banner banner banner
Золотой храм
Золотой храм
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Золотой храм

скачать книгу бесплатно

– Скоро получишь от меня одно очень важное письмо. Так что не вешай носа.

Письмо пришло через неделю, в выходной, который я проводил с семьей. С дружеской откровенностью Кусано писал мне своим характерным детским почерком:

…Все домашние только и говорят что о вас с Соноко. Мне поручили быть чрезвычайным и полномочным послом. Дело вроде бы несложное, но я хочу знать, что ты об этом думаешь. Наши в тебя верят, а Соноко – больше всех. Мать, по-моему, уже подсчитывает, на какой день свадьбу назначить. Ну, о свадьбе говорить, наверно, рановато, но вот с помолвкой на вашем месте я бы поспешил.

Впрочем, возможно, все это лишь наши домыслы. Ты-то сам как настроен? Мои готовы встретиться с твоими родителями, чтобы все как следует обсудить. Только, пожалуйста, не думай, будто тебя собираются женить насильно. Просто напиши мне все как есть, начистоту, чтобы я не тревожился понапрасну. Если даже ты ответишь «нет», я не разозлюсь и не обижусь. Наша дружба от этого не пострадает. Конечно, я был бы очень рад услышать твое «да», но, повторяю еще раз, отказ меня не обидит. Главное – будь со мной искренен и честен. Не чувствуй себя обязанным или связанным… Одним словом, напиши мне как друг другу.

Я онемел от ужаса. Потом воровато огляделся по сторонам – не видел ли кто из родственников, что я читаю письмо.

Случилось нечто, представлявшееся мне совершенно невозможным. Оказывается – кто бы мог подумать! – семья Кусано относилась к войне совсем иначе, чем я. Я слишком ее романтизировал – в конце концов, я ведь был всего лишь двадцатилетним студентом, выросшим в военные годы и работавшим на оборонном предприятии. Однако выяснилось, что, несмотря на все грозные несчастья, магнитная стрелка человеческих устремлений нисколько не отклонилась от своего обычного направления. Почему я не замечал этого раньше? Разве до недавнего времени сам я не грезил любовью?

Я перечитал письмо. На моих губах появилась странная, неопределенная улыбка. В груди приятно защекотало от самого банального чувства: я был выше этих людей, я победил их. В объективном смысле я мог считать себя счастливым, и никто не посмел бы меня за это упрекнуть. Однако у меня есть право пренебречь счастьем.

Хотя в глубине моей души царили тревога и невыразимая печаль, я пыжился изо всех сил, кривя губы в иронической усмешке. Надо перепрыгнуть через одну маленькую канавку, и все встанет на свои места, говорил я себе. Достаточно взглянуть на события нескольких последних месяцев иными глазами. Все это был вздор и сущая чепуха. Я вовсе не любил девчонку по имени Соноко. Так – испытывал к ней интерес вполне определенного свойства (ох, как же я умел себя обманывать!), ну и пошутил немного с девочкой. Я имею полное право от нее отказаться – один поцелуй еще ничего не значит.

«Я не люблю Соноко!» – твердо решил я и преисполнился ликованием.

Все вышло наилучшим образом. Сохраняя полнейшее хладнокровие, я соблазнил юную девицу, а когда она втрескалась в меня не на шутку, бросил ее и даже не оглянулся. Вот какой роковой мужчина из меня, оказывается, получился! Большой же путь я прошел с тех пор, когда считался тихим и благонравным отличником…

Как мог я так себя дурачить? Ведь я отлично знал, что настоящий соблазнитель не бросил бы свою жертву, не достигнув цели. Но я упрямо закрывал на это глаза, похожий на вздорную бабу, не желающую видеть того, что может ее расстроить.

Теперь оставалось только придумать какой-нибудь ловкий способ отвертеться от этого брака. Действовал я решительно и целеустремленно, словно ревнивец, задумавший расстроить свадьбу своей любимой с другим мужчиной.

Я распахнул окно и громко позвал мать.

В залитом неистовым сиянием огороде росли помидоры и баклажаны, вызывающе подставляя солнцу свои пожухлые листья. Светило жгло раскаленными лучами толстые, мясистые стебли. Темная, буйная жизнь растительного мира ежилась и сжималась, придавливаемая к земле жаром и светом. За огородом была роща, из-за деревьев которой мрачно выглядывала синтоистская молельня[3 - Синто, синтоизм – «Путь богов», традиционная религия японцев.]. Еще дальше, в невидимой отсюда лощине, проходила железная дорога; время от времени земля начинала мягко подрагивать – это мимо проносилась электричка, и провода потом долго, уныло раскачивались, поблескивая на солнце. Фоном для пейзажа служили пузатые летние облака, многозначительно и одновременно бессмысленно ползавшие по небу.

В ответ на мой зов над грядкой поднялась большая соломенная шляпа с голубой лентой. Это была мать. Вторая шляпа, принадлежавшая ее брату, не шелохнулась, словно подсолнух с подломленным стеблем.

От деревенской жизни мать загорела, и я издалека увидел, как на ее посмуглевшем лице блеснули белые зубы. Пронзительным, по-детски тонким голосом она крикнула:

– Чего тебе? Иди сам сюда, если я тебе нужна!

– У меня важное дело! Подойди-ка на минутку!

Мать медленно, с недовольным видом подошла к окну, поставила на подоконник корзину со зрелыми помидорами и спросила, в чем дело.

Я не стал показывать ей письмо, а просто обрисовал ситуацию вкратце. Зачем я ей все это говорю, думал я. Сам себя, что ли, пытаюсь убедить? Ровным тоном, сохраняя невозмутимое выражение лица, я перечислял причины, по которым этот брак представлялся мне несвоевременным. Во-первых, моей жене будет трудно ужиться под одной крышей с отцом, человеком нервным и раздражительным. А жить отдельно по нынешним временам мы не сможем. Потом, наша семья так консервативна и старомодна, не то что раскованное и беззаботное семейство Кусано. Вряд ли мои родители найдут общий язык с родственниками Соноко. А что касается меня, то я не готов в столь юном возрасте брать на себя такую ответственность. Рано мне еще жениться.

Я надеялся, что мать энергично поддержит мои сомнения. Но она повела себя иначе, не утратив своей обычной рассудительности и терпимости.

– Что-то я тебя не пойму, – пожала плечами мать, не проявляя особенного беспокойства. – Ты-то сам как настроен? Ты любишь эту девушку или нет?

– Ну, как тебе сказать… – Я замялся. – Я, в общем-то, серьезных намерений не имел. Хотел немного поразвлечься. А она приняла все за чистую монету. Вот теперь сам не знаю, как выпутываться…

– В этом случае все очень просто. Нужно устранить недоразумение как можно скорее – так будет лучше для вас обоих. Ведь твой друг пока только спрашивает, что ты по этому поводу думаешь, верно? Ну и ответь ему четко и ясно… Слушай, я пойду, а? Мы ведь уже все обсудили?

– Все, – вздохнул я.

У калитки мать вдруг остановилась и, мелко семеня, бросилась бегом обратно к дому. Теперь ее лицо выглядело встревоженным.

– Ты это… С Соноко… – Мать взглянула на меня каким-то новым, странным взглядом: так женщина смотрит на незнакомого мужчину. – Может быть, у вас уже… Может быть, вы уже…

– Не говори глупостей, – фыркнул я. Никогда в жизни я еще не смеялся с такой горечью. – Дурак я, что ли? Думаешь, я начисто лишен чувства ответственности?

– Ну хорошо, хорошо. Я просто так, на всякий случай. – Мать немного стушевалась, но заметно просветлела. – Для того мы, матери, и существуем, чтоб за своих детей переживать. Ладно-ладно, я тебе верю.

В тот вечер я написал Кусано о своем отказе, но так уклончиво и витиевато, что самому противно стало. Мол, его вопрос для меня – полная неожиданность, я еще не созрел для подобного решения, и все такое прочее.

Наутро по дороге в арсенал я занес свое послание на почту, чтобы отправить его заказным. Мои руки так тряслись, что приемщица взглянула на меня с явным подозрением. Я зачарованно смотрел, как она своими запачканными пальцами берет с моей ладони письмо и деловито шлепает по нему штампом. Мое несчастье было как бы официально зарегистрировано, и в этом мне почудилось нечто утешающее.

Теперь американцы бомбили в основном маленькие и средние города. Опасность на время отступила. В студенческой среде стало модно рассуждать о капитуляции. Один из молодых доцентов позволял себе довольно смелые высказывания на эту тему, явно стремясь завоевать популярность среди студентов. Глядя, как довольно морщит он свой короткий носик, излагая подрывные, скептические идеи, я думал: нет, приятель, уж меня-то ты не проведешь. Правда, и фанатичные идиоты, все еще твердившие о войне до победного конца, симпатий у меня тоже не вызывали. Мне было абсолютно безразлично, чем эта война закончится – победой или поражением. Я хотел только одного – родиться заново.

Однажды у меня вдруг резко поднялась температура, и я решил отлежаться дома. Я метался в постели, глядя воспаленными глазами на расплывающийся потолок, и, словно молитву, повторял имя Соноко. Потом мне стало немного лучше, и тут до столицы дошла весть о Хиросиме.

Я понял, что времени почти не остается. Все говорили только об одном: следующий удар будет нанесен по Токио.

Помню, как я без конца бродил по улицам, одетый в белые шорты и белую рубашку. У прохожих были удивительно светлые лица – люди дошли до последней черты, когда бояться уже нечего. Но время шло, а ничего не происходило. Мир стал похож на воздушный шарик, который раздули сверх всякой меры – вот-вот лопнет. Однако он все не лопался. Так прошло дней десять. Казалось, еще чуть-чуть – и все мы сойдем с ума.

Как-то днем в небе появились тонкие, не похожие на бомбардировщики самолеты и, не обращая внимания на вялый огонь зениток, сбросили на город листовки. В них говорилось, что Японии предложено капитулировать.

Вечером к нам за город прямо со службы приехал отец. Он сел на краю веранды и сказал:

– А листовки-то не врут. – И показал английский оригинал обращения, раздобытый из какого-то верного источника.

Я взял листок в руки и с первого взгляда, еще даже не успев прочитать текст, понял: свершилось. До капитуляции мне дела не было. Но произошло нечто куда более ужасное – я понял, какие страшные времена меня теперь ожидают. Хочу я или не хочу, но уже с завтрашнего дня начинается та самая «обычная жизнь», в возможность которой я столь долго отказывался верить. Обычная жизнь – от одного этого словосочетания меня бросило в дрожь.

Глава четвертая

К моему удивлению, пугавшая меня обычная жизнь не торопилась начинаться. Взамен воцарилось состояние всеобщего смятения, и люди думали о пресловутом «завтрашнем дне» еще меньше, чем во время войны.

Вернулся из армии мой знакомый, у которого я одалживал студенческий мундир, – пришлось отдать. Однако я тешил себя иллюзией, что, сменив наряд, освобожусь от воспоминаний и вообще от прошлого.

Умерла младшая сестра. Обнаружилось, что я, оказывается, умею плакать, – это подействовало на меня успокаивающе. Я узнал, что Соноко сосватана и обручена с каким-то мужчиной. Вскоре после похорон моей сестры они справили свадьбу. Можно ли назвать облегчением чувство, которое я испытал при этом известии? Безусловно, я пытался уверить себя, что очень рад такому исходу. Что может быть естественнее подобного финала – ведь это я ее бросил, а не она меня?

С давних пор я приучил себя трактовать любые удары судьбы как великую победу моей воли и разума. Временами моя спесь граничила с безумием. При этом в упоении собственным хитроумием было что-то подловатое и недоделанное – так ликует самозванец, волей случая оказавшийся на королевском троне. И невдомек несчастному болвану, что расплата за глупую удачу и бессмысленный деспотизм неотвратима и близка.

Весь следующий год я пребывал в смутно-оптимистическом настроении. Учил свою юриспруденцию, с постоянством заведенного механизма курсировал из дома в университет и обратно. Никто не обращал на меня внимания, и я платил окружающим той же монетой. На лице моем теперь постоянно блуждала отрешенно-мудрая улыбка молодого монашка. Я и сам не знал – жив я или уже умер. Казалось, я забыл обо всем на свете. Даже о своей несбывшейся мечте совершить естественное, ненарочитое самоубийство – самоубийство войной.

Истинная боль никогда не ощущается сразу. Она похожа на чахотку: когда человек замечает первые симптомы, это значит, что болезнь уже достигла едва ли не последней стадии.

Однажды я стоял у прилавка книжного магазина (в последнее время появлялось все больше новых изданий) и листал переводную книжку в дешевом бумажном переплете. Это был сборник эссе какого-то французского автора. Вдруг в глаза мне бросилась одна строчка. Охваченный нехорошим предчувствием, я тут же захлопнул книгу и положил ее на место.

Наутро, по дороге в университет, повинуясь безотчетному импульсу, я внезапно завернул в магазин и купил-таки этот сборник. На лекции по гражданскому праву я достал книжку и, прикрыв ее тетрадью с конспектами, отыскал ту страницу. Когда я перечитал злополучную строку, она произвела на меня еще более тягостное впечатление, чем накануне.

…Сила женщины определяется степенью страдания, которой она способна покарать своего возлюбленного.

В университете я сблизился с одним из студентов. Он был из семьи известных кондитеров. На первый взгляд он казался обычным, скучным зубрилой. Однако, глядя на его фигуру, такую же тщедушную, как и моя, и выслушивая его иронически-циничные суждения о жизни и людях, я чувствовал, как мы с ним похожи. Но мой цинизм был лишь средством самозащиты и способом пускать окружающим пыль в глаза, не более. У моего же нового приятеля пренебрежительное отношение к жизни было явно неподдельным и зижделось на глубочайшей уверенности в самом себе. «Откуда у него эта уверенность?» – недоумевал я. Довольно скоро мой друг безошибочно определил, что я еще девственник, и с видом превосходства, к которому, впрочем, примешивалась доля снисходительного презрения к себе, признался: он частенько посещает бордель.

– Если захочешь последовать моему примеру, дам телефончик, – предложил он. – Да и компанию могу составить.

– Учту, – ответил я. – Наверно, скоро уже созрею. Вот только решимости поднакоплю.

Вид у него был одновременно и смущенный и горделивый. Очевидно, он думал, что отлично понимает мои чувства, и вспоминал собственную стыдливую нерешительность в аналогичной ситуации. Мне стало не по себе. Как бы я хотел, чтобы его представления о моих нынешних чувствах совпадали с подлинными моими переживаниями…

Целомудрие – разновидность эгоизма, в основе которого лежит все то же физическое желание. Однако путь даже к такому убежищу оказался для меня закрыт – слишком уж неистовы были мои тайные вожделения. В то же время страсть воображаемая, выдуманная – примитивное и чисто абстрактное любопытство к женскому полу – могла дать мне холодную свободу, не нуждавшуюся в морализировании. Любопытство не ведает этики. Возможно, это самая безнравственная из человеческих страстей.

Втайне я занялся смехотворными упражнениями: подолгу смотрел на открытки с голыми женщинами и прислушивался к себе – не проснется ли желание. Естественно, ничего не происходило. Тогда я пробовал натаскивать себя по-другому: начинал предаваться своей «дурной привычке», пытаясь на первом этапе избавиться от своих обычных фантазий, а на следующем – вообразить себе женщину в какой-нибудь непристойной позе. Иногда мне казалось, что получается. Но сердце не обманешь – оно чувствовало тщетность этих усилий и безнадежно сжималось.

Наконец я решил – будь что будет – и позвонил своему приятелю. Мы договорились встретиться в ближайшее воскресенье, в пять часов. Была середина января второго послевоенного года.

– Решился наконец? – засмеялся мой друг, когда я изложил свою просьбу. – Ну и молодец. Обязательно приду. Только смотри не струсь в последний момент.

Его смех еще долго звучал у меня в ушах. Я сумел лишь слабо и вымученно улыбнуться. Но в душе все же теплилась какая-то надежда. Или, вернее сказать, мистическое суеверие. Это было весьма опасное чувство. Чаще всего люди ввязываются в рискованное предприятие, поддаваясь суетному голосу тщеславия. Вот и я пустился в эту авантюру, побуждаемый ложным стыдом: как же, ведь мне двадцать два года, а я все еще девственник!

Кстати говоря, я отважился на столь решительный шаг как раз в день своего рождения…

Мы встретились в кафе. Обменялись изучающими взглядами. Мой приятель отлично понимал, что в такой ситуации и напрасная серьезность, и веселая развязность одинаково неуместны, а потому молчал и лишь пускал струйки табачного дыма. Потом сделал несколько критических замечаний по поводу поданных нам пирожных. Не дослушав, я сказал:

– Наверно, ты и сам понимаешь, что человек, оказывающий такого рода услугу, становится или другом на всю жизнь, или заклятым врагом.

– Не пугай меня. Сам знаешь, я не из храбрецов. На роль заклятого врага вряд ли сгожусь.

– Восхищен столь безжалостной оценкой собственной персоны, – ответил я ему в тон.

– Однако приступим к делу, – с важным и ответственным видом заявил он. – Для начала нужно как следует дерябнуть. Новичку являться туда трезвым не рекомендуется.

– Нет, пить не буду, – произнес я, чувствуя, как холодеют щеки. – Ни в коем случае. Поддавать для храбрости – это не мой стиль.

Дальше все было так: темный трамвай, такой же темный вагон электрички, незнакомая станция, незнакомая улица, какие-то бараки, женские лица в мерцающем свете лиловых и красных огней. Клиенты молча прогуливались вдоль заведений, мягко и неслышно ступая по размокшей от оттепели грязи.

Я не испытывал и тени вожделения – лишь смутную тревогу, не позволявшую повернуть обратно. Так капризничающий ребенок требует полдника, хотя ему вовсе не хочется есть.

– Слушай, хватит выбирать. Мне все равно, – сказал я, чувствуя, что еще немного – и побегу прочь от этих с придыханием зовущих женских голосов: «Иди ко мне. Ко мне, красавчик…»

– Нет, в это заведение не стоит. Там девки сомнительные. Сюда хочешь? Господи, ну и рожу ты выбрал. Ладно, здесь хоть, по крайней мере, сравнительно безопасно.

– Плевать мне на рожу.

– Ну смотри. А я для контраста возьму вон ту, смазливенькую. И чтоб без претензий потом, уговор?

При нашем приближении обе женщины разом, как по команде, встали. Потолок в заведении был низкий, я почти касался его головой. Долговязая баба широко улыбнулась мне, обнажив десны и золотые коронки. Потом, что-то приговаривая на северном диалекте, отвела в маленькую комнатку.

Из чувства долга я обнял проститутку за талию. Хотел было поцеловать, но она захихикала, тряся толстыми плечами:

– Придумал! Помаду сотрешь! Вот как надо-то, гляди.

Проститутка широко раскрыла рот, и меж размалеванных губ и золотых зубов показался толстый, как палка, язык. Я тоже высунул свой. Наши языки соприкоснулись…

Вряд ли вы меня поймете, если я скажу, что иногда бесчувствие бывает мучительней самой острой боли. Но все мое существо содрогнулось от невыносимого физического страдания – и при этом я ровным счетом ничего не ощущал… Моя голова упала на подушку.

Десять минут спустя стало окончательно ясно, что я безнадежен. От стыда у меня дрожали колени.

Я уверил себя, что мой приятель ни о чем не догадался, и несколько дней даже пребывал в странно приподнятом настроении, словно человек, пошедший на поправку после тяжкой болезни. Вернее, как тот, кто ощущал признаки неизлечимого недуга, изводился мучительными подозрениями и вот наконец узнал, как называется его болезнь. Он отлично понимает, что испытываемое им облегчение недолговечно, но предчувствует: впереди его ожидает более прочное и основательное умиротворение, зиждущееся на безнадежности и обреченности. Вот и я тоже с нетерпением ждал окончательного, последнего удара, а стало быть – окончательного, последнего удовлетворения.

В течение следующего месяца я много раз встречался со своим приятелем в университете, но мы избегали разговоров о том вечере. Однажды он явился ко мне в сопровождении одного нашего общего знакомого, считавшегося большим знатоком по женской части. Тот любил хвастаться, что нет на свете бабы, которую он не «сделал» бы за пятнадцать минут.

Вскоре наша беседа свернула в неизбежное русло.

– Я прямо замучился. Ничего с собой поделать не могу, – сказал покоритель женских сердец, со значением глядя мне в глаза. – Завидую тем, у кого импотенция, ей-богу! Посылает же Господь людям такое счастье!

Увидев, как я переменился в лице, мой приятель поспешил перебить его, чтобы сменить тему:

– Ты мне обещал книгу о Марселе Прусте. Интересная?

– Еще какая! Оказывается, Пруст был содомитом и путался со своими лакеями.

– Кем-кем он был? – переспросил я, делая вид, будто не знаю этого слова.

Таким по-детски беспомощным способом я хотел изобразить полнейшую невинность, а заодно выведать, известно ли им о моем тайном позоре.

– Ну, содомитом. Гомосексуалистом. Не знаешь, что ли?

– Кто, Пруст? Впервые слышу, – дрожащим голосом ответил я.

Ни в коем случае нельзя было показывать свое смятение – сразу догадаются. Однако попытка прикинуться невозмутимым столь явно и постыдно провалилась, что мне стало страшно. Мой приятель наверняка все понял. Во всяком случае, он старательно избегал смотреть мне в лицо. Или мне это показалось?

Этот мучительный визит продолжался до одиннадцати часов вечера. Всю ночь я не сомкнул глаз. Долго плакал навзрыд, а потом, как обычно, на выручку пришли мои кровавые фантазии. И я обрел утешение в этих чудовищных видениях, самых близких и верных моих друзьях.

Нужно было как-то развеяться. Я стал бывать у одного старого знакомого, где часто собирались гости – приятно провести время и поболтать о чем-нибудь пустом и незначительном. Я отлично понимал бессмысленность подобного досуга, но ощущал себя на этих светских сборищах куда лучше и свободнее, чем в студенческой компании. У моего знакомого бывали стильные девицы, молоденькие, совсем недавно вышедшие замуж дамы, одна оперная певица, восходящая звезда фортепьянного искусства и так далее. Гости танцевали, выпивали, играли в разные немудрящие игры с легким эротическим оттенком – например, в жмурки. Иногда веселье продолжалось до рассвета.

Под утро все выбивались из сил, и иногда кто-нибудь засыпал прямо во время танца. Тогда, чтобы встряхнуться, мы затевали новую игру: разбрасывали по полу подушки, и, когда пластинка останавливалась, танцующим парам полагалось по двое плюхаться на ближайшую подушку. Тот, кому не хватило места, должен был в качестве штрафа исполнить какой-нибудь номер. Всякий раз, когда пластинка останавливалась, начинался страшный переполох – все толкались, женщины постепенно переставали обращать внимание на приличия. Помню, как самая хорошенькая из девиц шлепнулась на подушку так стремительно, что юбка задралась у нее чуть не до пояса, а она, слегка захмелевшая от вина, лишь беззаботно расхохоталась. Ляжки у нее были белые-пребелые.

В прежние времена я, продолжая свое извечное лицедейство, поступил бы так же, как обыкновенный юноша, стыдящийся своей возбудимости, – то есть отвел бы глаза. Но с того памятного вечера что-то во мне переменилось. Без малейшего стыда – я имею в виду стыд по поводу собственного бесстыдства – я уставился на эти белые ляжки, словно на какой-то неживой предмет. От напряжения защипало в глазах. Моя боль сказала мне: «Ты – не человек. Тебя нельзя и близко подпускать к другим людям. Ты – грустное и ни на что не похожее животное».

К счастью, близилось время государственных экзаменов, и неизбежная, иссушающая мозг зубрежка отнимала все мои телесные и душевные силы, давая передышку от страданий. Однако продолжалось это недолго. С того проклятого вечера моя жизнь наполнилась ощущением бессилия, в душе царило уныние и все валилось у меня из рук. С каждым днем я испытывал все более острую потребность доказать себе, что я не абсолютный импотент и хоть на что-то годен. Если не сумею, думал я, то незачем и жить. Но я был лишен возможности осуществить свои извращенные мечты. В стране, где я жил, нечего было и думать о воплощении в жизнь даже самой скромной из моих фантазий.

Наступила весна, и мной овладело безумное раздражение, которое я скрывал под маской невозмутимого спокойствия. Казалось, сама природа прониклась к моей особе враждебностью, нарочно хлеща меня по лицу пыльными ветрами. Если мимо на большой скорости проносился автомобиль, я мысленно кричал вслед: «Почему ты меня не сбил?!»

Я с наслаждением изводил себя зубрежкой и спартанской жизнью. В перерывах между занятиями я выходил прогуляться и не раз замечал, что прохожие с недоумением поглядывают на мои налитые кровью глаза. Окружающим казалось, что я тружусь в поте лица. На самом же деле я постигал науку жизни без будущего, где властвуют безволие, распущенность и непреходящая усталость. Но вот однажды в конце весны, когда я ехал в трамвае, сердце мое заколотилось так стремительно и часто, что я едва не задохнулся.

С противоположной стороны прохода сидела Соноко. Я отчетливо увидел детские брови и серьезные лучистые глаза, в которых читалась невыразимая нежность. Я чуть не вскочил с места, но тут пассажир, стоявший в проходе, продвинулся вперед, я смог разглядеть девушку напротив как следует и убедился, что ошибся. Это была не Соноко.

Однако сердце билось все так же часто. Легче всего было бы объяснить свое волнение неожиданностью или даже чувством вины, но отчего на душе сделалось чисто и светло? Это было то самое незабываемое чувство – я сразу его угадал, – что охватило меня в памятное утро девятого марта, когда я увидел Соноко, спускавшуюся по лестнице на перрон. Даже привкус пронзившей душу скорби был совершенно тем же.

Теперь я уже не мог заставить себя вычеркнуть из памяти мучительное воспоминание, и в течение нескольких последующих дней оно волновало меня все сильней и сильней. Я говорил себе: «Нет, не может быть! Ты уже не любишь Соноко. Ты вообще не способен любить женщину». Эти мысли, еще вчера бывшие моими верными и преданными союзниками, сегодня изменили мне и вызывали лишь чувство протеста.

Так в моей душе свершился новый мучительный переворот, в результате которого к власти пришли старые воспоминания – те самые, что два года назад я отбросил, сочтя пошлыми и незначительными. Подобно забытому незаконнорожденному сыну, они внезапно предстали передо мной до неузнаваемости выросшими и возмужавшими. В них не было ни слащавой приторности, в которую мне случалось впадать в период общения с Соноко, ни делового практицизма, с каким позднее я покончил со своим чувством. Они представляли собой абсолютное страдание в беспримесном и незамутненном виде. О, если бы речь шла о позднем раскаянии, я бы вынес муку – слава богу, эта тропа протоптана многими предшественниками. Но нет, то было не раскаяние, а боль совсем иного рода: будто стоишь у окна, смотришь вниз и не можешь оторвать взгляд от режущей глаза линии, что делит залитую слепящим солнцем улицу на зону света и зону тени.