banner banner banner
Унесенные ветром. Том 2
Унесенные ветром. Том 2
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Унесенные ветром. Том 2

скачать книгу бесплатно


Скарлетт опять кивнула, хотя понятия не имела, о чем он говорит и что творится у него в мыслях. Она просто ловила, впитывала в себя каждое его слово, даже дышать перестала. Ведь это было в первый раз, чтобы он вообще заговорил с ней о том, где он витает, когда кажется таким далеким и отстраненным. Это волновало необычайно – она чувствовала себя на грани открытия…

– Да, это форменное проклятие – мое нежелание посмотреть на голые факты. До войны жизнь для меня была не более реальна, чем игра теней на занавеске. И я предпочитал тени. Я не люблю слишком четких очертаний. Мне нравится мягкая загадочность, легкая дымка… – Он прервался, чуть улыбнулся и поежился на холодном ветру, продувающем насквозь его тонкую рубашку. – Иными словами, Скарлетт, я трус.

Его речи о рисунке теней и туманных очертаниях ничего ей не дали, они лишены были всякого смысла для нее; но последние слова произнесены были на языке, который она понимала. И она знала, что это неправда. Трусости не было в нем. Каждая линия его стройного, гибкого тела ясно говорила, что он из рода настоящих мужчин – смелых и доблестных, а кроме того, Скарлетт прекрасно помнила о военных его подвигах.

– Ничего подобного! Разве трус мог бы забраться на пушку и воодушевить людей, как было в Геттисбурге? И стал бы сам генерал писать Мелани про труса? А…

– Это не мужество, – сказал он утомленно. – Сражение подобно шампанскому. Действует одинаково – что на героя, что на труса. Любой дурак станет храбрецом на поле боя, когда выбор – проще некуда: ты или смельчак, или покойник. А я говорю о другом. И моя трусость бесконечно хуже, чем если бы я бросился бежать при первых же пушечных залпах.

Слова он произносил медленно, с трудом, против желания; они как будто причиняли ему физическую боль. И похоже, сам отшатнулся, обозревая с печалью в сердце нарисованный им образ. Будь это любой другой человек, Скарлетт отмела бы подобные возражения как ложную скромность или попытку напроситься на комплимент. Но Эшли явно говорил от души, и было что-то в его взгляде, избегавшем ее, – не боязнь, не оправдание, нет, это было напряженное сопротивление тяге к объятию, неизбежному и всепобеждающему. Ледяной ветер схватил ее за мокрые лодыжки, и она опять задрожала, но не столько от ветра, сколько от наводящих ужас его речей, запавших ей в сердце.

– Но, Эшли, чего ты боишься, чего?

– О, этому нет названия. Такие вещи кажутся невыносимо глупыми, если сказать вслух. Жизнь слишком внезапно превратилась в реальность. И меня пугает необходимость личных, тесных личных контактов с некими простыми ее проявлениями. Я не возражаю против того, чтобы тесать колья по колено в грязи, но я против того, что за этим стоит. Мне претит все то, из-за чего я сейчас здесь. Мне безумно жаль потери красоты той жизни, которую я любил. Скарлетт, до войны жизнь была прекрасна. В ней был блеск, соразмерность и завершенность, как в греческом искусстве. Может быть, не для каждого. Теперь я это понимаю. Но для меня жизнь в «Двенадцати дубах» и заключала в себе всю красоту мира. Я принадлежал той жизни. Я был частью ее. А теперь это все исчезло, я оказался выброшен в какую-то новую реальность, и она меня пугает. Вот теперь я понимаю, что в прежние дни я просто любовался игрой теней. Я избегал всего, что было не тенью, я сторонился людей и положений, слишком реальных, слишком живых и настоящих. Я сопротивлялся их вторжению. Я старался избегать и тебя тоже, Скарлетт. Жизнь била из тебя ключом, ты была настоящая, даже слишком, а я трусливо предпочитал тени и грезы.

– Но… Но как же Мелли?

– Мелани – нежнейшая из грез и часть моих мечтаний. И если б не война, я бы прожил свою жизнь, счастливо отгородившись от мира в «Двенадцати дубах», вполне довольствуясь наблюдением за текущим мимо потоком жизни и не вливаясь в этот поток, не становясь его частицей. А потом началась война, и жизнь окружила, облепила меня, ударила по мне всей своей реальной силой. В первом же своем бою – у Бычьего ручья, ты помнишь – я увидел, как моих друзей детства разрывает на куски снарядами, я услышал дикое предсмертное ржание лошади и познал кошмарное, тошнотворное чувство при виде смерти человека, в которого ты стрелял, – как он оседает, захлебываясь кровью. Но не это оказалось самым худшим на войне. Хуже всего было то, что мне пришлось жить вместе с другими людьми.

Всю жизнь я сторонился людей, я оберегал себя от них. Друзей – очень немногих – я отбирал самым тщательным образом. А война меня проучила: она мне показала, что я сотворил собственный мир, для себя самого и выдуманных мною людей. Она мне открыла, что такое люди на самом деле, но не научила жить среди них. Вот это меня и страшит – что я никогда не научусь. Мне понятно: чтобы поддерживать жену и сына, я должен искать свой путь, свое место в мире людей, с которыми у меня нет ничего общего. Ты, Скарлетт, берешь жизнь за рога и поворачиваешь ее, как тебе нужно. Но мне-то куда податься в этом мире?

Пока звучал этот тихий, мелодичный голос, такой одинокий, полный чувства, которого она никак не могла понять, Скарлетт выхватывала отдельные слова, стараясь вложить в них привычный смысл. Но слова не давались, они выпархивали у нее из рук, как вольные птицы. Что-то вело его, направляло, подстегивало жестко, но Скарлетт не понимала что.

– Скарлетт, я не знаю точно, когда во мне появился проблеск осознания того, что мой личный, мой собственный, только мой и ничей больше театр теней перестал существовать. Может быть, в первые пять минут боя у Бычьего ручья, когда я впервые убил человека и увидел, как он падает на землю. Но я знал, что с грезами покончено и больше нельзя оставаться зрителем. Нет, не так: неожиданно я увидел среди теней самого себя – актер в заученной позе, производящий какие-то телодвижения… Мой маленький внутренний мир рухнул, туда вторглись люди, чьи помыслы были далеки от моих, а образ действий был мне совершенно чужд; для меня они были подобны готтентотам. Они истоптали весь мой мир грязными ногами, и не осталось места, где бы я мог найти убежище, когда делалось совсем худо. Попав в плен, я думал: «Вот кончится война, и я вернусь к прежней жизни, к своим грезам и снова буду смотреть представления в театре теней». Но возвращений не бывает, Скарлетт, пути назад нет. То, что противостоит всем нам сейчас, – это хуже войны, хуже плена, а по мне – так даже хуже смерти. Теперь ты видишь, Скарлетт, я уже наказан за свою боязнь…

– Но, Эшли, – начала она, барахтаясь в трясине непонятных речей, совершенно запутавшись, – если ты боишься, что мы будем голодать, то… то… О, Эшли, мы как-нибудь перебьемся! Выкрутимся! Я точно знаю, мы справимся!

На краткий миг его глаза вернулись к ней – огромные, прозрачно-серые, и в них было восхищение. Затем, столь же внезапно, они опять ушли в сторону, и с болью в сердце Скарлетт поняла, что о голоде он и не помышлял. Вот так всегда: стоят два человека и разговаривают друг с другом на разных языках. Но она так любила его, что, когда он уходил в себя, вот как сейчас, для нее словно солнце закатывалось, оставляя ее в сырых, промозглых сумерках. Ей хотелось обхватить его за плечи, притянуть к себе, чтобы он понял, наконец, что она не выдуманная, не вычитанная из книг, что она женщина, существо из плоти и крови. Если бы ощутить то чувство единения, слияния с ним, которого она жаждет с того далекого дня, когда он только вернулся домой из Европы и стоял на ступенях «Тары», улыбаясь ей…

– Умирать с голоду не слишком приятно, – сказал он. – По себе знаю, голодал. Но боюсь я не этого. Я боюсь встретиться с жизнью, в которой не будет спокойной, тихой красоты нашего прежнего мира. Мира, ушедшего навсегда.

Скарлетт была в отчаянии: о чем он? Вот Мелли поняла бы, что он имеет в виду. Они вечно толкуют о подобных глупостях: поэзия, книги, мечты, лунный свет, звездная пыль и прочая дребедень. Он не опасается того, чего страшится она: гложущей боли в пустом желудке, лютого, сбивающего с ног зимнего ветра и даже выселения из «Тары». Зато он весь съеживается от какого-то страха, которого она никогда не знала и даже вообразить себе не могла. Нет, ну правда, чего здесь еще-то можно бояться, на развалинах мира, кроме голода, холода и потери крыши над головой? А ей-то казалось, что нужно лишь повнимательнее прислушаться к Эшли, и она будет знать, как ему соответствовать!

– О-о! – вырвалось у нее, и в этом возгласе было разочарование ребенка, который развернул красивую обертку и обнаружил, что внутри пусто.

Он услышал и грустно улыбнулся, как бы в оправдание:

– Прости, Скарлетт, что наговорил такого. Я не в силах объяснить тебе доходчиво, потому что тебе неведома сущность страха. У тебя львиное сердце и полное отсутствие воображения – я тебе завидую и в одном, и в другом. Ты никогда не уступишь в схватке с реалиями жизни, и никогда тебе не захочется бежать от них.

«Бежать!» – это было единственное доступное пониманию слово из всего, что он произнес. Значит, Эшли, подобно ей, устал от борьбы и хочет бежать. Она задышала учащенно.

– О, Эшли! Ты ошибаешься! – воскликнула она. – Я именно хочу бежать, как и ты. Я жутко устала от всего этого.

Брови у него недоверчиво поползли вверх, и она положила ему на руку свою горячую, настойчивую ладошку.

– Послушай меня, – заговорила она быстро, жарко, слова посыпались одно за другим, без пауз и заминок. – Я устала, надоело мне все, слышишь ты? Я больше не выдержу. Я боролась за хлеб, за деньги, я траву полола, грядки окучивала, хлопок собирала, я даже землю пахала, пока не почувствовала, что больше не выдержу не минуточки. Говорю тебе, Эшли, Юг погиб! Погиб он! Янки, вольные ниггеры и саквояжники эти, они захватили его, нам ничего не осталось. Эшли, давай убежим!

Наклонив голову, он пристально вглядывался в ее пылающее лицо.

– Да, давай убежим, оставим их всех! Я устала работать на людей. Кто-нибудь о них позаботится. Всегда находится кто-то, чтобы опекать тех, кто сам о себе позаботиться не может. О, Эшли, ну давай убежим, ты и я. Можно податься в Мексику – мексиканской армии нужны офицеры, и мы могли бы быть так счастливы. Я бы работала для тебя. Я бы все сделала ради тебя, Эшли. Ты же знаешь, что не любишь Мелани…

Пораженный, он начал было говорить, но она преградила путь его словам потоком собственных:

– Ты мне сказал в тот день, что любишь меня больше, чем ее! И я знаю, что ничего в тебе не переменилось. Знаю, знаю! И ты сам только что сказал, что она для тебя просто фантазия. О, Эшли, давай сбежим! Я могла бы сделать тебя счастливым… Да и в любом случае, – добавила она ядовито, – Мелани нельзя больше… То есть доктор Фонтейн сказал, что Мелани больше не сможет иметь детей, а я бы подарила тебе…

Его руки так крепко сжали ее плечи, что ей стало больно, и она смолкла на полуслове.

– Мы должны забыть тот день в «Двенадцати дубах».

– По-твоему, я сумею когда-нибудь забыть его? А ты разве забыл? Ты можешь сказать, не кривя душой, что не любишь меня?

Он сделал глубокий вдох и проговорил быстро и четко:

– Нет. Я не люблю тебя.

– Это ложь.

– Даже если и ложь, – сказал Эшли беспощадно ровным голосом, – это не то, что допустимо обсуждать.

– Ты имеешь в виду…

– Ты полагаешь, я способен был бы удрать и бросить Мелани с малышом, даже если б терпеть не мог обоих? Разбить сердце Мелани? Оставить их обоих на милость друзей? Скарлетт, ты с ума сошла? В тебе что, нет ни капли верности, преданности, тебе незнакомы эти чувства? Тебе же самой нельзя бросить отца и девочек, они на твоей ответственности, равно как Мелани и Бо – на моей. Устала ты или нет, но они существуют, и ты должна с этим считаться.

– Нет, я могу бросить их – я уже больна от них, меня тошнит, я устала, мне все надоело…

Он наклонился к ней, и у нее замерло сердце: сейчас, вот сейчас он ее обнимет. Вместо этого он похлопал ее по плечу и заговорил тоном взрослого человека, который утешает ребенка:

– Я знаю, что тебе плохо, что ты устала, Поэтому ты так и говоришь. Ты тащишь воз, какой и троим мужчинам не сдвинуть. Но я буду тебе помогать, не вечно же я буду так неловок…

– Ты можешь помочь мне только одним, – сказала она мрачно, – это забрать меня отсюда и начать все заново где-нибудь в другом месте, чтобы у нас была возможность стать счастливыми. Здесь нас ничто не держит.

– Ничто, – повторил он спокойно. – Ничто, кроме чести.

Обманутая в своих ожиданиях, она смотрела на него и снова, как в первый раз, видела густой лес загнутых ресниц, отливающих темным золотом зрелого колоса, гордую посадку головы, обнаженную шею, стройный, прямой торс. В каждой черте, в каждом жесте светилось врожденное достоинство, которое не могли скрыть даже эти гротескные лохмотья. Глаза их встретились: ее – откровенно молящие, его – далекие и холодные, как горные озера под хмурым небом. Она увидела в них свое поражение. Рассыпались в прах безумные мечты, неистовые желания.

Обида и страшная усталость – все навалилось разом. Она уронила голову на руки и заплакала навзрыд. Он никогда не видел ее плачущей. Он и не догадывался, что у женщин ее типа – живых, энергичных, сильных – могут быть слезы. Волна нежности и раскаяния затопила его. Он быстро шагнул к ней и через мгновение уже обнимал ее, баюкая, как ребенка, ласково прижимая к сердцу черноволосую головку и приговаривая шепотом:

– Милая! Моя храбрая милая девочка! Ну, будет, будет… Тебе нельзя плакать.

Его прикосновения произвели необыкновенную перемену. В кольце его рук оказалось тонкое, гибкое тело, полное безумной, колдовской притягательной силы. Она подняла к нему глаза – они источали теплое, нежное зеленое сияние. И не стало зимы, промозглой и унылой. Для Эшли вновь вернулась весна, та полузабытая весна, вся в упоительных ароматах, неуловимых шорохах и шелесте листвы, весна легких, праздных и безмятежных дней, когда тело горело желаниями юности. Пропали в никуда горькие годы, отделявшие его от той поры, он увидел, что к нему тянутся алые трепещущие губы, и прильнул к ним.

У нее в ушах стоял рокочущий гул моря, как бывает, когда прижмешь к уху большую ракушку, и сквозь этот шум она смутно слышала быстрые толчки его сердца. Она таяла, растворялась в нем. Время остановилось, они зажигались и плавились друг в друге, его жадный рот брал ее губы, и все ему было мало, и казалось, конца этому не будет.

Внезапно он отпустил ее, у нее подкосились ноги, и пришлось уцепиться за изгородь. Она посмотрела на него, искрясь любовью и триумфом:

– Ты любишь меня! Все-таки ты меня любишь! Ну скажи это, скажи!

Его ладони все еще лежали у нее на плечах, она чувствовала, как они дрожат, и любила их за это подрагивание. Страсть потянула ее к нему, но он остановил ее и удержал на расстоянии, устремив на нее совсем другой взгляд: в нем не осталось и следа привычной отстраненности, в нем была мучительная боль, борьба и отчаяние.

– Нет! – сказал он. – Прекрати. Не надо. Если ты сделаешь что-нибудь, я возьму тебя прямо здесь, сейчас.

Она улыбнулась сверкающей жаркой улыбкой: она помнила только его губы, и ей не было дела до места или неподходящего момента – ни до чего на свете.

Он резко встряхнул ее. Он тряс ее так, что волосы высыпались из прически и упали на плечи, тряс так, словно его обуял дикий гнев на нее – и на себя самого.

– Не бывать этому! – рявкнул он. – Твердо тебе говорю: этому не бывать!

Ей показалось, что, тряхни он еще хоть раз, у нее голова оторвется от шеи. Она ослепла и оглохла: волосы закрыли ей глаза, а то, как он себя повел, подействовало точно шок. Она вырвалась и уставилась на него. На лбу у него выступила испарина, руки сжимались и разжимались, до боли впиваясь ногтями в ладони. Он смотрел на нее в упор, пронизывающим взглядом.

– Это все моя вина, ты ни при чем, и больше этого не повторится, потому что я забираю Мелани с ребенком и уезжаю.

– Ты уезжаешь? – вскрикнула она, как подранок. – О нет!

– Да, Богом клянусь! По-твоему, я останусь здесь после этого? Ведь такое может случиться опять…

– Нет, Эшли, ты не можешь уехать. Да и зачем тебе? Ты любишь меня…

– Хочешь, чтобы я это сказал? Хорошо, я скажу. Я люблю тебя. – И вдруг он навис над ней, навалился с какой-то первобытной жестокостью, отчего она съежилась и вжалась в забор. – Я люблю тебя, твою храбрость и твое упрямство, твой огонь и твою абсолютную безжалостность. Сильно ли я тебя люблю? Так сильно, что еще минуту назад готов был надругаться над гостеприимством, осквернить дом, приютивший меня и мою семью, я забыл о жене, лучше которой нет на свете, – я мог взять тебя прямо тут, в грязи, как…

Она боролась с хаосом мыслей, а в сердце разливалась холодная боль, как будто его пронзили ледяной иголкой. Она проговорила медленно, подыскивая слова и запинаясь:

– Если ты это чувствовал и не взял меня – значит, ты меня не любишь.

– Никогда мне не добиться, чтобы ты меня поняла.

Повисло молчание; они смотрели друг на друга. Потом Скарлетт очнулась – как будто вернулась из долгого путешествия; она вздрогнула и увидела, что на дворе зима, поля лежат голые, в колючей стерне, а сама она ужасно замерзла. Увидела она и то, что к Эшли вернулся его прежний отчужденно-одинокий вид, так хорошо ей знакомый, только теперь еще и страшно холодный и колючий – от боли и раскаяния.

Ей бы повернуться и уйти от него, уйти в дом, поискать норку, чтоб спрятаться и отсидеться. Но она слишком устала и не могла двинуться с места. Даже речь давалась с трудом и была утомительна.

– Ничего не осталось, – уронила она наконец. – Для меня – ничего. Некого любить. Не за что бороться. Ты уходишь, и «Тара» пропадает.

Он долго смотрел на нее, потом наклонился и поднял с земли комочек красной глины.

– Нет, кое-что осталось, – сказал он, и тень прежней улыбки мелькнула на лице – призрак насмешки над собой и над ней. – И это ты любишь больше, чем меня, хотя можешь и не понимать этого. У тебя все еще есть «Тара».

Он взял ее вялую руку, втиснул в ладонь комок глины и собрал в кучку ее пальцы. Сейчас в его руках уже не было лихорадочной дрожи – в ее, впрочем, тоже. С минуту она бессмысленно смотрела на красный грунт в кулачке. Потом взглянула на Эшли и смутно начала осознавать, какой это цельный человек – его душу не раздвоить ее страстным рукам, она вообще ничьим рукам неподвластна.

Он не бросит Мелани, хоть убей. Если даже он будет гореть по Скарлетт до конца своих дней, он все равно никогда не притронется к ней и ей не позволит нарушить дистанцию. Ей больше никогда не пробиться сквозь его доспехи. Закон гостеприимства, преданность, честь – это всего лишь слова, но они значат для него больше, чем она.

Глина холодила руку, и Скарлетт вновь поглядела на нее.

– Да, – сказала она. – Это у меня еще есть.

Сказала и сказала. Просто слова, они ничего не значат.

И глина – просто красная глина. Но, непрошенная, явилась мысль о целом море этой красной земли, окружающей «Тару», и как она дорога ей; как тяжело ей пришлось бороться, чтобы возродить эту землю, и какую трудную битву ей предстоит выдержать – если она хочет сохранить ее и впредь. Она еще раз посмотрела на Эшли и удивилась: куда девался горячий поток чувства. Она могла думать, но не испытывала никаких чувств – ни к нему, ни к «Таре». Она была как выжатый и высушенный лимон – ничего внутри.

– Тебе нет нужды куда-то ехать, – четко выговорила она. – Я не хочу, чтобы вы все голодали только из-за того, что я бросилась тебе на шею. Больше этого не случится.

Она повернулась и пошла к дому напрямик, через неровное поле, пытаясь одной рукой скрутить волосы в пучок на затылке. Эшли смотрел ей вслед и вдруг заметил, как она распрямила на ходу свои худенькие плечи. Этот жест дошел до самого сердца и тронул сильнее, чем все слова, которыми она хотела его убедить.

Глава 32

Поднимаясь на парадное крыльцо, она все еще сжимала шарик красной глины. Она специально не пошла через заднее крыльцо, потому что острый глаз Мамми никак не пропустил бы, что она страшно чем-то расстроена. Скарлетт не хотела видеть Мамми, вообще никого не хотела видеть. Встретить кого-то, разговаривать о чем-то – нет, это было бы невыносимо. Сейчас ей не было стыдно, она не испытывала разочарования или горечи, только слабость в коленях и огромную пустоту в сердце. Скарлетт сжимала глину так крепко, что она просочилась сквозь стиснутые пальцы, и твердила на манер попугая:

– Это у меня еще есть. Да, это у меня еще есть.

А больше ничего и не было, ничего, кроме этой красной земли, той самой земли, которую каких-то пять минут назад она хотела отшвырнуть, как истертый носовой платок. Теперь же это опять было дорого ей, и она тупо удивлялась, что за безумие овладело ею, если она воспринимала это так легкомысленно. Уступи ей Эшли, она без оглядки убежала бы с ним на край света, оставила бы без сожалений семью, друзей. Но даже в нынешней своей опустошенности она понимала, что сердце ее разрывалось бы, покидая эти родные красные холмы, и длинные, размытые дождями овраги, и высокие сумрачные сосны. До самого смертного часа она возвращалась бы к ним жадными мыслями. На месте выкорчеванной «Тары» в ее душе оставалась бы пустота, и даже Эшли не смог бы заполнить ее собою. Какой он все-таки мудрый, Эшли, и как хорошо ее знает! Всего-то и нужно было вложить комок влажной земли ей в руку, чтобы привести ее в чувство.

Она была уже в холле и собиралась закрыть за собой дверь, но услышала стук копыт на аллее и выглянула узнать, кого это несет. Гости сейчас – это уж чересчур. Надо будет поскорей уйти к себе и отговориться головной болью.

Но когда коляска подъехала ближе, побегу воспрепятствовало изумление. Коляска была новая, сверкающая лаком, и упряжь тоже была новая, с отполированными до слепящего блеска медными бляшками. Чужие, конечно. Никто из знакомых не имел денег на такой великолепный выезд.

Она стояла в дверях, наблюдая; противный сквозняк хлопал по лодыжкам тяжелыми, отсыревшими юбками. Коляска остановилась перед домом, и появился Джонас Уилкерсон. Скарлетт так была удивлена при виде их бывшего надсмотрщика, прикатившего столь эффектно, что в первый момент не могла поверить своим глазам. И пальто превосходное! Уилл говорил ей, что Джонас приобрел лоск вполне процветающего человека – с тех пор, как получил место в Бюро освобожденных. Заколачивает кучу денег, сказал Уилл. Мошенничает и с ниггерами, и с правительством, конфискует хлопок и клянется, что это хлопок правительства Конфедерации. Конечно, честным путем в наши дни к таким деньжищам не подберешься.

А вот и он, во всей красе, выходит из коляски и высаживает женщину, с головы до ног одетую с иголочки. Скарлетт хватило одного беглого взгляда, чтобы понять: одежда яркая до вульгарности, но тем не менее глаза продолжали жадно изучать все детали экипировки. Сколько уж времени прошло, как она вообще видела новую, модную одежду. Так! Значит, кринолины в этом году стали гораздо меньше, отметила она, обследуя красное платье из теплой шотландки. И насколько можно разглядеть под черным бархатным пальто – коротенький жакетик. Очень коротенький. А какая пикантная шляпка! Чепцы и капоры, должно быть, вышли из моды, потому что здесь даже не шляпка, а до смешного маленькая, плоская финтифлюшка из красного бархата, посаженная на макушку. Просто блин! Ленты завязываются не под подбородком, как у капора, а сзади, под массивным пучком кудрей, спадающих из-под шляпки, и кудри эти – не могла не заметить Скарлетт – не соответствовали волосам женщины ни цветом, ни фактурой.

Когда женщина ступила на землю и посмотрела в сторону дома, Скарлетт увидела кроличье личико, густо обсыпанное белой пудрой, и поняла, что оно ей знакомо.

– Как! Да это же Эмми Слэттери! – воскликнула она, от удивления заговорив вслух.

– Да, мэм, это я, – сказала Эмми, тряхнула головой, улыбнулась, ища расположения хозяйки, и направилась к ступеням крыльца.

Эмми Слэттери! Грязная, нечесаная распустеха! Мама крестила ее незаконнорожденного ребенка, а она заразила Эллен тифом и погубила ее! И эта разодетая потаскушка, этот мерзкий кусок белой швали поднимается по ступеням «Тары», задрав нос и скалясь так, словно она тут и родилась! И только Скарлетт подумала об Эллен, как пустоту в душе мгновенно заполнила убийственная ярость, такая мощная, что ее затрясло, как в лихорадке.

– А ну, прочь от дверей, ты, подзаборная дрянь! – закричала Скарлетт. – Убирайся с этой земли! Вон отсюда!

У Эмми отвалилась челюсть. Она метнула взглядом в Джонаса, подходившего к ней, нахмурив брови. Он был в гневе, но силился соблюсти приличия и выглядеть почтенно.

– Вы не должны говорить в таком тоне с моей женой, – заявил он.

– С женой? – Скарлетт разразилась резким, презрительным смехом. – Да, теперь самое время жениться на ней. А кто крестил остальное ваше отродье, когда вы прикончили мою мать?

Эмми охнула и поспешно перешла в отступление, но Джонас бегству помешал, грубо сцапав ее за руку.

– Мы приехали сюда с визитом, с дружеским визитом, – прогнусавил он. – И переговорить о маленьком дельце со старыми друзьями…

– Друзьями? – Скарлетт как хлыстом стеганули. – Когда это мы были друзьями с такими, как вы? Слэттери жили нашими подаяниями, а отплатили тем, что убили нашу маму, а вы… вы… Папа уволил вас из-за Эмминого мальчишки, и вы это знаете. Друзья! Прочь отсюда, пока я не позвала мистера Бентина и мистера Уилкса.

Под градом слов Эмми вырвалась от мужа, порхнула к коляске и забралась внутрь, мелькнув сапожками с ярким красным верхом и красными же кисточками.

Теперь уже и Джонас трясся от ярости не меньше Скарлетт. Обычно желтоватое лицо сделалось багровым, он весь раздулся и закулдыкал, как разозленный индюк:

– Очень знатные и всемогущие, да? Да? Все еще? Ну-ну. Я все про вас знаю. Вам обуться и то не во что! А папаша ваш превратился в идиота…

– Убирайтесь отсюда!

– Ну ничего, скоро вы не так запоете. Я же знаю, вы в полном провале. Даже налоги заплатить не можете. Я приехал сюда с предложением купить у вас это место. Предложение мое хорошее, справедливое. Эмми хочет поселиться в этом доме, хочет – и все тут! Но вот Богом клянусь, теперь я вам и цента не дам! А вы, ирландцы болотные, больно высоко забрались, не того полета птицы! Скоро узнаете, у кого тут кнут в руках. Вот пойдет с молотка ваше имение за налоги, тогда поймете! А я и куплю это местечко, с землей и начинкой, все целиком, с мебелью и прочим – и буду тут жить!