
Полная версия:
Господин Великий Новгород. Державный Плотник (сборник)
В полумраке сумерек царь видит в окно, что толпы народа поспешно и видимо тревожно, крестясь, стремятся к архиерейскому дому. Слышится смутный говор. По временам доносятся отдельные фразы.
– Ох, Господи! По мертвому звонят…
– На отход души…
– С чего бы это с ним?.. Давно ли видели его!..
– Архиерей-батюшка помирает…
– Не умер ли уж, поди… О Господи!
Прибежал Ягужинский, весь растерянный, бледный, дрожащий…
– Что там? Что случилось?
– Он в гробу, государь… в крестовой…
– Кто в гробу?
– Его преосвященство епискуп Митрофан.
– Помер? Преставился?
– Нету, государь, жив…
– Как жив! А в гробу?
– В гробу, государь… Говорит: царь изрек мне смерть, казнь… Слово царево не мимо идет… Сейчас буду служить себе отходную, на отход души.
– Подай шляпу и палку.
Сквозь расступившуюся толпу Петр быстро вошел в крестовую и невольно остановился, полный изумления и суеверного страха…
Он увидел гроб, мертвое, бескровное лицо… Простой сосновый гроб… Голова мертвеца покоится на белых сосновых стружках…
Откуда-то слышатся стоны, плач…
Свет от зажженных свечей и паникадил так поразительно отчетливо вырисовывает мертвое лицо и сложенные на груди бледные, худые руки с четками.
Вдруг мертвец открывает глаза…
– Государь! – силится приподняться в гробу и в изнеможении опять падает на опилки.
Петр быстро подходит…
– Прости меня, служитель Божий!
Он осторожно берет Митрофана за руку и помогает ему приподняться.
– Прости… Я в сердцах изрек слово непутное… На сей раз пусть мимо идет слово царево… Я каюсь… Благослови меня, святитель…
Все это вспомнил Петр в уединении и тишине ночи и улыбнулся:
– Переклюкал, переклюкал меня Митрофан.
Он остановился перед подробною картою Швеции и обоих побережий Балтийского моря, внимание его особенно приковали устья Невы.
– Дельта Невы, как дельта Нила… Александр Македонский основал свою н о в у ю столицу, Александрию, в дельте Нила, а я свою новую столицу водружу в дельте Невы!
И Петр стал по карте изучать эту дельту.
– Всё острова… А коликое число рукавов!.. Сии все имеют быть дыхательными органами для моей земли.
Затем глаза его остановились на Ниеншанце, шведской крепости, стоявшей на месте нынешней Охты:
– Худо место сие выбрали для крепости… Я не тут ее воздвигну…
3
Разоблачения попадьи Степаниды, доведенные Павлушей Ягужинским до сведения царя, возбудили страшное дело в царстве застенка и пыток, в Преображенском приказе, где над жизнью и смертью россиян властвовал наш отечественный Торквемадо[88], свирепый князь-кесарь Ромодановский.
Одновременно с попадьей к князю-кесарю явился и придворный певчий дьяк Федор Казанец и поведал Ромодановскому то же самое, что попадья поведала Павлуше Ягужинскому, и страшное дело началось.
Не далее как через две недели, приехав в Преображенский приказ, князь-кесарь спросил главного дьяка приказа:
– По делу Гришки Талицкого все ли воры пойманы?
– Все, княже боярин, – ответил дьяк.
– Вычти, кто имяны, – приказал Ромодановский.
Дьяк принес «дело» и, перелистывая его, докладывал:
– Книгописец Гришка Талицкий, иконник Ивашка Савин, мещанской слободы церкви Адриана и Наталии пономарь Артамошка Иванов да сын его Ивашко, да Варлаамьевской церкви поп Лука.
– Вишь, все одного болота кулики-пустосвяты, – презрительно пожал плечами князь-кесарь.
– Боярин князь Иван Иванович Хованской, – продолжал докладывать дьяк.
– Ну, это старая боярская отрыжка, из «тараруевцев»[89],– с улыбкой заметил князь-кесарь, – пирог на старых дрожжах… Ну?
– Церкви входа в Иерусалим, в Китай-городе у Тройцы на рву, поп Андрей и попадья его Степанида, – вычитывал дьяк.
– Степаниде, по закону, первый бы кнут, да ее государь не велел пытать, коли утвердится на том, о чем своею охотой донесла Ягужинскому, – заметил Ромодановский. – Чти дале.
– Кадашевец Феоктистка Константинов, – продолжал дьяк, – племянник Талицкого Мишка Талицкой, садовник Федотка Милюков, человек Стрешнева Андрюшка Семенов, с Пресни церкви Иоанна Богослова распоп[90] Гришка…
– Кулик мечен-расстрига, – процедил сквозь зубы князь-кесарь. – Ну?
– Хлебного дворца подключник Пашка Иванов…
– Пашку я знавывал. Дале.
– Чудова монастыря черный поп Матвей, углицкого Покровского монастыря дьячок Мишка Денисов.
– Опять кулики пошли. Ну?
– Печатного дела батырщик[91] Митька Кирилов да ученик Талицкого Ивашка Савельев.
Дьяк кончил и ждал приказаний.
– Ныне жду я набольшого кулика, Игнашку, тамбовского архиерея… Быть ему на дыбе, – покачал головою Ромодановский.
Епископ Игнатий действительно был привезен из Тамбова в тот же день, но не в Преображенский приказ, а, по духовной подсудности, на патриарший двор.
Патриархом в то время был престарелый Адриан.
Прямо с дороги конвойные ввели тамбовского архиерея в патриаршую молельную келью. Дело было слишком важное, высшей государственной важности: не только хула на великого государя, но, страшно вымолвить! проповедь о нем как об антихристе. Поэтому и расследование дела производилось с особенной экстренностью и строгостью.
Когда Игнатия ввели к патриарху, Адриан встал и сделал несколько шагов к вошедшему.
– Мир святейшему патриарху и дому сему, – тихо сказал Игнатий и сделал земной поклон.
Потом он приблизился к Адриану и смиренно протянул руки под благословение.
– Благослови, отче святый.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Патриарх сел. Игнатий продолжал стоять.
– Ведомо ли тебе, архиерей, по какому «государеву слову и делу» привезен ты на Москву? – спросил Адриан.
– Не ведаю за собою, святейший патриарх, никакого государева слова и дела, – отвечал Игнатий.
– А знает ли тебя на Москве книгописец Григорий Талицкий? – снова спросил патриарх.
Вопрос был так неожидан, что Игнатий точно от удара в лицо пошатнулся и побледнел. Он сразу понял весь ужас своего положения.
– «Антихрист, антихрист», – трепетало в его душе.
Патриарх повторил вопрос.
– Книгописца Григория Талицкого я видел, – дрожащим голосом отвечал Игнатий.
– А где?
– На Казанском подворье перед поездом моим с Москвы в Тамбов, в Великий пост.
– А о чем была твоя беседа с ним, Гришкою?
– О божественном и о писании Григорием книг.
– А что тебе, архиерей, говорил Гришка о великом государе? Не износил ли он хулу на великого государя?
Игнатий еще больше побледнел.
– От Гришки Талицкого хулы на великого государя я не слыхал, – почти шепотом проговорил он.
– И ты, Игнатий, на сем утверждаешься? – строго спросил Адриан.
– Утверждаюсь, – еще тише отвечал допрашиваемый.
Патриарх подошел к двери, ведшей в приемную палату, и, отворив ее, сказал приставу:
– Привести сюда Гришку Талицкого.
Талицкий был уже доставлен из Преображенского приказа.
Немного погодя послышалось глухое звяканье кандалов, и Талицкий с оковами на руках и ногах предстал пред патриархом.
– Знаем тебе сей инок-епискуп? – спросил колодника Адриан, указывая на Игнатия.
– Тамбовский епискуп Игнатий мне ведом, – отвечал Талицкий.
– И ты, Григорий, утверждаешься на том, что показал на епискупа Игнатия в расспросе с пыток? – был новый вопрос.
– Утверждаюсь.
– И поносные слова на великого государя при нем, епискупе, говорил ли?
– Говорил.
Положение архиерея было безвыходным. Запирательство могло еще более запутать и привести в застенок, на дыбу.
– Каюсь, – сказал он упавшим голосом, – те поносные слова он, Григорий, на словах при мне точно говорил, и те слова я слышал, и к тем его, Григорьевым, словам я говорил: видим-де мы и сами, что худо делается, да что ж мне делать? Я-де немощен, и поперечневатее тех тетратей велел ему написать, почему бы мне в том деле истину познать.
Он остановился. Казалось, в груди ему недоставало воздуху.
Патриарх молча перебирал четки. Талицкий стоял невозмутимо, и только в глазах его горел огонек не то безумия, не то фанатизма.
Архиерей как-то беспомощно поднял глаза к образам, а потом робко перевел их на патриарха. Адриан ждал.
– И он, Григорий, тетрати мне принес, – продолжал Игнатий с решимостью отчаяния. – Денег ему за них два рубля я дал, а увидев в тех тетратях написанную хулу на государя, те тетрати сжег, токмо того сжения никто у меня не видел.
Патриарх видел, что дело слишком далеко зашло и без суда всего архиерейского синклита обойтись не может. Признание сделано. Епископ, слышавший хулу на великого государя и не заградивший уста хулителю, не отдавший его в руки правосудия, является уже сообщником хулителя. Мало того, он не только слушает хулу на словах, но велит изложить ее на бумаге, а за это еще дает деньги тому, кто изрыгает страшную хулу на помазанника Божия.
«Антихрист, великий государь, помазанник Божий, антихрист! Экое страховитое дело, внушенное адом! – содрогается в душе патриарх. – И кто же в сем адовом деле замешан? Архиерей Божий, его ставленник!»
4
Через несколько дней князь-кесарь Ромодановский, проезжая во дворец мимо ворот патриаршей Крестовой палаты, увидел съехавшихся у тех ворот нескольких архиереев и остановился, чтобы спросить, по какому делу собирается синклит высших сановников церкви.
– По делу Гришки Талицкого, книгописца, купно с тамбовским епискупом Игнатием, – отвечал один из архиереев.
– Добро, святые отцы, – сказал князь-кесарь, – после вашего праведного суда Игнатью, куда ни поверни, не миновать Преображенского приказу… Архиерей, епискуп, на дыбе!
Эти зловещие слова привели в ужас архиереев. Но Ромодановский ничего больше не сказал и поехал во дворец.
Он застал царя и Меншикова над раскрытою картою.
Петр водил острием циркуля по дельте Невы. Нева и ее дельта стали с некоторого времени преследовать его как кошмар.
– Великому государю здравствовати! – приветствовал царя Ромодановский.
Он видел, что государь в хорошем расположении духа.
– Эх, князюшка! – махнул рукою Петр. – Моя песенка спета.
– Что так, государь? – притворился удивленным князь-кесарь.
– Так… Не строить уж мне больше корабликов, не видать мне Невы, как ушей своих, – продолжал Петр. – Снимут с меня, добра молодца, и шапочку Мономахову, и бармы[92], и наденут на меня гуньку кабацкую да лапотки босоходы.
– Где ж это птица такова живет, котора б заклевала нашего орла, что о дву голов? – улыбнулся князь-кесарь.
– Да вот новый Григорий Богослов, а може, и Гришка Отрепьев…
– Что у меня в железах сидит?
– Да, может, и тамбовский, а то и вселенский патриарх Игнатий: они не велят народу ни слушаться меня, ни податей платить… Прости, матушка-Нева со кораблики!
– К слову, государь, – сказал Ромодановский, – в те поры, как я это спешил к тебе, к патриаршей Крестовой палате съезжались все архиереи, чтобы судить Игнашку, «вселенского патриарха», как ты изволил молвить.
Глаза царя метнули молнии.
– И обелят пустосвята долгогривые! – гневно сказал царь. – Знаю я их!.. Один токмо Митрофан воронежский другим миром мазан, да те, что из хохлов – Стефан Яворский[93] да Димитрий Туптало, как мне ведомо, это люди со свечой в голове… А те, что из российских, все вздоены кислым молоком от сосцов протопопа Аввакума.
– Не обелят, государь, – уверенно сказал Ромодановский, – повисит он, сей Игнашка, у меня на дыбе! Улики налицо.
– Так, говоришь, судят? – уже спокойно спросил царь.
– Судят, государь.
– Не заслоняй мне Невы, Данилыч, своими лапищами, – сказал Петр Меншикову, снова наклоняясь над картой.
Над Игнатием действительно совершался архиерейский суд с патриархом во главе.
Адриан и все архиереи сидели на своих местах, по чинам, а перед ними стоял аналой с положенными на нем распятием и Евангелием.
Игнатий стоял опустив глаза и дрожащими руками перебирал четки. Лицо его было мертвенно-бледно, и бледные, посиневшие губы, по-видимому, шептали молитву.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, – тихо провозгласил маститый старец, патриарх.
– Аминь, аминь, аминь, – отвечали архиереи.
– Епискуп тамбовский Игнатий, – не возвышая голоса, продолжал патриарх, – пред сонмом тебе равных служителей Бога живого, перед святым Евангелием и крестом распятого за ны, говори сущую правду, как тебе на Страшном суде явиться лицу Божию.
Игнатий молчал и продолжал только шевелить бескровными губами. Было так тихо в палате, что слышно было, как где-то в углу билась муха в паутине. Где-то далеко прокричал петух…
«Петел возгласи», – бессознательно шептали бескровные губы несчастного.
– Призови на помощь Духа-Свята и говори… Он научит тебя говорить, – с видимой жалостью и со вздохом проговорил Адриан.
Дрожащими руками Игнатий поправил клобук.
– Скажу, все скажу, – почти прошептал он. – Против воровских писем Григория Талицкого…
– Гришки, – поправил его патриарх.
– Против воровских писем Гришки, – постоянно запинаясь, повторил подсудимый, – в которых письмах написан от него, Гришки, великий государь с великим руганием и поношением. У меня с ним, Гришкою, совету не было; а есть ли с сего числа впредь по розыскному его, Гришкину, делу явится от кого-нибудь, что я по тем его, Гришкиным, воровским письмам великому государю в тех поносных словах был с кем-нибудь сообщник или кого знаю да укрываю, и за такую мою ложь указал бы великий государь казнить меня смертию.
Пальцы рук его так хрустнули, точно переломились кости.
– И ты, епискуп тамбовский Игнатий, на сем утверждаешься? – спросил патриарх.
– Утверждаюсь, – шепотом произнесли бескровные губы.
– Целуй крест и Евангелие.
Шатаясь, несчастный приблизился к аналою и, наверное, упал бы, если бы не ухватился за него. Перекрестясь, он с тихим стоном приложился к холодному металлу такими же холодными губами.
Тут, по знаку Адриана, патриарший пристав отворил двери, и в палату, гремя цепями, вошел Талицкий.
Взоры всех архиереев с испугом обратились на вошедшего. Это было светило духовной эрудиции москвичей, великий ученый авторитет старой Руси. И этот твердый адамант веры, подобно апостолу Павлу, – в оковах!
Некоторые архиереи шептали про себя молитвы…
Но когда Талицкий, уставившись своими глазами в мертвенно-бледное лицо Игнатия, смело, даже дерзко отвечал на предложенные ему патриархом вопросные пункты, составленные в Преображенском приказе на основании показаний прочих привлеченных к делу подсудимых, и выдал такие подробности, о которых умолчал Игнатий, архиереям показалось, что Талицкий и их обличает в том же, в чем обличал тамбовского епископа.
И многие из сидевших здесь архиереев видели уже себя в страшном застенке, потому что и они глазами Талицкого смотрели на все то, что совершалось на Руси по мановению руки того, чье имя, называемое здесь Талицким, они и в уме боялись произносить.
Наконец, затравленный разоблачениями Талицкого до последней потери воли и сознания, Игнатий истерически зарыдал и, закрыв лицо руками, хрипло выкрикивал, почти зыдыхаясь:
– Да!.. Да!.. Когда он, Григорий…
– Гришка! – вновь поправил патриарх…
– Да! Да! Когда он, Гришка… те вышесказанные тетрати… «О пришествии в мир антихриста» и «Врата»… ко мне принес… и, показав… те тетрати передо мною… чел и рассуждения у меня… просил в том… Видишь ли-де ты, говорил он, Григорий…
– Гришка! – строго остановил патриарх.
– Да… видишь ли-де ты, что в тех тетратях писано… что ныне уже все… сбывается…
«Воистину сбывается», – мысленно, с ужасом, согласились архиереи.
Игнатий, обессиленный, остановился, но пристав заметил, что он падает, и подхватил несчастного.
По знаку патриарха молодой послушник принес из соседней ризницы ковш воды и поднес к губам Игнатия. Тот жадно припал к воде.
«Жажду!» – припомнились не одному архиерею слова Христа на кресте. – «Жажду!»…
– Ободрись, владыко, – шепнул пристав несчастному, поддерживая его. – Бог милостив.
Слова эти слышали архиереи и сам патриарх.
«Добер, зело добер пристав у его святейшества», – мысленно произнесли архиереи.
Игнатий несколько пришел в себя и перекрестился.
– Господь больше страдал, владыко, – снова шепнул пристав.
Игнатий глубоко передохнул, и, обведя глазами архиереев, он увидел на лице каждого глубокое к нему сочувствие и жалость. Это ободрило несчастного.
«Они все за меня», – понял он и облегченно перекрестился.
Теперь он заговорил тверже:
– За те его, Григорьевы, слова и тетрати…
– Гришкины, – автоматически твердил патриарх.
Талицкий презрительно улыбнулся и переменил позу, звякнув цепями.
– И за те его, Гришкины, слова и тетрати, – продолжал Игнатий, – я похвалил его и говорил: Павловы-де твои уста…[94]
«Воистину, воистину Павловы его уста, апостола Павла, такожде страждавшего в оковах», – повторил мысленно не один из архиереев.
– Павловы-де твои уста, – продолжал Игнатий, – пожалуй, потрудись, напиши поперечневатее.
«Именно поперечневатее, – повторил про себя простодушный пристав, – экое словечко! Поперечневатее… Н-ну! Словечко!»
– Напиши поперечневатее, почему бы мне можно познать истину, и к тем моим словам он, Григорий…
– Гришка! Сказано, Гришка.
– И к тем моим словам он, Гришка, говорил мне: возможно ль-де тебе о сем возвестить святейшему патриарху, чтоб про то и в народе было ведомо?
Слова эти поразили патриарха. Мгновенная бледность покрыла старческие щеки верховного главы всероссийского духовенства, и он с трудом проговорил:
– Ох, чтой-то занеможилось мне, братия архиерееве, не то утин во хребет, не то под сердце подкатило, смерть моя, ох!
– Помилуй Бог, помилуй Бог! – послышалось среди архиереев.
– Не отложить ли напредь дело сие? – сказал кто-то.
– Отложить, отложить! – согласились архиереи.
По знаку старшего из епископов тотчас же увели из Крестовой палаты и Игнатия и Талицкого.
5
Патриарху Адриану не суждено было докончить допрос тамбовского епископа Игнатия.
Не «утин во хребте» или попросту «прострел» был причиною его внезапной болезни, а слова Игнатия о том, что Талицкий советовал ему через патриарха провести «в народ», огласить, значит, на всю Россию вероучение Талицкого о царе Петре Алексеевиче как об истинном антихристе. Адриан знал, что слова Игнатия дойдут до слуха царя, да, конечно, уже и дошли со стороны Преображенского приказа на основании вымученных там пытками признаний Талицкого. Старик в тот же день слег и больше не вставал.
Петр, конечно, знал от Ромодановского, что фанатики и поборники старины, опираясь на патриарха, могли посеять в народе уверенность, что на московском престоле сидит антихрист. А духовный авторитет патриарха в Древней Руси был сильнее авторитета царского.
Петр не забыл одного случая из своего детства. Присутствуя при церемонии «вербного действа», когда патриарх, по церковному преданию, должен был представлять собою Христа, въезжающего в Иерусалим, то есть в Кремль, «на жеребяти осли», и когда царь, отец маленького Петра, Алексей Михайлович должен был вести в поводу это обрядовое «осля» с восседающим на нем патриархом, маленький Петр слышал, как два стрельца, шпалерами стоявшие вместе с прочими по пути шествия патриарха на «осляти», перешептывались между собою:
– Знамо, кто старше.
– А кто? Царь?
– Знамо кто: святейший патриарх.
– Ой ли? Старше царя?
– Сказано, старше: видишь, царь во место конюха служит святейшему патриарху, ведет в поводу осля-то.
– Дивно мне это, брат.
– Не диви! Святейший патриарх помазал царя-то на царство, а не помажь он, и царем ему не быть.
Это перешептыванье запало в душу царевича-ребенка, и он даже раз завел об этом речь с «тишайшим» родителем:
– Скажи, батя, кто старше: ты или святейший патриарх?
– А как ты сам, Петрушенька, о сем полагаешь? – улыбнулся Алексей Михайлович.
– Я полагаю, батя, что святейший патриарх старше тебя, – отвечал царственный ребенок.
– Ой ли, сынок?
– А как же онамедни, в вербное действо, ты вел в поводу осля, а святейший патриарх сидел на осляти, как сам Христос.
Теперь царь припомнил и перешептыванье стрельцов, и свой разговор с покойным родителем, когда узнал от князя-кесаря о замысле Талицкого сповестить народ о нем, как об антихристе, через патриарха.
– Нет, – сказал Петр, – ноне песенка патриархов на Руси спета. В вербное действо я ни единожды не водил в поводу осляти с патриархом на хребте, как то делал блаженной памяти родитель мой.
– Точно, государь, не важивал ты осляти, – сказал Ромодановский.
– И никому из царей его больше напредки не водить, да и патриархам на Руси напредки не быть! – строго проговорил Петр. – Будет довольно и того, что покойный родитель мой короводился с Никоном…[95] Другому Никону не быть, и патриархам на Руси – не быть!
– Аминь! – разом сказали и Меншиков и Ромодановский.
Когда происходил этот разговор, последний на Руси патриарх находился уже в безнадежном состоянии. В бреду он часто повторял: «Павловы уста, Павловы»… Это были горячечные рефлексы последнего допроса тамбовского архиерея Игнатия… «Павловы уста, точно»… Старик в душе, видимо, соглашался с Игнатием, и духовное красноречие Талицкого казалось ему равным красноречию апостола Павла.
Петру не долго пришлось ждать уничтожения на Руси патриаршества: 16 октября того же 1700 года Адриана не стало.
На торжественное погребение верховного на Руси вождя православия и главы российской церкви съехались в Москву все архиереи и митрополиты, и в том числе рязанский митрополит Стефан Яворский, старейший из всех.
Похороны патриарха совершены в отсутствии царя, которому не до того было. Петр с начала октября находился уже под Нарвой и готовился к осаде этого города.
После похорон Адриана Стефан Яворский, перед отъездом в Рязань, посетил в Чудовом монастыре могилу бывшего своего учителя Епифания Славинецкого[96]. С ним был и Митрофан воронежский, которого рязанский митрополит уважал более всех московских архиереев.
Оба святителя долго стояли над гробом Славинецкого.
– Святую истину вещает сие надписание надгробное, – сказал рязанский митрополит, указывая на надпись, начертанную на гробе скромного ученого.
И он медленно стал читать ее вслух:
Преходяй, человече! зде став, да взиравши,Дондеже в мире сем обитавши:Зде бо лежит мудрейший отец Епифании,Претолковник изящный священных писаний,Философ и иерей в монасех честный,Его же да вселит Господь и в рай небесныйЗа множайшие его труды в писаниях,Тщанно-мудрословные в претолкованияхНа память ему да будетВечно и не отбудет.– Воистину умилительное надгробие, – согласился Митрофан, – и по заслугам.
– Истинно по заслугам, ибо коликую войну словесную вел покойник с пустосвятами! – сказал Стефан Яворский. – Вот хотя бы, к примеру, о таинстве крещения: Никита Пустосвят в своей челобитной обличает Никона за то, будто бы тот не велит при крещении призывать на младенца беса, тогда как якобы церковь повелевает призывать.
– Как призывать беса на младенца? – удивился Митрофан.
– В том-то и вся срамота! В обряде крещения, как всякому попу ведомо, возглашает иерей: «Да не снидет со крещающимся, молимся Тебе, Господи, и дух лукавый, помрачение помыслов и мятеж мыслей наводяй».
– Так, так, – подтвердил Митрофан.
– А Никита кричит, подай ему беса!
– Не разумею сего, владыко, – покачал головою Митрофан.
– Никита так сие место читает: «Молимся Тебе, Господи, и дух лукавый», якобы и к «духу лукавому», к «бесу», относится сие моление. Теперь вразумительно?
– Нет, владыко, не вразумительно, – смиренно отвечал Митрофан.
Воронежский святитель не знал церковнославянской грамматики и потому не мог отличить именительного падежа «дух» от звательного: если бы слово «молимся» относилось и к «Господу» и к «духу лукавому» также, то тогда следовало бы говорить: «молимся Тебе, Господи, и душе лукавый». Этого грамматического правила воронежский святитель, к сожалению, не знал. Тогда Стефан Яворский, учившийся богословию и риторике, а следовательно, и языкам в Киево-Могилевской коллегии[97], и объяснил Митрофану это простое правило:
– Если бы, по толкованию Никиты Пустосвята, следовало и Господа, и духа лукавого призывать и молить при крещении, тогда подобало бы тако возглашать: «Молимся Тебе, Господи, и душе лукавый»… Вот посему Никита и требует молиться и бесу, а его якобы в новоисправленных книгах хотя оставили на месте, а не велят ему молиться.
– Теперь для меня сие стало вразумительно, – сказал Митрофан.
– У сего-то Епифания и Симеон Полоцкий[98] сосал млеко духовное и, по кончине его, выдавал за свое молочко, но токмо оное было «снятое», – улыбнулся Стефан Яворский.