
Полная версия:
Алексей Ставницер. Начало. Восхождение. Вершина
Однажды, когда Леше было около пяти, в доме появился странный предмет. Это был жестяной саксофон, с тщательно выполненными штамповкой деталями, но не более того. Это была игрушка. Однако сбоку внизу выступал лючок, закрытый решетчатой крышкой. Под эту крышку нужно было вставить вырезанную кругом папиросную бумагу. И игрушка превращалась в музыкальный инструмент типа гребешка, на котором прижатая бумага издает тонкий звук. Благодаря рассчитанной акустике, имитация звуков саксофона была прекрасной. После того, как Леша усвоил прием игры, он с первой же попытки повторял любую услышанную им мелодию.
Переезд в Одессу ознаменовал переход от жизни кочевой к оседлой. Скоро к квартире на Троицкой прибавилась, благодаря отцовским гонорарам, дача на 10-й станции Фонтана. Семья становилась благополучно-зажиточной. Но вот что любопытно… Хотя и отец, и мать выросли, что называется, на земле, рекорды по урожайности овощей и фруктов они не ставили. Что росло, то и росло. Особая любовь у мамы была к саду, а в саду – к абрикосам. Они у нее всегда родили, она их сушила, консервировала, косточки собирали чуть не мешками, фруктами одаривали соседей и просто прохожих. Она дожила под сенью любимых деревьев до глубокой старости.
Чтобы чувствовать себя хорошо, комфортно, родителям было достаточно крова над головой и хлеба насущного. Они не стяжали и не копили, не болели вещизмом, единственной реальной ценностью считали жизнь и детей, а не то, что они должны оставить детям.
В доме на Троицкой всегда было много гостей по школе, по спортивным секциям, по иным интересам. Дом был, что называется, открытым. Они удивлялись, что обстановка в квартире как бы самопроизвольно перемещается – вчера видели обеденный стол в одной комнате, а сегодня он оказывался в другой со всеми стульями и табуретами. Менялась планировка помещений: то появлялась, то исчезала «кладовая», кухней оказывалась бывшая спальня или рабочий кабинет отца. Создавалось впечатление, что не обитатели квартиры приспосабливают ее к себе, а квартира приспосабливается к характерам и привычкам обитателей.
Такое же впечатление, наверное, производили и обитатели квартиры, дверь в которую на протяжении многих лет закрывали на ключ только на «дачное время» – все остальное время ее только на ночь закрывали на цепочку. Дети тоже выглядели предоставленными самим себе, во все времена года они уходили и приходили домой в разное время, ели что было и когда хотели, слова «режим» в лексиконе семьи не существовало. Но бесхозность и беспривязность была кажущейся, так как мама все видела и контролировала. Лекций и нравоучений не было, пояснения, что можно и что никогда на свете, были. Характеры и склонности младших детей формировались в то время, когда послевоенная Одесса была полублатной, полубандитской. На бесконечных пляжах промышляли воровские шайки, по привокзальным притонам отлеживались банды грабителей, день начинался с новостей об ограблениях, насилиях, убийствах и побоищах. Вечерами по Дерибасовской и по Приморскому бульвару фланировали граждане, будто сошедшие со страниц Бабеля, персонажи вольного города Черноморск. Тут за ребятами нужен был глаз, да и еще какой острый. Но никогда не было иного наказания, чем выговор.
Летом Рада постоянно отправлялась на альпинистские сборы – на сей счет было правительственное постановление, альпинистов освобождали от работы с сохранением зарплаты. Рада уже была инструктором, сборов традиционно было в году несколько, включая тренировки на скалах на Южном Буге. В выезд 1951 года туда попал и девятилетний Леша. На берегу, среди палаток лагеря, едва ли был еще один человек счастливее, чем он. Рада рассказывала, как, перекинув через плечо моток страховочной веревки и натянув на голову кепчонку, Леша так быстро двигался по лагерю, что казался всеприсутствующей персоной. До собственных гор и восхождений еще должны были пройти годы жизни, но что-то начиналось уже тогда.
Детство всегда тянется долго, но кончается неожиданно. Прошло оно и в семье Ставницеров. Виктор, окончивший школу Столярского, выбрал свой путь – занялся скульптурой. Вадим к тому времени уже получил инженерное образование в политехническом. Серафима охладела к роялю и окончила вначале техникум, а затем университет. Сделал свой выбор и Леша. После школы Столярского он прошел мимо консерватории в сельскохозяйственный институт – изучать автоматизированные системы управления.
Понять причину отказа Леши от профессионального занятия музыкой и просто, и сложно. Просто – потому что понимал, что это не то, без чего жизнь пуста. Сложно – потому что чужая логика всегда непостижима.
Виктор Ставницер

Он едва различим – этот плач без звука еще одной осиротевшей пяди земли. В сердце – Тень. Разговаривать, ласкать собаку, землю, листья, пока не настало время «дышать на корни», «стеречь все это изнутри». Остановить время, застопорить Землю. Жаль, делать это нужно было раньше, пока еще столько любимых было по эту сторону, где зелень пахнет теплом.
Троицкая
«1945-го года, июня 28-го дня Акт Комиссия в составе (…) …сего числа произвела обследование объекта по ул. Милиции, 45 (2-й этаж), разрушенного при пожаре во время немецко-румынской оккупации и пострадавшего при бомбежке во время осады города Одессы. Объект – 2-й этаж северного крыла дома № 45 представляет собой выгоревшее помещение длиной 17, шириной 7 метров. На площади 120 м кв. пол отсутствует полностью. Отсутствуют перегородки площадью… Обвален потолок площадью… Требуется заменить 85 % чердачных перекрытий».

В общем, отсутствует, не присутствует, просто нет их в природе – еще 20 пунктов того, что превращает дыру в пространстве в жилье.
«Комиссия считает: к ремонту приступить немедленно, т. к. …»
На обороте этой ветхой бумаги, видимо, много позже, карандашом, маминым почерком: «Дети, очень может пригодиться этот документ, по возможности, берегите его вместе с ордером на квартиру».
Видимо, отец прихватил меня с собой, или я сам увязался. Дорогу от Садовой улицы до этой я не запомнил. А здесь – почти безлюдная улица, запах гари, шелест листьев, дребезжание трамвая от недалекой Преображенской (вообще-то все названия из потом-потом…). Отец негромко разговаривает с какими-то двумя, а я обшариваю взглядом обстановку. Плотно уложенный булыжник мостовой, от бордюра – полоса земли, с торчком стоящим камнем-дикарем, затем тротуар – два ряда синих лавовых плит, снова полоса земли и уходящая под дом дыра, а вверх – ущелье в небо. Чугунная лестница – смесь болтов и узоров – лежит рядом с мостовой. Неясно, родная она дому или где-нибудь «свинтили». Дня, кажется, через два под руководством отца до десятка рабочих, ругаясь и стеная, воздвигнут ее между двумя дырами, получат «могарыч» – пару бутылок водки и кусок сала, – и начнется квартира № 18 по улице Милиции, 45, угол проспекта Сталина.
Бочки с известью, доски и толь, кирпичи, фанера и глина, стук молотков, ругань рабочих, сквозняки и пыль, и где было во всем этом место для маленького совсем еще Лешки? И сколько нужно было маминых сил, чтобы не упустить его среди гвоздей и стекол, среди луж гудрона и всполошенных крысиных стай? Правда, раз-два в день звучало: «…оторвись от книжки, иди погуляй с ребенком!..» Это было беспрекословно. И вот учишь его спускаться с лестницы или подмышку возьмешь, а он вырывается. И под каштанами проспекта, чтобы он не брякнулся, не укололся, не порезался. Основная команда: «Брось гадость!..»
Вечер, окна заслонены фанерными щитами, закрыта дверь на лестницу, и в огромном гулком пространстве, все еще открытом до стропил, наступает относительная тишина. На дощатом столе рядом с керосиновой лампой – кастрюлища с едой. Не дом еще – бивуак, пикник, нора, логово. Затем сон на дощатом помосте – рядком, завернувшись в разномастные одеяла.
Под вой ветра на чердаке, под писк и скрежет крысиных зубов и когтей – изо дня в день. Не описать всех цветов и оттенков этой темени и грязи.
Впрочем, этот мрак довольно споро стал рассеиваться. Из одной из экспедиций за репарациями, кажется, из Румынии, отец привез несколько оружейных ящиков, доверху наполненных батонами балыка осетровых, и громадную бочку пахучего красного вина. Вино полагалось рабочим, а балык уходил строительным и подрядным начальникам, и появлялись сухой лес для каркаса перегородок и пола, оконные рамы, вода из крана и унитаз. В общем, лютую зиму 46-го года, когда сугробы вылезли почти до карниза 2-го этажа, семья встретила под крышей. Тепло давала небольшая печурка-казанок, жестяная труба которой шла через полкомнаты и дымила в окно. К утру, правда, температура – ниже бодрящей. С утра каждому полагался обмакнутый в постное масло и чуть присоленный ломтик хлеба (лакомая горбушка по очереди) и обязательная ложка рыбьего жира. Где-то в середине зимы отец привез картошку, а потом наступила весна, а за ней лето, а летом в Одессе о голоде можно не говорить.
В середине лета сняли дачу неподалеку от участка, о покупке которого отец договаривался в предвидении гонорара за книжку. Как-то солнечным днем мы с мамой отправились смотреть будущую недвижимость. Глядя на четыре стены из ракушечника без окон, дверей и крыши, мама протянула: «Та-ак, очередной полигон для работы на свежем воздухе. Но каков воздух!» А воздух жужжал пчелами и пах петунией, маттиолой и абрикосами, оранжево покрывающими землю.
Я бросаюсь их собирать, но мама: «Нет, Витенька, положи на место, это еще не наше…» – «Мам, но…» – «Никаких но! Впрочем, давай-ка и мне одну и идем отсюда». Такой вот урок на ходу…
Мама
Еще один такой же урок, правда, пожестче. Году, кажется, в 1950-м на Соборной площади высадили розы. Порадовать маму: поздним вечером, ползая на брюхе, нарезать штук пять, таясь кружным путем добраться до дома, протянуть маме букет. «Я так понимаю, сын, ты прямо с Соборной площади? Так, быстро уходи, пока я добрая. Иди, выбрось их, чтоб никто не видел.
Мне ворованного не надо, и если еще раз что-нибудь такое увижу, что-нибудь такое услышу – не проси Бога!» Ни одного при том жеста, только интонация в среднем регистре… Думаю, священные заповеди на скрижалях только записаны, живут же в душах, в генетике, в странных этих спиралях, в сплетениях, знаках, не до конца расшифрованных. И мамина щепетильность оттуда откуда-то, из старосветских ее корней.
Прадед Юзеф Гурански принадлежал к шляхетскому сословию, к самой обширной его части, обозначаемой как «голота гербова» или «шляхта шарачкова». Где-то в 90-х годах XIX века он вышел из католичества, мотивы неизвестны, но с той поры Гурански – православные. Имел двух дочерей – Марию (Марыня) и Стефанию (Стефа) и сына Виктора. Коротко: Марыня имела двух дочерей Александру (Тяня) и Катерину (Котя). Муж Марыни был компаньоном князя Сангушко, муж Стефы – экономом. Все эти люди после убийства князя уехали за границу. У деда Виктора Гурански и жены его Иоханны-Юлии Рутковски было трое детей: Ксения, Александра и младший Антон. Ксения родилась в Славуте, а мама и Антон – в Каменце-Подольском. Подолье, одним словом. Несколько раз в жизни слышал, как в разговорах мамы и сестры ее Ксении звучали странные поэтические названия городков и местечек: Корчик, Очеретня, Кременец, Монастырище, Гримайлов – и как мечтали сестры еще хоть разок в жизни, хоть одним глазком…
После ареста Виктора Гурански для семьи настало «злыденне жице». Ушла гимназия и казенная квартира, осталась работа «на земле» для прокорма, и неизвестно, как сложилась бы жизнь дальше, если бы не поддержка князя Сангушко. Потом революция – косынки, кожанки, ячейки. Спрашиваю как-то: «Мама, зачем тебе был нужен этот ЧОН?» – «Не говори ерунды, Витенька, во-первых, там паек давали. Во-вторых, твоего отца встретила, вернее, не я его, а он все ходил и ходил за мной: «Шура, ты будешь моей». Однажды нас послали ловить «банду», мы с ним отбились от всех, заблудились в лесу, и я до вечера таскала его винтовку, а он проявлял знание географии. То искал мох на деревьях – север, то просто бегал кругами с криком «А-у-у». Так что если бы в этом лесу были бандиты, ты бы сейчас не морочил мне голову».
Мама довоенная – это детдом, археологический музей, где запомнились мумия, эскимо на палочке и тому подобное в неисчислимом множестве. Главное чувство тех времен – ощущение надежности, когда она держит тебя на руках.
1942-й, Сызрань. Мама несет меня через речку Сызранку, по льду бегут ручейки, скрываясь в желтых промоинах, сверкает солнце, мама ставит меня на лед: «Дальше ножками, а то тяжело, нас же трое – ты, я и «свинка»». «Свинка» – это у меня тяжелый пузырь под подбородком, и движемся мы в больницу на операцию. Сейчас понятно, что ей нужно было сказать – «нас же четверо» – ведь Алеша уже был на полпути к этой прорве между синим небом и рыжим льдом.
Потом лето, потом много этих наполненных доверием к могуществу матери Времен. Так велико было ее внимание и терпение, что годами «ма-а-ма…» – зачитать потрясший кусок книжки, подбегаешь: «Ма-а, есть что-нибудь поесть?»
Осенью того же года мама и Адя (Рада) пришли с толстым пакетом, я пошел за ними – что бы это могло быть? Пакет развернули, тонкий писк, и что-то сине-розовое, запах еще странный. Мама стала расстегивать кофту, Адя тычком выставила меня за дверь, и я на время забыл о «его» существовании. А он начал свой бег – пока еще в разные стороны одновременно, а потом – дороги-дорожищи, шоссе и тропы, леса и горы, ущелья и море, камнепад и ласки…
Интересно, откуда вообще у женщин той поры и у Шуры Гуранской, в частности, были силы обрабатывать пространство семьи в ту пору, когда вокруг только враждебные человеку времена и обстоятельства. Шить, стирать, готовить, убирать, стоять в очередях за едой и снова, снова все то же изо дня в день. Может, готовность к добровольной «каторге» была в крови их поколения? А может, и не «каторга» вовсе – эта полная трудом кропотливая жизнь день за днем? Может, это даже интересно, особенно когда считаешь все неодушевленное живым, т. е. все – живое. Например, печке: «Ну, что ты, мерзавка, не разгораешься?..» Или: «Кошка, слезь со стола…»
А еще она с утра до ночи пела песни – польские, русские, украинские, революционные, – читала стихи и молитвы (возможно, с тайной мыслью: а ну, детишки, кто клюнет?..). Один клюнул, это точно.
«Благодарю тебя, пане Боже, что живым проснулся после этой ночи, в то время как тысячи людей в эту ночь умерли…»
Любимые мамины песни необыкновенно грустны. «Как я любила Джемми, мой милый, любимый…», «Спи, моя радость, усни…», «Мой Лизочек так уж мал…» Революционная: «Мы сами копали могилу себе…»
Мамины предсказания всегда сбывались. Сказала мне, как-то заснувшему в постели с сигаретой: «Однажды проснешься в темень, вонь и скрежет зубовный». Сбылось ведь через десять лет…
Мама петь перестала после смерти Эрика в 1951 году осенью.
Эрик. Эрнст. Эрка
Мама звала его Эрунечка. Сильный такой, надежный старший брат. «Руки вверх!» – говорит, берет за запястья, осторожно сажает себе на плечи, потом долгое путешествие по улицам Тулы, дружеские встречи, перекочевываешь на плечи улыбчивого хулигана по кличке Курс. Их три брата: Курс, Хорек и Сёка. Тебе могут подать в эту высь пирожок или чудо-мороженое. Потом пустой парк, за ним свекольные поля, усеянные рыжими квадратами бумаги – это немецкие листовки. Набрав их полные горсти, несешь к вкусно пахнущему костерку, вокруг которого резвятся подростки. Эрка сует рыжую бумагу в огонь, а тебе протягивает дымящуюся на прутке свеколину.
Маленький совсем Алеша движется по свеженастланному полу в каком-то странном ритме: прыжок вперед, шаг в сторону, прыжок назад, опять вперед и пробежка… Эрик смотрит на малыша и говорит: «Вылитый тушканчик». «Что это – «вылитый тушканчик»?» – спрашиваю. Эрик протягивает руку к подоконнику, берет толстый том Брема «Жизнь животных»: «Найди про братика». Нахожу. Тушканчик – симпатичный зверек, уходя от врагов, совершает сложнейшие па.
Однажды: «Шитька-виц, – что значит «по фене» Витька, – только никому: папа хочет купить поросенка, идем за желудями». Долго бродим по всему Ботаническому саду, не находим ни дубов, ни желудей, начинается осенний ливень. Через весь Пролетарский бульвар до дома, промокнув, идем не спеша. И Эрик учит меня говорить «по шицам» – одному из языков офеней-коробейников.
Леше 10 лет, предлагаю ему выучиться этой премудрости. Он долго слушает правила и говорит совершенно неожиданно: «А зачем, чтобы не понимали? Лучше пусть все улыбаются».
Эрик любил возиться с железом. «Железом» в доме был привезенный отцом германский мотоцикл NSU-125 см3 – двухместная, мощная, при таком скромном количестве «кубиков», машина. Запчастей к ней, разумеется, не было. Но Эрик исхитрялся изготавливать их «на коленке». Нечего и говорить, что со второй коленки при этом не слезал «тушканчик».
Талантом Эрика было рисование. Неясно, кто из предков и по какой линии проявился в нем, но как он рисовал! Карандаш, перо, чернила. Бумага – обратная сторона плакатов и обложки книг. Было множество рисунков углем – увы, негде было взять закрепитель. Рисовал он почти профессионально – трудный поворот «в три четверти», перспектива. Этому учатся годы, а здесь – как с неба. После смерти Эрика мама собрала и спрятала его рисунки и материалы. Целые годы я стеснялся спросить о них. А однажды стало поздно.
В 1949-м Эрик окончил школу и поступил в Политехнический институт. На маевке 1950-го, накупавшись, полежал на влажном с зимы песке. Жестокая простуда сказалась на почках, скудная фармацевтика тех времен – от всех болезней – сульфидин и стрептоцид. Последнее лето Эрика. Паломничество его друзей на дачу. И октябрь 1951-го года. Гроб поздним вечером несем с отцом из мастерской на Греческой площади. Это очень тяжело. Ночь. Сумасшедшая тишина, где-то перед рассветом на пороге – мама. «Витенька, иди, поспи…»
Ты был в этом мире и в моей жизни, Эрунечка…
Адька. Рада. Адя
Тоже – была. От ее юности в семью пришли скалолазание, красивые термины «рондат-фляк-сальто», «репшнур», Карпаты зимой, Кавказ летом. Адя – надежный и ответственный человек. Рюкзачище в горах, рюкзаками маме продукты на дачу, а уж нас детей, всех младше ее, на руках уж по разику перетаскала. А футболок, шаровар и тапок…

Лето, 10-я станция, дача. В тишине – нарастающий гул. Из-за угла улицы – отец на мотоцикле. Лихо тормозя, подлетает к калитке. «Но какая, – говорит, – машина!» Адя: «Сейчас, сейчас, папочка», – закалывая бельевой прищепкой шароварину (кожуха на цепи уже давно нет – зажует). Ногой по стартеру, руки на руле – сцепление, прыжок в седло, газ, рывок руля вверх. И на заднем колесе, снося номер и подрывая заднее крыло, мотоцикл, как конь на родео, несется, подняв облако пыли. «Амазонка». Отец одобрительно: «А хай ты згорыш…»
Незадолго до смерти плачет: «Витя, мне страшно…» Успокаивать мужественных?.. Смеху мне! Ну и что, Адька, что сейчас чего-то нет, да почти ничего уже нет – ни паровозов, ни самолетов, но ведь было же, было! Парад в Москве, спортзалы, горы, горы, скалы и друзья, и любовь твоя, и любовь к тебе, и каменище всего этого. Перестает плакать, улыбка, легкие уже слезы. «Ах, если бы можно было все это повторить…»
Это ведь тоже мамино – у Ади, как и у Лешки, – инстинктивное ощущение жизни – луга, где в густоте трав творится великое действо, а вот чтобы это понять, лицо нужно опустить или поднять горе…
Бабушка
С папиной мамой – бабушкой Полиной – связано у меня много из послевоенья. Скудный быт тех времен состоял из предметов, обладание которыми сейчас показалось бы смешным. Но какие это были прекрасные предметы в ту пору: патефонные иглы и примусные иголки, ламповые фитили и ламповые стекла. Циновки, коптилки, шлепанцы, толь, ракушняк, «ордер», «блат». Да неисчислимо этих предметов! И осень, запах жареной рыбы над городом. Мама и бабушка Полина (сзади я за руку веду Лешку) идут домой с Привоза. Мама и Полина несут за продетую сквозь жабры веревочку гигантскую камбалу, шипастую такую, пахучую, толстую камбалу. Хвост ее волочится по земле. Леша рвется из моей руки, кося глазами по сторонам. Я одергиваю его: «Ты что, писать хочешь?» – «Нужно найти еще веревочку, а то у нее хвост пачкается. Я за веревочку понесу, чур я!». Это игра была такая с мальцом – «Чур я первый!» Насколько же четко он пришел в этот мир, чтобы стать первым. И ведь знал, что нет «первых», кроме как из детских игр. Но это стремление и есть суть лидерства. Он часто любил быстро-быстро проговорить «Чур я!». Это «Чур я!» прошло через всю его жизнь.
Ласковая моя бабушка Поля любила монпансье. «Витенька, когда ты будешь идти из школы, дойди до Дерибасовской, купи мне такую коробочку. Кстати, угощайся». Бабушка работала в Русском театре капельдинером, разводила зрителей по местам, иногда проверяла билеты на входе.
По ее приглашению я посещал дневные спектакли. Запомнился «Шельменко-денщик» в 1950-м. Театр был почти полон, я сидел на приставном стуле. А рядом в двух креслах довольно молодые люди вдруг стали шепотом говорить, скорее, шипеть друг на друга. Вдруг оба резко встали, я едва успел убрать колени. И плечо-в-плечо, на цыпочках, пошли на выход. Я последовал за ними. Они дружно вломились в туалет. Черт понес меня туда же, и я стал свидетелем блатной дуэли на «мойках». Держа правую руку на уровне плеча (в пальцах – бритва-«мойка»), на полусогнутых ногах дуэлянты кружили глаза-в-глаза. Внезапно один рванул в сторону, рука его описала дугу, я понял, что надо сматываться, пробегая вдоль стены к двери, увидел еще, будто в замедленной съемке, располосованную от виска до челюсти щеку проигравшего и услышал жуткое мычание. Я досмотрел «Шельменко-денщик» через несколько лет. Тогда Леша был маленьким. А потом были в театре вместе только один раз.

Книги
Изначально человек – эскиз, «проект» самого себя. Фундаментальный, правда, «проект». Качество фундаментов – различно. Явно много таких, что ничего путного на них не построится. Книги – вот то, что делает из хорошо придуманного «проекта» произведение, нужное жизни и жизнь совершенствующее.
Вот книги, не все, правда, в одно время жившие (и питавшие души насельников) на Троицкой, 45. Были они и новенькие, и истрепанные в щепу, были засаленные, были новые, в пахучих цветных коленкорах, с оборванными углами и с поселившимися навсегда «протарями» страниц эдак в… Конечно, нельзя загибать уголки страниц, нельзя слюнявить пальцы, чтоб страницу перевернуть (это мамины меж делом поучения). А запустить в пробегающую крысу томиком Жюль Верна (издательство «Академия», синий коленкор) можно? Нельзя, конечно, но как удержаться, если книга – продолжение твоей руки?!
Итак: Жюль Верн, Джек Лондон… ой, давайте без имен – Гюго, Золя, Бальзак, Стендаль, Драйзер, Мопассан, Франс, Марк Твен, Вольтер, Дос-Пассос, Шарль де Костер, Верхарн, Бодлер, Рильке (простите, господа поэты, что в ряд с презренной прозой), Акутагава, Рабле, Апулей, Эренбург, Паустовский, Федин, Шпанов, Василевская, Бубенов, Шопенгауэр, Ницше, Олеша, Бианки, СетонТомпсон, Ильф и Петров, Щедрин, Гоголь, Буссенар, Гауф, Гримм, Афанасьев, Маршак, Мелвилл, Диккенс, Свифт, Дефо, Филдинг. Это те, кто приходит в голову без напряжения. А потом 50-е годы – Хемингуэй, Фолкнер, Сароян, Кафка, Моуэт, Казаков, Веркор, Стейнбек.
«У меня полный дом богачей» (это опять мамино), ибо существует лишь одна ипостась бедности – бедность духа. Человек, читающий книги, – не бедняк.
Позвольте, однако, заметить, жизнь мы начинаем с ощущений. Мысли приходят, кристаллизуются из чувственного опыта. Жизнь неосознанная – изначальна. Очень нескоро мы начинаем анализировать и корректировать свое отношение к явлениям. Постепенно мы начинаем чуть не стыдиться непосредственности. Недомыслие – чуть не ругательство. А как хорошо иногда недодумывать, чуть недоделывать, а иногда и ошибки – во благо. Так что, приобщаясь к «Слову», а затем, делая его полным выражением своей сути, мы все же становимся беднее на «самость». Из чего, однако, не следует, что книги нужно не читать – где еще вы наберетесь чужих эмоций, чужих комплексов неполноценности (некоторые из них станут вашими собственными). Вот только, раз научившись читать, остановиться вы уже не можете.
Отец
Чтобы увидеть отца, нужно быстро-быстро перебирать ногами за несущейся по коридору мамой, стараясь не отстать, это кажется важным, удариться лицом о ее бедро, когда она, резко остановившись, шарит руками по двери, сбрасывая цепочку, и в проеме, в слабом свете синей лампочки, увидеть громадную фигуру – это снизу вверх от маминых колен. Мама, на выдохе, негромко: «Миша…» Через много лет узнаешь, что это был твой отец, что он вот только отсидел в тюрьме, что это мощная личность, которой выпало встретить Женщину, создать детей, книги, жилища и не использовать и половину своих возможностей. Следующих месяцев пять я его не видел – может быть, видел, но не помню. Своих дел полно у 5-летнего ребенка. Ну, например, поймать ящерицу и очень удивиться, что в руке остался только хвост, перебежать рельсы перед несущимся трамваем, первый раз побывать в театре и археологическом музее, увидеть с бульвара море и многое-премногое другое. Включая часов в 10 утра 22 июня, выйти из дому, найти патрон от нагана, через несколько минут уронить его в помойку посреди двора. Услышать от остановившегося рядом мужчины: «Мальчик, иди домой, война началась…» Тут же в новом свете ощутить потерю патрона до слез – «война началась, а я пулю потерял». Размазывая слезы и сопли: «Ма-а-а-ма-а, война началась!» – «Ну что ты, дурачок, какая еще война!..»