Полная версия:
О чем я молчала. Мемуары блудной дочери
Думаю, моя мать любила Мохаммада, как никогда не любила меня. Она рассказывала, что когда родился Мохаммад, она почувствовала – вот он, сын, который ее защитит. Позже она отрицала, что так говорила. Меня всегда поражало, что мать, так пострадавшая от мужчин, возлагает столько надежд на одного из них.
С тех пор мы редко оставались наедине и уже никогда не нежничали. Она презирала меня за то, что казалось ей упрямством, а меня ранило и тяготило ее неприятие меня такой, какая я есть. Она была со мной холодна, а я пыталась оставаться непроницаемой к ее придиркам.
Я жаждала ее одобрения и никогда его не получала. Она хвалила меня за достижения, оценки и тому подобное, но меня неотступно преследовало чувство, что я ее разочаровала – вот только что я такого сделала? Непонятно. Я хотела, чтобы она любила меня. Я противилась ей, но лезла из кожи вон, чтобы привлечь ее внимание. Когда мне было почти семь, я нарочно сбросилась с лестницы, ведущей от двери нашей квартиры во двор. В другой раз, вскоре после того случая, услышала разговор матери с подругой: те говорили о ком-то, кто покончил с собой, перерезав вены, и я попыталась перерезать вены отцовской бритвой в спальне перед зеркалом. Тут вошла ненавистная нане и даже не попыталась меня остановить, а сразу вышла из комнаты и позвала мать. Мой отчаянный жест не произвел на ту никакого впечатления: она просто заперла меня в комнате до вечера.
Мой младший брат Мохаммад
Мне было около пяти лет, а Мохаммаду – несколько месяцев; мы только что переехали в новый дом. На окнах ставни, в комнате на первом этаже царит прохлада, полутьма и тишина. Мать усаживает меня на пол и садится напротив. Скажи, куда вы с отцом ходили в прошлый четверг, спрашивает она? В кино, отвечаю я. А кто ходил с вами? Никто. Снова и снова она задает один и тот же вопрос и говорит, что ненавидит лгунов. Я всегда пыталась научить тебя одному, говорит она, – никогда, никогда не ври мне. Я и не вру, отвечаю я. Мне холодно и страшно. Хочется, чтобы она обняла меня и поцеловала, но она хмурится. Говорит, люди видели меня с отцом и другой женщиной. Признавайся, говорит она, признавайся, что за женщина?
Но никакой женщины не было. Просто мы тайком ходили в гости к близкому другу отца; тот недавно женился на женщине, которую мать недолюбливала. Мать решила, что не хочет больше с ними общаться. Но отец любил своего друга и продолжал втихую с ним видеться.
Мы с Мохаммадом; ему около двух лет
Еще несколько дней после того случая она со мной не разговаривала. Помню, тогда они впервые поссорились по-новому. Они кричали и не заботились, что мы или слуги услышим. Я подслушивала под дверью. Я всегда подслушивала разговоры матери вполголоса с подругами, ее телефонные откровения. Женщина, которую она подозревала в тайных встречах с моим отцом, и была женой папиного друга. Ее звали Сима-ханум, она была очень красива и обладала нарочитой сексуальностью, которой никогда не отличалась мать. Оказалось, однажды они с отцом были почти помолвлены, а потом, пока он был в командировке, она внезапно обручилась с его лучшим другом и позже вышла за него замуж. То был первый раз, когда женщина разбила отцу сердце. Мать подозревала, что в роли посредника выступает папина секретарша, и расспрашивала меня и про нее, а также хотела знать, ходили ли мы куда-то вместе с отцом и Симой-ханум.
Я слышу яд в голосе матери, но не понимаю, что он значит. Мне пять лет. Я даже сейчас не знаю, понимала ли тогда, в чем она обвиняла отца, в каком именно предательстве. Меня в пять лет волнуют лишь их крикливые ссоры, враждебные взгляды матери, то, как рассеянно отец поглаживает меня по голове, и его нервный голос, каким он рассказывает мне вечером сказки. Потом она вдруг забирает моего брата и уходит из дома, оставив нас вдвоем с отцом и ненавистной нане. Я чувствую себя брошенной и ненужной. Отец в смятении, разговаривает со мной, а как будто с самим собой. Иногда берет меня с собой на работу, и там я новыми глазами смотрю на его коварную секретаршу.
Думаю, именно тогда я впервые солгала матери. Ложь была простой, но довольно хитрой для ребенка. Мать жила в доме подруги, и я пришла ее навестить. Она больше не злилась. И в некотором смысле так было даже хуже. Она забросала меня вопросами, видимо, собирая доказательства. Вопросы задавала не напрямую, а хитро, пытаясь меня подловить. Время от времени они с подругой переглядывались. Я чувствовала себя ужасно одинокой и далекой от всего происходящего. Ее попытки выудить из меня сведения, ее заговорщические взгляды пугали меня сильнее прямых обвинений в той холодной темной комнате. Мне так хотелось, чтобы она снова стала моей мамой, улыбалась мне, держала меня за руку, что я решила соврать и сделать так, чтобы она вернулась домой. Я придумала историю о том, как отец на работе подошел к своей секретарше миссис Джахангири и сказал, чтобы та никогда больше не упоминала о своей подруге. И добавил, что терпит Симуханум лишь потому, что дружит с ее мужем.
Поразительно, как часто нам удается предсказывать собственное будущее, особенно в отношениях с другими, и как часто мы предопределяем, как люди станут себя с нами вести. Когда мать обвинила меня во лжи и соучастии в отцовском предательстве, я была невиновна. Но вскоре я сделала все то, в чем она меня обвиняла. В некотором смысле она не оставила мне выбора. Моя преданность ей была абсолютной, а ей все было мало. Она хотела того, чего мы ей дать не могли. Вскоре она вернулась домой, но все изменилось. Мы с отцом продолжали ходить в гости к его другу, а позднее я сопровождала его и на тайные встречи с любовницами. Я стала его самой доверенной сообщницей, а наши отношения скрепило взаимное несчастье, причиной которого, как нам казалось, была мать.
Я навсегда запомню день, когда она впервые отвела меня в сторону. Ненависти к ней у меня не было – я была для этого слишком мала. Она никогда меня не била, но я все равно чувствовала себя покалеченной. Помню, мне очень хотелось плакать. Я не умела защищаться и смутно чувствовала, что в чем-то виновата. Я также понимала, что, если признаюсь в том, что она хочет услышать, или начну обвинять отца, сказав, например, что тот заставил меня ходить к Симе-ханум, со мной ничего не случится. Но я не стала обвинять его. Позже я просто перестала ее слушать. Это вошло в привычку. Я притворялась, что слушаю, кивала, но не слышала ни слова. Ее голос лился, а я вытесняла его и в уме начинала разговаривать с воображаемой подругой, которой рассказывала сказки, услышанные от отца, прочитанные в книгах или те, что сама придумала. В моем воображении нашлось место, где я могла быть царицей собственного обширного и многоцветного царства.
Мне примерно пять. Ранний вечер. Отец только что вернулся с работы. Они с матерью ссорятся в гостиной за закрытой дверью; я затаилась в коридоре, я знаю, что они спорят из-за меня. Днем мы с матерью сами поссорились. Во мне поселился демон, который, по словам взрослых, иногда искушает детей; он нашептывал мне оставаться на качелях и не идти домой обедать, когда мать меня позвала. Я знала, что поступаю неправильно, знала, что придется поплатиться, но ничего не могла с собой поделать.
Я до сих пор чувствую вкус этих нескольких минут неповиновения; я откинула голову, раскачиваясь на качелях, легкий ветерок дул в лицо, а я качалась вперед-назад, вперед-назад. Когда же наконец зашла в дом, помыла руки и села за стол, мать кипела от ярости. Она не пустила в дом моего приятеля, соседского сына, хотя раньше разрешала ему обедать с нами. Я униженно села за стол и отказалась есть. Чем больше она наседала, тем сильнее я сопротивлялась. Я возилась с ложкой и вилкой. Лепила фигурки из хлебного мякиша. Когда я встала и направилась к выходу, мать велела мне вернуться и идти в комнату. «Будешь ждать возвращения отца, – сказала она, – и тогда решим эту проблему раз и навсегда, раз ваше величество не желает меня слушать. Кто я такая, чтобы говорить тебе, что можно делать, а что нельзя?»
Я просидела в комнате весь день. Чтобы подбодрить себя, придумывала истории: жила-была девочка, которая была очень несчастна… А что потом? Жила-была… Вскоре я сдалась и стала плакать, долго плакала, а потом достала книжки с картинками.
Когда отец выходит из гостиной, его лицо чернее тучи. Но я чувствую, как всегда в таких случаях, что сердцем он со мной, что он хмурится, чтобы ее задобрить. Почему не слушалась маму, спрашивает он? Я не отвечаю. Надо извиниться, говорит он. Я по-прежнему молчу. Делай, как я говорю, иначе тебя запрут в погребе. Мать не выходит, но дверь приоткрыта, и я знаю: она слушает. Я молчу. Он ведет меня к лестнице. Мне не нужны бунтовщики в моем собственном доме, произносит он громко и немного неуверенно. После всего, что мама для тебя сделала… Зачем ты так себя ведешь, зачем? По пути в погреб его голос смягчается, в нем почти звучит мольба. Если извинишься, все будет по-другому, тихо говорит он. Давай же, Ази, будь умницей.
Он знает, как я боюсь погреба. Там сыро, промозгло, туда почти не проникает свет. Мы используем погреб для хранения, а зимой сушим там белье на веревке. В дальнем углу – угольный подвал, и мне кажется, что там таится какое-то существо, злонамеренное и угрожающее; оно как будто лежит в засаде и поджидает меня. Отец заставляет меня встать спиной к угольному подвалу. Я чувствую, что существо смотрит на меня, а сама я бессильна и не могу его увидеть. Сиди здесь, пока я за тобой не приду, говорит отец. Я замираю на одном месте и не понимаю, почему отец меня бросил; это непонимание навсегда отпечатывается в глубине моего существа, как отпечатаются и все последующие случаи его предательства.
Мои лучшие воспоминания о матери связаны с нашими прогулками по улицам Тегерана. Есть одна улица, которая будет всегда символизировать Тегеран, который я люблю, Тегеран, куда я хотела бы вернуться даже сейчас, сидя за столом в городе, что отнесся ко мне гораздо более великодушно и в то же время не содержит в себе столько воспоминаний. Вспоминая ту улицу, я с удивлением осознаю, что она носила фамилию моего мужа: улица Надери.
Почти все мое детство прошло на улице Надери и в примыкающих к ней переулках. Там была лавка с пирожками, лавка с орехами и специями, рыбный рынок, парфюмерный магазин «Джилла», где мать покупала духи L’air du Temps от «Нина Риччи», а мне хозяйка магазина всегда давала пробники (мы называли их échantillons: духи всегда были французскими). Кофейня с иностранным названием (внезапно я вспоминаю: она называлась «Айбета»), где мама покупала себе конфеты. Из всех запахов и ароматов той волшебной улицы в памяти сильнее всего запечатлелся запах шоколада. Мы произносили это слово на французский манер – шоколя, с ударением на последний слог. Рядом с клиникой, где мне делали прививки, находилась маленькая шоколадная фабрика, и после каждого похода к врачу мать баловала меня конфетами. Там я впервые попробовала белый шоколад и полюбила его не потому, что он был вкуснее, а потому, что он казался необычным.
Улица Надери переходила в улицу Истанбул, а от той влево ответвлялась улица Лалехзар – «проспект тюльпанов». Во времена правления Каджаров в конце девятнадцатого века на этом участке земли располагался огромный тюльпановый сад. Потом правительство проложило бульвар прямо через него, и здесь раскинулся один из самых оживленных районов Тегерана со множеством театров и кинотеатров. Теперь название совершенно не годилось для этой торговой улицы. На Лалехзар всегда пахло кожей. Мы с матерью заходили в магазины нижнего белья, тканей и кожгалантереи, где всегда было много народу. Мать обменивалась любезностями и сплетничала с продавщицами, а я ходила по залам и заглядывала в подсобки, желая увидеть тускло освещенные мастерские, где из полосок ткани и кожи шили бюстгальтеры, неглиже, туфли и сумки.
Раз в месяц мы ездили в игрушечный магазин на улице Надери, который назывался «Иран»: мать считала его лучшим магазином игрушек в Тегеране. Я отчетливо помню неоновую вывеску над дверью: большой веселый Санта-Клаус погоняет оленей. Нас это не удивляло, как не удивляли названия многих ресторанов и кинотеатров: «Ривьера», «Ниагара», «Рекс», «Метрополь», «Радио-сити», «Мулен Руж», «Чаттануга». Я привыкла к Санта-Клаусу, как привыкла к Ирану: мы называли его Баба Ноэль, «Дед Новый Год». Мы все это принимали как часть современного, модернизированного Ирана – и даже слово «модернизированный» было заимствованным, иностранным. Отец саркастично говорил об удивительной пластичности персидского языка, которую объяснял гибкостью нашего народа, которая, увы, приносила ему, народу, одни несчастья. Но были ли мы гибкими на самом деле и какую цену нам предстояло заплатить за эту гибкость?
На улице Надери и в ее окрестностях большинство магазинов принадлежали армянам, евреям или азербайджанцам. Армяне попали в Иран в результате вынужденного переселения в шестнадцатом веке, в период правления могущественного царя Аббаса Великого из династии Сефевидов. Некоторые армяне и евреи эмигрировали из России после революции или приехали из Польши и других стран Восточного блока после Второй мировой войны. Все покупали сладости и мороженое у армян, ткани и духи у евреев, но среди некоторых иранцев также считалось нормальным чураться меньшинств, считая их «нечистыми». Дети стучались в двери и напевали: «армянский пес, армянский пес, ты в аду дворы метешь». Евреев не просто считали грязными: те вообще пили кровь невинных детей. Зороастрийцев причисляли к огнепоклонникам и неверным, а бахаисты – отколовшаяся от ислама секта – были не просто еретиками, но сплошь британскими агентами и шпионами, которых можно и нужно было убивать. Впрочем, мать такие вещи совершенно не интересовали; несмотря на кучу других предрассудков, она жила по правилам своей вселенной, где людей судили в зависимости от того, насколько те соглашались с ее выдумками и фантазиями. Большинство меньшинств принимали свое место в этом многослойном обществе, хотя иногда напряжение прорывалось наружу, и кровавая природа скрытых разногласий в полной мере проявилась через несколько десятков лет, после Исламской революции, в 1979 году, когда исламисты атаковали, отправили в тюрьмы и убили множество армян, евреев и бахаистов, заставив рестораны вешать на окна табличку «религиозное меньшинство», если хозяином был не мусульманин. Но нельзя винить во всем Исламскую республику, ведь предубеждения существовали всегда, а революция лишь вынесла их на поверхность и усилила стократ.
Вечером в четверг – выходные у нас начинались в четверг – я ходила по тем же улицам с отцом. Обычно мы заходили в большую кулинарию рядом с кожгалантерейным магазином, брали сосиски, иногда ветчину и мортаделлу для особого пятничного завтрака. После гуляли в поисках подходящего фильма или спектакля. По вечерам улицы менялись, выглядели и звучали совсем иначе, чем днем. На улицах Надери, Истанбул и Лалехзар располагались рестораны, театры, кинотеатры и персидские кабаре, и у каждого была своя клиентура из разных социальных и культурных слоев. Чаще всего мы ходили в «Кафе Надери», его хозяином был армянин. В кабаре был красивый сад, летом там всегда играла музыка и устраивали танцы. Родители часто водили нас туда, даже когда мы были совсем маленькими. Правда, не помню, чтобы они танцевали, хотя мать все время напоминала, что раньше превосходно танцевала. А мы, дети, иногда выходили на сцену и присоединялись ко взрослым в ча-ча-ча или более медленном танго.
В нескольких кварталах находилось традиционное кафе, чье название выпало у меня из памяти; его посещали в основном мужчины, там звучала персидская музыка, а иногда и азербайджанская, и арабская, и танцы были куда более эротичными, чем ча-ча-ча и танго. В этом кафе и других ему подобных всегда было полно народу; там подавали пиво, водку и кебабы, а завсегдатаи являлись поклонниками определенных певичек, некоторые из которых потом прославились и стали легендой. Их и сейчас можно увидеть на Ютьюбе; они манят нас, напоминая о прошлом, которое было побеждено, но не исчезло. А в нескольких улицах к югу существовал совсем другой Тегеран: религиозный, благочестивый и с презрением относящийся к излишествам языческой культуры.
Манящая какофония улиц постепенно растворялась в тихом монотонном голосе отца, который рассказывал мне очередную сказку. Я переносилась в другой мир, где герои и демоны Фирдоуси, его героини с волосами цвета воронова крыла жили бок о бок с непослушным Пиноккио, Томом Сойером, зверями из басен Лафонтена и бедной девочкой со спичками из сказки Андерсена, чей призрак посещает меня до сих пор, спустя много лет, потому что я так и не смирилась с тем, что в награду за свою боль и страдания на земле она получила лишь смерть.
Однажды, когда мне было примерно четыре года, мы с мамой возвращались с занятий балетом, и я ее потеряла. Мы заходили в разные магазины, и как-то вышло, что я пошла дальше, а когда обернулась, она исчезла. Я продолжала шагать и тихо плакать. Я хорошо знала эту улицу; магазины, как хлебные крошки, вели меня в безопасное место. Игрушки, кондитерская, рыбная лавка, обувной, кинотеатры, ювелирные – и вот наконец я дошла до своего самого любимого места, булочной-кондитерской «Нушин». В «Нушин» мне нравилось все, особенно мороженое, политое растопленным шоколадом, которое называлось «Вита-крем». У входа нас всякий раз приветствовал жизнерадостный хозяин, армянин, который любил дразнить меня и говорить, что присмотрел меня в невесты своему сыну. В этот раз он не успел вымолвить ни слова; я с порога выпалила, что потеряла маму, и заплакала. Он попытался меня успокоить, предложил бесплатно угостить мороженым, но я была вежливой девочкой и никогда не соглашалась ничего брать у других без разрешения родителей, а вдобавок была так напугана, что даже мороженого не хотелось.
Тревога в глазах матери перекрыла всю радость в ее голосе, когда, увидев меня, она кратко рявкнула: «Ази!» Мне в жизни не забыть панику в ее глазах, ведь в последующие годы и десятки лет я не раз видела ее снова: когда мы с братом немного задерживались и не приходили вовремя; когда отец не выполнял обещание зайти, или если нас не было дома, когда мама возвращалась с вечеринки. Позже она и внуков заразила тем же ожиданием трагедии, которое я бессознательно присвоила и начала считать и своим собственным переживанием.
Вернувшись в Тегеран после революции, я первым делом наведалась на эти улицы. У меня возникло чувство, будто я очутилась на страницах «Шахнаме» Фирдоуси, в одной из повторяющихся сцен, где героя приглашают на пир и он ждет, что его встретят с гостеприимством, но вместо этого попадает в ловушку колдуньи. Даже в худших кошмарах я не представляла, что улицы Надери и Лалехзар однажды станут местом кровавых демонстраций, что по ним я буду убегать от отрядов народного ополчения и линчевателей – мимо магазина игрушек, кондитерской, лавок с орехами и специями, опустевшего кинотеатра, где посмотрела свой первый фильм на большом экране, и некогда будет даже остановиться и предаться воспоминаниям.
Глава 4. Кофе и гости
В течение многих лет, сколько себя помню, мать приглашала в наш тегеранский дом множество гостей. Иногда те полноценно обедали, но чаще просто пили кофе с пирожными. У матери было несколько сервизов на каждый случай: одноцветные чашки с толстыми стенками – для близких друзей и семьи, более тонкий фарфор, кремовый с цветочками или белый с золотой каемкой – для официальных приемов. К нам приходили журналисты, светские львицы, таксисты, мамина парикмахерша – все в разное время дня. Мама с изяществом управлялась с маленькой кофеваркой. Разговоры велись разные, в зависимости от состава присутствующих; я обычно сидела в углу и завороженно наблюдала за этим ритуалом. Мать разносила кофе всем гостям и даже мне. Позже – и моим детям, когда им исполнилось четыре года; в ответ на мои яростные возражения лишь пожимала плечами. «Умоляю, – говорила она, – не учи меня, как кормить детей». С этими словами она поворачивалась к моим удивленным детям и давала им кофе, который они не любили, и шоколад, который им, естественно, нравился, и говорила: «Не слушайте маму. Давайте, давайте. Пейте кофе и ешьте шоколад».
В детстве я всегда тихонько сидела в сторонке: иногда играла с бумажными куклами, позже читала книгу или журнал. В дни, когда мама бывала мной довольна, она иногда мне улыбалась или протягивала пирожное, а потом говорила, что для маленькой девочки проводить время за чтением противоестественно. Даже когда я впадала в ее немилость, мне не запрещали присутствовать на кофепитиях. Я даже думаю, она испытывала определенное удовольствие оттого, что я была там. Ее гнев нуждался в зрителях. Она наслаждалась, выставляя его напоказ.
По меньшей мере дважды в неделю примерно в десять утра она приглашала подруг, и они сплетничали, рассказывали истории и гадали. Мать была жаворонком и старалась назначить на утро как можно больше встреч. В общении с подругами она совсем не напоминала диктатора, каким обычно была с нами. Ее кофейные встречи смахивали на маскарад: все собирались в одном месте, чтобы раскрыть друг другу важные тайны. «Неужели она с ним спит?» «Разве она заслужила такого мужа?» «Как мужчины могут быть одновременно столь жестокими и глупыми?» Об изменах супругов, скандальных разводах и смерти говорили таким тоном, что боль и скандал уже не переживались столь остро и казались сносными. Иногда женщины косились в мою сторону и начинали говорить тише. Одна все время показывала на меня и повторяла персидскую поговорку – в стенах водятся мыши, а у мышей есть уши, намекая, что в моем присутствии лучше не болтать.
Мы с матерью на свадьбе родственника
Мои самые яркие воспоминания о матери связаны с вязанием. Мать и ее подруга, бывшая соседка Мунирджун с одинаковым интересом и одинаковым тоном перемывали косточки знакомым и обсуждали вязание. Мать вязала в любое время года, даже летом, хотя в итоге всегда выходило что-то невразумительное. Она редко следовала схемам, предпочитала выбирать свои цвета и изобретать собственные выкройки, отчего результат становился совсем непредсказуемым.
К нам часто приходила мамина парикмахерша, молодая разведенная женщина по имени Голи. Она умела гадать; мама тоже время от времени этим баловалась. Допив кофе, женщины опрокидывали чашки по направлению к сердцу и оставляли на блюдце, пока гуща не подсыхала. Затем Голи по очереди брала чашки и сосредоточенно расшифровывала линии и завитки, образованные кофейной гущей, сплетая невероятные истории о прошлых, настоящих и будущих трагедиях и достижениях. Лицо у нее было квадратное, глаза большие, губы тонкие; переворачивая чашку, она поджимала губы, и те совсем исчезали в складках кожи. Мне нравилось на это смотреть, и я все ждала, когда губы снова появятся.
Мой взгляд скользит и останавливается на Мунир-джун, худосочной старой деве с острым носом, голубыми глазами и блекло-рыжими курчавыми волосами, сухими, как мочалка. Та изъясняется короткими отрывистыми фразами. Рядом сидит ленивая толстуха Фахри-джун, превосходная гадалка; она крутит кофейную чашку в своих пухлых руках с удивительно длинными пальцами. Благочестивая Ширин-ханум, с чьим приходом атмосфера обычно накалялась: ее ханжеские разглагольствования не выносил никто. Хочется задержать взгляд на моей тете Мине, которая всегда выбирала стул в самом укромном уголке и почти никогда не принимала участия в беседе. Когда другие уходили, она обычно оставалась на обед. Мы с братом называли всех близких друзей родителей и их родственников «тетями» и «дядями», но тетя Мина была особенной. «Настоящая сестра, которой у меня никогда не было», – говорила о ней мать. Вообще-то, настоящая сестра у нее была – точнее, сводная, Нафисе, – но отношения у них были шаткие и колебались между любовью и ненавистью.
Тетя Мина и мать вместе учились в школе Жанны д’Арк, одной из немногих школ для девочек в Тегеране, которой заведовали французские монашки. Обе учились на отлично и яростно соперничали между собой. Со временем конкуренция переросла в невольное уважение; они начали вместе готовиться к урокам и стали неразлучны. В течение многих лет, пока они с матерью не рассорились, тетя Мина приходила к нам почти каждый день. Они с матерью всегда ужинали или у нас, или у Мины, а выходные и праздники проводили вместе.
Тетя Мина была слегка полновата, только ноги у нее были изящные и стройные в противовес остальной фигуре. Длинные волосы, ни разу на моей памяти не стриженные, она собирала в пучок или в «ракушку», как у Брижит Бардо. Но словами не передать осязаемую ауру, которую она вокруг себя создавала. С ней постоянно случались какие-то неожиданные беды. В детстве она потеряла обоих родителей, и их с сестрой и двумя братьями взял к себе пожилой дядя, степенный политик, посол Ирана в России, у которого были две собственные дочери. Мать иногда сочувственно говорила, что Мину преследует злой рок. Ее кузины поступили в университет и добились успеха в науке, а Мина смогла лишь закончить школу. У нее не было денег на высшее образование. Она вышла за мужчину, во многом походившего на дядю: амбициозного, чопорного, холодного. Но ему не хватало дядиной стойкости и того трудноописуемого качества, которое называют «характером». Ее старшая сестра и брат умерли очень рано, им было слегка за двадцать; второй брат умер через двадцать лет от сердечного приступа. Со смертью младшего брата тете Мине досталось все наследство, но было уже слишком поздно.