полемике на местах и в центре, управляемый сверху. Много слабее садомазоогородного. И вообще, очевидная – и тогда, и особенно в ретроспективе – потеря времени. Что эти сочинения, что весь Литинститут.
В конце концов все-таки он пришел на юридический. ЛГУ. С опозданием на четыре года, как считал я и все, кто был в курсе дела. Он – нет. Настаивал на том, что знания и навыки, усвоенные на литсеминарах, как и личный опыт творчества, вывели его за пределы правовых условностей, расчистили горизонты жизни полномерной, не приводимой к знаменателям цивилизации.
12.Я никого не оцениваю, не выставляю баллы. Я – реагирую. Точно так же, как когда жарю картошку и брызги кипящего масла попадают мне на кожу, я не обличаю масло, не говорю ему «ты злое» или огню «ты дурной», а отдергиваю руку. Этому глубокомыслию как минимум пятьдесят лет. Тогда оно звучало несколько иначе, с легким японским акцентом. Но его градус, плотность и протяженность – те самые, с точностью до десятого знака.
Итак.
Брат последней Вадиковой жены, из-за которого Вадик выгнал ее вразрез со своей репутацией мирного покладистого дружественного партнера по отношениям разной степени близости, был тот спецгость на искусственной ленинской вечеринке, с которым мы (я с ним, он со мной) перекинулись пустыми любезностями и грузными, уклончиво выраженными декларациями позиций и выпили, он шампанское, я газированный сидр.
Разбираясь в характерах лиц, попадающих в рассказ, я обратил внимание, что реальный, документально зарегистрированный персонаж – а таковы, естественно, все в этом очерке – естественно потому, что в нем описывается поколение, а оно не может состоять из иных – так вот, если такого персонажа не названо по какой-то причине имя, то говорить о нем гораздо труднее, чем знай мы, как его зовут. Изобразить – еще туда-сюда. А рассказывать о ком-то, да еще фигуре публичной, широко известной, постоянно давая поводы к догадкам, кто это, и никак не подтверждая, ни отрицая их, то есть не скрывая его известность и при этом оставляя неизвестным, – это заморачивать голову тому, кому рассказываешь. Отчего тратить все большие усилия на разморачивание. Отчего заморачиваться самому. Может быть, такова плата за то, что посягаешь на славу знаменитости, меньшим меряешь большее. Но путаница все плодится, и теперь разбирайся еще, чем слава отличается от популярности.
Я даже не знаю, кем его назвать. Поэтом? Композитором? Певцом? Кинорежиссером – потому что в год нашей встречи он снял фильм и в следующее десятилетие еще пять? Все заметные, все получили признание и призы, в отечестве и международные. Актером – потому что сыграл в четырех своих и в нескольких по приглашению лучших режиссеров дома и за границей? Все это было высокого качества, кое-что первоклассно – если принять, что советское, читай, советское разрешенное, при самых крайних, какие можно вообразить, послаблениях, в принципе могло быть первоклассным. Ну актерская-то игра, его в частности, пожалуй, могла.
Поэзия, музыка пропорционально приувяли, хотя все равно и рок-оперу сочинил, в драмтеатре поставил, и сколько-то сборников стихов выпустил. Это я не сообщаю, это, назови я его имя, у всех на памяти, а я сейчас только набрасываю схему его «Трудов и дней». К середине 1980-х его имя стало одним из знаемых русских на Западе, хотя, вступая там на культурологической конференции или в частном доме в разговор о нем, никогда нельзя было быть уверенным, что твои собеседники ясно представляют, о ком говорят. Каждый выбирал какую-то одну его сторону, все равно, подлинную или приписываемую. К этому времени и ему уже было в значительной мере безразлично, в качестве кого им восхищаются или бранят, а интересовало только, чтобы кого-то он занимал и был на языке. (И в журналах, и в антологиях, и в числе приглашенных, и в жюри.) Он продолжал что-то снимать, писать, играть, даже петь (все реже), но лишь потому, что это были единственно знакомые ему формы того, что он все еще любил: участвовать. И чем меньше любил (или даже: чем больше не любил) все, кроме этого, – тем больше любил это.
Участвовать – это и была жизнь. Не жизнь – сумма претензий времени, не смена испытаний и впечатлений, словом, не бытие, а та, смыслом которой мудрецы мира определили ее самое. Проживание ее минут, дней, частей и целого. Участвовать означало не снимать фильм в казахстанском зное, казахстанской пыли, бросая в воду перед тем, как пить, американскую дезинфицирующую таблетку, а – хочешь, снимать (потому что пустыня, полсотни Цельсия в тени, питьевая вода с планктоном холеры под спектрально сияющими расплывами нефти – поищи-ка опыта экзотичнее, брутальнее, опыта, сильней отличающего тебя от буржуа с аквалангом, искателя приключений в тени ставшей на якорь яхты); хочешь – кейфовать на курорте, арендованном под международный симпозиум в неформальной обстановке ланча в ресторане отеля.
Участвовать не в смысле сотрудничать, делать, нести ответственность. К этому времени, не договариваясь, негласно признали: бу́дя, оттрудились, отделали, отнесли. Участвовать стало значить – прежде всего – выбирать то, в чем участвовать. «Трудов», таким образом, не стало, остались одни «дни». Приобретя имя, ты этим самым уже участвовал. Участвовать стало значить – иметь имя среди имен.
У ренессансного, с мировым именем, выходца из России ощущение права на доступ к такому участию, так сказать, обладание этим участием перешло логически и довольно быстро в ощущение права на доступ ко всему, участия в чем ему захочется. Или к тому, что он представлял себе, что ему хотелось бы. Или – что, обладай он участием в этом, ему бы нравилось. Тут как раз рухнул государственный строй, сменились власть и система отношений, те, кого выносило наверх, были никак не лучше его – а если лучше, то в сферах эфемерных, не реализуемых на практике. Он прикидывал, чего бы ему хотелось, могло захотеться, что бы понравилось, могло понравиться. Менял выбор целей, просто предметов рассмотрения. И остановился на Кремле. На троне. На президентстве. Президентская гонка и победа на выборах не представлялись ему предприятием более сложным, чем постановка блокбастера. Если бы дело заключалось, как учили избирателей, в политической борьбе и соревновании личных качеств, то оснований обставить что демократов, что коммунистов у него было достаточно. Требовалось сойтись с мафией и генералами. Эй, сказал он себе, не ты первый, не ты последний. Всем требуется сойтись с мафией и генералами.
Так ладно у него выходило, что с Лениным-Сталиным об руку шли отец и дядья, а с царем и помещичье-усадебным укладом деды и двоюродные, все сплошь флигель-адъютанты и камер-юнкеры. Покопаться, найдем и мокрушников, и чапаевых. Не умничай. Умных президентов не бывает. Но тут кто-то ему позвонил, куда-то его свозили. Назначили специальным послом доброй воли в Париж на полгода, с проживанием в особняке с правом выкупа по твердым государственным ценам. Свою кандидатуру он снял.
А еще раньше, еще до крутейших этих замыслов, он между чем-то и чем-то, между фестивалем в Чили и карнавалом в Рио, завернул в Москву и неделю прожил у себя на даче. Думал, на день-полтора, но такое удовольствие доставляла каждая пятиминутка, и полчаса, и отдельно утро и полдень, послеполудни и вечер, и вчера, когда вспоминалось с пробуждением, и предстоящее сегодня как исполнение обещанного вчера. С лужаек тянуло сухим сосновым жаром, из зарослей и свалок круглосуточной тени в это же время прохладой. Ему приснились два сросшихся подосиновика, под березой, которую он хорошо знает. За ней кочки, поросшие травой, в ней крупные земляничины, густо. Утром встал и понял, что забыл, где это. Стал бродить наугад и нашел, сперва подосиновики, только порознь, но без сомнения те, из сна. Поднял голову – и березу. Но никаких кочек, никакой земляники. Осмотрелся, прошел подальше, свернул, попал на полянку маслят, уже червивых, и уткнулся в соседский забор. Дощатый, старый, редкий. Прямо за ним стояла береза, под ней спаренные подосиновички, справа кочка, усыпанная ягодами. Он сдвинул доску, висевшую на одном верхнем гвозде, влез, собрал несколько горстей земляники. Подумал, что если ее снимать в кино, велел бы мазнуть каждую ягоду лаком. Свинтил грибную парочку и вернулся к себе.
За завтраком спросил у сестры, чей участок за забором. Она рассказала про Вадима, про теток его первой жены-чешки. Сестра жила на даче постоянно и была со всеми знакома. Она работала в полусекретном биологическом НИИ, на границе с Москвой, как раз с их стороны, двадцать минут на машине. У нее был «Фиат», из-под брата.
Брат средним пальцем собирал на скатерти в кучку крошки, и чуть сузившимися глазами – мысли, одна приятнее и хитроумнее другой. Персоне, при жизни получившей мандат на участие в выработке мировой культуры; а через нее в плетении узорчатой, вроде тех, что держат прическу, сеточки гуманитарных связей, в которой, накинутой на земной шар, Земле будет куда уютнее, чем в авоське абстрактных меридианов и параллелей; а через нее в глобальной жизни; персоне, стоящей в нескольких шагах от того, чтобы возглавить и повести RealPolitik на одной шестой (как он думал – в изменившейся же реальности, одной седьмой) части этой Земли; этой персоне присоединить к своему участку соседский, считай, что безымянный, настолько сосед был никто и звать его никак, было, как звезде НБА выиграть у барышни-смолянки партию в бильбоке. Его собственный участок по площади равнялся сумме всех остальных в Заистровой Долинке. Двум Лихтенштейнам, пяти Монако, шутил он. К огромному отцову был прибавлен его стараниями, да и стараний-то почти никаких, само плыло в руки, – прикуплен, привлечен к многоходовым обменам, приговорен землемерами, прирезан – в несколько раз больший. Отец получил свой из рук вождя, и больший бы получил, если бы не стал путано, где намеками, где недосказанностями, вождю объяснять, что, «по преданию», здесь «некогда» было дедово именье, и не может ли он, внук, своей преданностью заслужить его возвращение семье. Вождь ответил грубо и зловеще: «Ваших дедов именья все за Туруханском – там и ждут наследников». Некоторое время ждали самых худших последствий. Но простил кормилец. Забыл. (Помнить помнил. Напоминать забыл. Так Поскребышев в воспоминаниях пишет.)
Участок Вадима великому соседу был не нужен. Но а) попался на глаза, а до того приснился, а после – материально береза, прелесть-грибки, земляничная душистость и сладость; б) случай проверить, в хорошей ли он форме – как боксер, проходящий мимо уличной драки, которой до него нет дела, но больно уж кстати подвернулась, чтобы интуитивно махнуть фирменным прямым в ближнюю челюсть. И потом: пятьдесят же уже лет, даже пятьдесят один. Сил полно, как у молодого, жмем одной рукой гири, обеими штанги – но в старости, никто не знает, все может понадобиться.
Сестра дважды выходила замуж, оба раза мужья бросали. Был слушок, что из-за брата, обидел: одного тем, что держал на расстоянии – как бедного родственника, другого, что, как бедного родственника, приблизил. Вадим, когда стала каждый день забегать, с банкой парного молока, косу одолжить до послезавтра, с билетами на «Депеш Мод», на «Спартак» – «Марсель», был не против. Как обычно, приветлив, забавен. Не сказать, что за, а по-накатанному: ваш ход, мадам. Расписались, без пышности. Но не без народных артистов и вообще выдающихся людей – брат с собой привел. Столы с «березкинским» изобилием перед домом жениха, потом всей компанией к таким же у невесты… у невесты с братом… у брата невесты. (Ускользает от формулировки единственной.) Брудершафт. – ты: брудершафты.
Всё путем. Только брат возьми и заторопись. Не то чтобы не терпелось, а не бог весть, подумал, какая за забором шишка на ровном месте, чтобы разводить церемонии. Пренебрежительно, как показалось Вадиму, заторопился – так Вадим позднее объяснял. Заторопился, прислал адвоката – с постановлением Заистринского сельсовета оформить совместное владение имуществом. Со ссылкой на статью гражданского кодекса. Это, как считал братан – и Вадим соглашался, – кнут. Пряник было приглашение зятя с женой – а если с другого конца – сестры с мужем – на чай, за которым по-семейному обсудить сложившуюся ситуацию и наилучший выход из нее. Между визитом юридического злодея и родственным визитом пролегла неделя, в течение которой сестра-жена жила на территории брата-шурина, а Вадим раздувал огонь готовящегося скандала.
В файв, как говорится, о’клок он вошел в калитку родственников, которую не закрыв, вошел в дом. В файв-оу-файв к ней подъехали два или три жалких «Москвича» и три или два «жигуля» с его старыми приятелями и бывшими супругами и «газик», набитый потертыми личностями. Едва они ворвались во двор, из дома раздался страшный крик Вадима, обрывки невразумительных проклятий, клочья обвинений, лишенных логики и просто связи, звон бьющегося стекла, треск ломающегося дерева, тяжкий удар – и он сам появился на крыльце с безумным взглядом и половинкой мраморной доски от туалетного столика в руках, которой замахивался на неизвестно что. «Вон из моего дома! – орал он, хотя дом в данную минуту был чужой. – Тварь! Чтобы ноги́ твоей! Чтобы твой сообщник! Грабитель крепостного русского народа! Мы не быдло́, быдло́ не мы! Где власть, где закон Линча?!» В эту минуту подкатила милицейская «буханка», было ровно файв-оу-тен. Первым внутрь впихнули Вадима, из дома вывели ренессансного человека, сестру-жену, подсадили. К ним влезли два мента, третий в кабину, четвертый за руль – и вперед. Оставшиеся двое выдавили присутствующих на улицу, опечатали калитку и пошагали прочь.
Ренессансному назавтра было лететь в Найроби. Глухо донеслось, что по возвращении он какие-то кнопки нажимал, рычаги двигал, с кем-то встречался. На Новый год дело закрыли – и все заглохло. Никакой радости Вадим не испытывал, о случившемся упоминал, если приходилось, с сожалением. Считал, что «дружина» была только орудием в руках брата, загипнотизированным медиумом. Единственное порицание, которое он себе позволял, было «нашла себе братца, нечего сказать!».
Косвенное подтверждение пришло от Либергауза. Братец хотел нанять его адвокатом, тот ответил, что у него контракт с Вадимом. Зависит от гонорара, не так ли? – проговорил наниматель. Витя ответил: не зависит. Описывая мне встречу, сказал, что сестра тоже сидела за столом, не произнесла ни слова. По его словам, смотрела на брата, как кролик на удава. Это, положим, из красот судейского красноречия. Но Витя утверждал, что когда разливали чай – хозяин разливал, – он налил ей заварку, а что кипятка больше нет, не заметил. Или сделал вид, что не заметил. Сказать ему об этом или пойти самой поставить воду она не осмелилась. Время от времени брала пустую чашку с лужицей заварки на дне и изображала, что пригубляет, даже делала глотательное движение. Выглядела покорной до невменяемости. Как пленница. Как кролик перед удавом.
13.В ток-шоу на тему диссидентов и кремлевских либералов двое участников, которых я знал, были наша мировая знаменитость с дачей в Долинке и Дрыган. С поправкой на телик. Так сказать, тех, которых я знал как облупленных, объективный облик. С молодости, понятно, постаревшие, но не оставляющие сомнений, что это они. Я так непочтительно, подпуская насмешку, говорю «знаменитость с дачей», не чтобы проехаться на его счет и тем себя от него отделить, а потому, что знаменитостью он оставался, но все более бывшей. С той самой середины 80-х, когда он перестал что-то прежде недуманное думать и неделанное делать, а только занимал все больше позиций, осваивал все больше мест, просто богател, его репутация и представление о нем поменялись. Популярность немало той и другому способствует, но одно дело популярность кабаретного шансонье, которому руки хоцца целовать, и иное оккупанта. Этого можно и уважать – за образ, как икону. Но звать – для себя – Адиком или Осей, как одесского хохмача Леней, немыслимо. Краска на форштевенной обшивке знаменитости зашелушилась, металл по бортам кой-где пустил пятнышки ржавчины, а специалисты говорили – устал. Хотя издали яхта выглядела все той же красоткой.
Когда их представляли по очереди публике, они с Дрыганом пожали руки: продемонстрировали личное знакомство и один круг. Знаменитость представляли, главным образом, не. Наш гость не нуждается в представлении: автор…, исполнитель ролей…, председатель… О Дрыгане сказали член-корреспондент Академии наук, но особенно наседали на то, что он владелец конезавода. В начале, посередине (не к месту) и в конце. И один раз, при попытке (искусственной и неуклюжей) соединить желание перемен с темпераментом: диссидентов с холериками-сангвиниками, либералов с флегматиками-меланхоликами – вставили: «В интервью вы упомянули о цыганском происхождении». Мне с самого начала, а с этой минуты, уверен, и не мне одному, было очевидно, что Дрыган на шоу, в первую очередь, цыган. Быстро – и лихо – отвечал; двигался, а особенно не двигался, как будто сдерживая сильнейший внутренний импульс движения. Цыган в той же степени, как знаменитость – барин. Этот расположился в кресле вальяжно, говорил чуть-чуть небрежно. Со всеми, кроме Дрыгана. Барин, расположенный и ищущий расположения крупного коннозаводчика.
Сравнительно острых момента было два. Великий, когда объявили участников и наступила его очередь (естественно, последняя, он был фишкой передачи) кратко выразить отношение к заявленной теме, выдержал паузу, словно пытался самостоятельно разглядеть сюжет в туманной картине, но как бы все-таки сдался и сказал: я хочу определиться с терминологией. Прежде всего. Что значит заодно с властью? Что – против власти? Кто сделал эту власть? Ленин, Троцкий? Сталин, Берия? Или Платон Каратаев?.. Его лицо выражало взыскующую серьезность с добавкой малых доз печали и смятения. «Была уже такая сцена, – мгновенно откликнулся Дрыган. – У Порфирия Петровича. Да вы и сделали
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов