banner banner banner
Золотой храм
Золотой храм
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Золотой храм

скачать книгу бесплатно

Дождь кончился, и в гостиную проникло заходящее солнце. Глядя, как сияют в его лучах глаза и губы Соноко, я еще болезненнее ощутил свою беспомощность перед такой красотой. На душе сделалось горько, а Соноко вдруг показалась мне каким-то призрачным, эфемерным созданием.

– Вот взять нас с вами… – запинаясь, говорил я. – Кто знает, сколько нам отпущено? Сейчас как завоет сирена, прилетит самолет и сбросит бомбу прямо на этот дом…

– Это было бы замечательно. – Соноко рассеянно теребила край своей клетчатой юбки, но тут вдруг подняла лицо, и я увидел нежный светящийся пушок на ее щеке. – Нет, правда… Представляете, мы тут сидим, а с неба бесшумно планирует самолет и бросает бомбу. Вот было бы здорово!.. Вы так не думаете?

Она, похоже, сама не поняла, что эти слова – признание в любви.

– Да, это было бы… неплохо, – как можно небрежнее ответил я.

Если б она только знала, сколь страстно мечтал я о подобной смерти.

Теперь я понимаю, что наш разговор был по-своему комичен. В мирные времена такие признания делают только люди, давно и всей душой любящие друг друга.

Чтобы скрыть смущение, я сказал с напускным цинизмом:

– Сейчас эпоха всеобщих расставаний. Кого разлучает жизнь, кого смерть. Это уже становится скучным. Вам не кажется? Сегодня разлука тривиальна, а оригинальна как раз встреча. Она почти как чудо… Разве не чудо, что мы с вами сидим вдвоем и разговариваем?

– Да, мне тоже… – Тут Соноко смешалась и не закончила. А потом сказала очень серьезно и спокойно: – Знаете, нам ведь тоже суждено скоро расстаться. Бабушка хочет, чтобы мы скорее эвакуировались. Как вернулись, в тот же день послали телеграмму в деревню, тете, – чтобы сняла для нас дом. Она сегодня звонила, сказала, что ничего найти не смогла, но мы можем пожить у нее. Говорит, вместе веселей. А бабушка пообещала, что через два-три дня приедем…

Я не нашелся что сказать. Меня самого поразило, какой болью отозвалось это известие в моем сердце. Мне было так хорошо с Соноко. Я считал само собой разумеющимся, что мы еще долго будем вместе – много дней, а то и месяцев: что все останется как есть. Слова Соноко стали двойным ударом, двойным разочарованием. Во-первых, они означали, что наша встреча не более чем химера, а мое счастье – чистейшей воды иллюзия; и еще я понял, что, если бы мы даже не расставались, отношения между мужчиной и женщиной не стоят на месте, – детская мечта оставить все как есть совершенно нереальна.

Я очнулся, и пробуждение мое было мучительным. Почему, почему нельзя, чтобы все так и оставалось, спросил я себя. Вновь, как в детстве, мне хотелось задать вопросы, на которые не было ответа. Кто и за что возложил на нас, людей, непонятную обязанность разрушать все вокруг, постоянно изменять окружающий мир, доверяться мимолетным случайностям? Может быть, тяжкий этот долг и называется «реальной жизнью»? Или он касается одного меня? Во всяком случае, лишь я один в полной мере ощущал весь груз этого бремени.

– Значит, вы уезжаете… Что ж, все равно и мне скоро пришлось бы покинуть Токио.

– А вы куда собрались?

– В конце марта нас снова отправят на какой-нибудь завод. Мы там пробудем весь апрель.

– Это, наверно, опасно, да? Ведь заводы бомбят.

– Да, опасно, – ответил я, уже не в силах скрывать отчаяние, и сразу после этого ушел.

Весь следующий день я провел в благодушно-расслабленном состоянии, ибо мне не нужно было больше заставлять себя полюбить Соноко. Я пел песни, подбрасывал в воздух ненавистные учебники по юриспруденции и пребывал в необычайно жизнерадостном настроении.

Эта несвойственная мне эйфория продолжалась до самого вечера. Спал я в ту ночь глубоким и крепким сном младенца. Разбудил меня ставший уже привычным вой сирен. Все наше семейство, ворча и жалуясь, отправилось досыпать в бомбоубежище. Бомбежки так и не было – через какое-то время прозвучал отбой. Я стряхнул дрему, подхватил каску, термос и первым выбрался наружу.

Зима сорок пятого никак не хотела кончаться. Весна подбиралась к ней на мягких, как у леопарда, лапах и так и этак, но зима была сера и непробиваема, словно решетка зверинца. Ночью в свете звезд весь мир мерцал льдом и инеем.

По дороге домой я смотрел сквозь листву вечнозеленых деревьев вверх, на расплывчатые пятнышки звезд. Пар моего дыхания смешивался с морозным воздухом. Внезапно я сделал открытие, обрушившееся на меня неимоверной тяжестью: я уже люблю Соноко и жизнь без нее не стоит теперь для меня и ломаного гроша. Внутренний голос сказал мне: если сумеешь, лучше забудь ее. И тут же я ощутил приступ глубинной, переворачивающей душу скорби – как в то утро, когда я смотрел на спускающуюся по лестнице Соноко.

Я почувствовал, что не выдержу такой муки, и в отчаянии топнул ногой.

И все же у меня хватило силы воли продержаться еще целые сутки.

Вечером третьего дня ноги сами принесли меня к дому Соноко. У ворот возились какие-то рабочие в спецовках. Во дворе лежали длинные соломенные тюки, перевязанные грубыми веревками. От этого зрелища у меня сжалось сердце.

В прихожей меня встретила бабушка. Все вокруг было заставлено свертками, ящиками и мешками, готовыми к отправке. Под ногами хрустела стружка. По слегка смущенному лицу бабушки я сразу понял, что повидаться с Соноко мне не дадут. Тогда, словно рассыльный из книжной лавки, я достал несколько заранее приготовленных любовных романов и сказал:

– Вот. Передайте, пожалуйста, от меня Соноко-сан.

– Большое вам спасибо, – ответила старуха, даже не предлагая позвать внучку. – Завтра вечером мы эвакуируемся в деревню. Все устроилось очень удачно, так что мы сможем уехать гораздо раньше, чем думали. Дом мы сдаем господину Т., здесь будет общежитие для служащих его компании. Жаль с вами расставаться, молодой человек. Мои внучки успели вас очень полюбить. Ну да вы приезжайте к нам погостить. Вот устроимся там и непременно напишем вам письмо. Так как, приедете?

Бабушка у Соноко была дама благовоспитанная и умела говорить приятные вещи. Но слова ее казались мне такими же ровными, гладкими и ненастоящими, как ее фальшивые зубы. И потому я ответил лишь:

– Что ж, всем вашим желаю самого наилучшего.

Произнести имя Соноко у меня не хватило духу.

И тут, словно уловив исходившие от меня колебания, на верхней площадке лестницы появилась Соноко. В одной руке она держала большую шляпную коробку, в другой – стопку книг. Соноко стояла прямо под окном, и волосы ее зажглись под солнцем огненным нимбом.

– Подождите меня, я сейчас! – крикнула Соноко так пронзительно, что бабушка даже вздрогнула.

Потом Соноко повернулась и убежала по лестнице на верхний этаж. Я со злорадным интересом посмотрел на встревоженное лицо старухи. Впрочем, та моментально взяла себя в руки и сказала, что, к сожалению, не может пригласить меня в дом, поскольку все перевернуто вверх дном. После чего удалилась.

Почти сразу же появилась раскрасневшаяся Соноко. Она молча прошла в прихожую, обулась и лишь потом сказала, что хочет меня проводить. Голос ее звучал так повелительно, что я внутренне весь затрепетал. Я наблюдал за ней, растерянно теребя в руках студенческую фуражку. Моя душа словно приподнялась на цыпочках и испуганно замерла. Касаясь друг друга плечами, мы вышли наружу. До ворот шагали молча. Внезапно Соноко остановилась и нагнулась, чтобы поправить узел на шнурке. Это заняло почему-то много времени – я приблизился к воротам и ждал там, глядя на улицу. Разумеется, Соноко просто хотела, чтобы я прошел вперед, но откуда мне было знать повадки и милые хитрости восемнадцатилетних девушек?

Вдруг она прикоснулась сзади своей мягкой грудью к моему локтю. Я уверен: Соноко сделала это непреднамеренно, просто не рассчитала скорость, как тормозящий на полном ходу автомобиль.

– Вот… держите… – прошептала она, уколов мне ладонь уголком жесткого конверта.

Мои пальцы хищно сжались, словно я хотел раздавить пойманного птенца. Конверт – самый обыкновенный, из тех, что любят школьницы, – показался мне невероятно тяжелым. Я взглянул на него боязливо, украдкой, как на нечто недозволенное.

– Не сейчас, потом, – шепнула Соноко задыхающимся, сдавленным голосом, будто едва удерживаясь от хохота.

– А куда послать ответ? – спросил я.

– Я написала там… внутри. Наш адрес в деревне…

Странное дело: я вдруг почувствовал, что сцена расставания доставляет мне удовольствие. Оно чем-то напоминало самый захватывающий момент игры в прятки, когда водящий, отвернувшись, считает, а остальные разбегаются, чтобы спрятаться. Такова уж моя натура – я способен радоваться самым неожиданным вещам. В силу этой врожденной извращенности я иногда совершаю поступки, которые всем (даже мне) кажутся мужественными, хоть на самом деле причиной им моя трусость. Очевидно, это компенсация, утешительный приз, достающийся тем, кого не привлекает ни одна из обычных радостей жизни.

Мы простились с Соноко у станции. Разошлись, даже не пожав друг другу руку.

Я был на седьмом небе от счастья – как же, первое в жизни любовное письмо. Не хватило терпения дождаться, пока доеду домой; разорвал конверт прямо в вагоне, не обращая внимания на других пассажиров. Из конверта выскользнула целая стопка ярких иностранных открыток, которые обожают собирать гимназистки. Внутри оказался и сложенный вдвое листок голубой почтовой бумаги, украшенный изображением Волка и Красной Шапочки из диснеевского мультфильма. Письмо было написано аккуратными, как в прописях, иероглифами.

Огромное Вам спасибо за книги. Я прочла их с большим интересом. Очень надеюсь, что, несмотря на все бомбежки, Вы останетесь живы и здоровы. Из деревни напишу Вам еще. Мой адрес… (тут следовал адрес деревни). Открытки – скромный знак моей благодарности.

И это любовное письмо?! Рано же я торжествовал… Я почувствовал, что бледнею, засмеялся. Что на такое письмо ответишь? Все равно как на открытку с каким-нибудь официальным поздравлением…

Однако за полчаса, потребовавшиеся, чтобы добраться домой, я придумал оправдание своему желанию все-таки написать ответное письмо. Ведь воспитание, полученное Соноко, не могло научить ее составлять любовные послания, сказал я себе. Она впервые писала мужчине. Наверное, мучилась, несколько раз начинала заново. Сама бессмысленность письма неоспоримо свидетельствовала об этих терзаниях и несла в себе наиглубочайший смысл.

Тут мои мысли приняли иное направление. Я разъярился и в сердцах швырнул об стенку злополучный учебник по праву. «Какой же ты никчемный, жалкий тип! – сказал я себе. – Ты хочешь, чтобы девушка сама взяла инициативу, сама призналась тебе в любви. Почему бы тебе не действовать порешительней? Я знаю, причина твоих колебаний – преследующее тебя странное, непонятное беспокойство. Зачем тогда вообще понадобилось ходить к ней? Вспомни, когда тебе было четырнадцать, ты был нормальным, таким же, как все. И в шестнадцать лет ты еще мог спокойно смотреть в глаза своим сверстникам. Что же стряслось теперь, когда тебе исполнилось двадцать? Когда-то твой приятель сказал, что ты не доживешь до двадцати, но он ошибся: ты жив и даже раздумал искать смерть на войне. Скажите какие страдания из-за письма восемнадцатилетней девочки, еще сущего ребенка! Это в твоем-то возрасте? О, как многого ты достиг, кретин несчастный! В двадцать лет получаешь первое в жизни любовное письмо! Может, ты сбился со счету и тебе на самом деле не двадцать, а гораздо меньше? Ведь ты даже ни разу никого не поцеловал! Безнадежный неудачник – вот ты кто!»

В разгар подобных самообличений во мне зазвучал новый голос – темный и настойчивый. Он был сбивчив, взволнован и совершенно искренен – я не привык разговаривать с собой так честно и так просто. Вот что он мне сказал: «Ты бормочешь о любви? Ладно, пусть так. Но, признайся, разве женщины вызывают в тебе хоть какое-то физическое желание? Ты похвалялся перед собой, что Соноко – единственная девушка, не пробуждающая в тебе „грязных помыслов“. Неужто ты забыл, что за всю жизнь у тебя не вызывало „грязных помыслов“ ни единое существо женского пола? Как ты вообще смеешь лепетать о „грязных помыслах“? Разве ты когда-нибудь мечтал о голом женском теле? Разве ты воображаешь себе Соноко обнаженной? Ведь тебе, большому знатоку и любителю аналогий, известно, что нормальный юноша твоих лет, посмотрев на любую женщину, сразу же мысленно начинает ее раздевать… Ты хочешь знать, почему я тебе все это говорю? Пусть тебе ответит твое сердце. Ну-ка, примени свою хваленую логику, проведи еще одну аналогию. Вчера ночью, перед сном, ты кое-чем занимался, помнишь? Можешь называть этот ритуал своей вечерней молитвой – не важно. Убеждай себя, что сей заурядный языческий обряд широко распространен, что, мол, все так делают. Привыкнешь – даже приятно, да и от бессонницы лечит лучше всякого снотворного. Ладно, дело совсем в другом. Скажи, разве в тот момент ты думал о Соноко? Уж на что я привык ко всяким твоим причудам, и то не устаю поражаться диковинности твоих фантазий.

Когда днем ты ходишь по улицам, то все время пялишься на юных солдат и матросов. Я знаю, какие тебе нравятся – совсем зеленые, обожженные солнцем, безо всяких признаков интеллекта и с наивно-припухлыми губами. Стоит тебе увидеть такого, и твои глаза сразу жадно шарят по его фигуре. Может, ты решил оставить юриспруденцию и стать портным? Нет, приятель, вовсе не ради снятия мерки ощупываешь ты взглядом этих крепких, незатейливых львят. Скольких из них ты раздел догола в своем воображении хотя бы за один-единственный вчерашний день? У тебя к мозгу подвешена невидимая папка, этакий гербарий, где ты коллекционируешь своих обнаженных эфебов, чтобы во время „языческого обряда“ было из кого выбрать очередную жертву. Вспомни омерзительную фантазию прошлой ночи.

Ты подвел свою обнаженную жертву к каменному столбу странной шестигранной формы. Потом достал из-за спины веревку и прикрутил юношу к камню. При этом тебе непременно было нужно, чтобы несчастный кричал и отбивался. Вкрадчиво ты во всех подробностях описал ему уготованную казнь. На губах твоих играла загадочно-невинная улыбка. Затем ты извлек из кармана острый нож, подошел к жертве вплотную и нежно пощекотал острием кожу стянутой веревками груди. Юноша отчаянно закричал, забился, пытаясь уклониться от безжалостного клинка. Сердце его бешено колотилось от ужаса, голые ноги судорожно трепетали. Медленно, очень медленно ты всадил жертве нож в грудь. Вот что ты натворил, чудовище! Несчастный выгнулся, словно натянутый лук, в его предсмертном вопле звучало бескрайнее одиночество, а мышцы пронзенной груди мелко-мелко дрожали. Клинок вошел в тело уверенно и деловито, словно в собственные ножны. Вспенилась свежая кровь, заструилась вниз по стройному бедру.

Экстаз, который ты испытывал в тот миг, был настоящим, сильным, человеческим чувством. Ты достиг той нормальности, о которой все время мечтаешь. Твое возбуждение ничем не отличалось от возбуждения обыкновенного здорового мужчины, а что причина была иной, значения не имело. Сердце твое наполнилось мощной, первобытной радостью. Варварский восторг охватил все твое существо. Глаза заблестели, забурлила кровь, ты наполнился силой и жизнью – всем тем, чему поклоняются дикие племена. Даже после семяизвержения языческий гимн, звучавший в твоей душе, стих не сразу, ты не испытал и тени печальной усталости, которая охватывает мужчину после соития с женщиной. Ты весь светился от порочности и одиночества. Древняя могучая река, сохранившаяся где-то в тайниках твоей памяти, несла тебя на своих волнах. Кто знает, быть может, по какому-то труднообъяснимому капризу судьбы у тебя в подсознании возродилась дикая и свирепая чувственность далеких предков, управляющая твоими страстями и желаниями? Но ты не замечаешь этого, ибо вконец изолгался и погряз в суете. Зачем тебе – тебе, вкусившему высшего наслаждения, какое только может быть доступно человеку, – нужны пошлейшие вздохи о любви и духовности?

Лучше ты вот что сделай. Отправляйся к Соноко и прочти ей диссертацию по своей экзотической науке. Что-нибудь высокоумное – скажем, „О функциональной зависимости кровотечения от рельефа туловища эфеба“. И объясни ей, что речь идет о любимом тобой стройном, юном, мускулистом торсе и о причудливой кривой, которую описывает струйка крови, стекая меж выпуклых мышц. Не забудь упомянуть, что лучше всего смотрится кровавый узор, имитирующий какой-нибудь естественный контур – петляющую по равнине речку или узловатость коры старого дерева.

Верно ли я говорю?» – спросил голос.

«Верно», – ответил я.

И все же мой склонный к самоанализу разум устроен таким затейливым образом, что я всегда ухожу от окончательной дефиниции – как лист Мёбиуса, склеенная в перекрученном состоянии полоска бумаги. Ведешь пальцем по внешней поверхности, а она вдруг оказывается внутренней. И наоборот. Когда я стал взрослее, бег моих мыслей и чувств по этому замкнутому кругу несколько замедлился, но в двадцать лет от головокружительных метаний по «листу Мёбиуса» у меня темнело в глазах. А к концу войны, когда казалось, что вот-вот рухнет весь мир, скорость вращения многократно возросла и я уже с трудом удерживался на ногах. Причины, следствия, противоречия перекрутились в один тугой узел, и у меня не было времени распутывать все эти нити. Я лишь видел вертящийся вокруг меня стремительный хоровод парадоксов.

Целый час терзался я подобными мыслями, а результат был таков: решил написать Соноко какой-нибудь хитроумный ответ.

Зацвела сакура. Никому не приходило в голову любоваться этим зрелищем. Во всем Токио, наверное, только студенты с моего факультета имели достаточно свободного времени, чтобы обращать внимание на подобную ерунду. Несколько раз один или в сопровождении приятелей я отправлялся в парк, где вокруг пруда росли сакуры.

В тот год они цвели как-то по-особенному пышно. Возможно, так казалось потому, что не было обычных красно-белых тентов для публики и столиков с угощением, не гуляли праздные толпы, не продавали воздушных шаров и вертушек – деревца стояли в прекрасной наготе, обрамленные лишь зарослями вечнозеленых кустов. Никогда еще не видел я, чтобы природа проявляла такую безрассудную, такую бескорыстную, такую великолепную щедрость. Мне даже сделалось не по себе – а что, если природа решила вновь завоевать весь земной шар? Не мог же столь ослепительный расцвет происходить просто так, без всякой цели! В буйстве всех этих красок – и в желтизне опавших лепестков, и в зелени травы, и в свежей черноте стволов, и в пугающей белизне цветов, согнувших своей тяжестью тонкие ветви, – мне виделось нечто зловещее. Это был просто какой-то пожар красок!

Я помню, как мы прогуливались по газону: слева деревца, справа пруд – и вели нескончаемый идиотский спор на юридическую тему. В то время я любил посещать лекции профессора И., ведшего курс международного права, – меня привлекал их комизм. С неба на нас сыпались бомбы, а профессор как ни в чем не бывало разглагольствовал о Лиге Наций. Я слушал его с любопытством, словно он читал лекции об игре в маджонг или шахматы. Мир! Вечный мир! Наваждение какое-то. Словно звучит где-то вдали колокольчик и никак не можешь разобрать: то ли вправду звонит, то ли примерещилось.

– Однако эта проблема упирается в неоспоримость права на наследование недвижимости, – говорил один из моих приятелей, высокий и смуглый парень, приехавший в Токио из деревни.

Он был освобожден от армии, ибо, несмотря на свой цветущий вид, находился в последней стадии чахотки.

– Да хватит о ерунде болтать, – прервал его другой.

Этот был так болезненно бледен, что диагноз угадывался сразу.

– В небе летают бомбардировщики, а на земле по-прежнему царит Закон, – рассмеялся я. – Прямо идиллия – слава горняя и покой дольний.

Из нас троих один я не был «чахоточником». Правда, я считался «сердечником». В то время человеку обязательно нужен был либо орден на груди, либо подходящий недуг.

Внезапно из-за ближнего дерева послышался шорох, и мы замерли от неожиданности. На нас уставился молодой парень, тоже явно застигнутый врасплох. Он был в засаленной спецовке и деревянных сандалиях. О его возрасте можно было догадаться разве что по блеску коротко остриженных волос, видневшихся из-под пилотки. Грязное, небритое лицо, немытая шея, промасленные руки – все свидетельствовало об унылом, изнурительном труде, для которого молодости и старости не существует. Из-за плеча парня боязливо выглянула девушка. Стянутые в тугой узел волосы, гимнастерка цвета хаки, новые, еще не успевшие запачкаться бесформенные шаровары. Мы сразу поняли, что эти двое работают на трудовом фронте и сбежали со смены, чтобы тайком встретиться, а заодно полюбоваться цветущими вишнями. Должно быть, услышав наши шаги, парочка решила, что это полицейский патруль, и до смерти перепугалась.

Убедившись в своей ошибке, влюбленные окинули нас недружелюбным взглядом и скрылись в зарослях. Дальше мы шли молча.

Цветение сакуры еще не набрало полной силы, когда наш факультет опять закрылся. Всех студентов отправили работать в военно-морской арсенал, находившийся на берегу залива С. Примерно в это же время мать с младшими братом и сестрой переехала в маленький загородный дом, принадлежавший дяде. Отец остался в нашем токийском доме один, если не считать слуги – юного, но практичного не по годам гимназиста. Когда не удавалось достать риса, хозяйственный паренек варил отцу и себе кашу из протертых бобов – блюдо весьма неаппетитного вида. Практичность слуги проявлялась и в том, что, пользуясь частыми отлучками отца, он потихоньку перетаскал из нашей кладовки весь скудный запас консервов.

Моя служба в арсенале была не слишком тяжелой. Я работал в тамошней библиотеке, и, кроме того, время от времени меня подключали к бригаде тайваньских подростков, рывших большой подземный туннель, где предполагалось разместить цех по производству запчастей. Я очень подружился с этими чертенятами – им всем было лет по двенадцать-тринадцать. Они учили меня своему языку, а я в качестве платы за уроки рассказывал им сказки. Мальчишки были абсолютно уверены, что тайваньские боги уберегут их от бомбежек и благополучно вернут домой. Прожорливость этих малолетних землекопов достигала фантастических размеров. Один ловкач из их числа умудрился стащить целый мешок риса да еще овощи прямо из-под носа у часового. Бригада устроила пир: зажарила все это в машинном масле. Меня пригласили разделить трапезу, но я вежливо отказался, боясь, что рис будет по вкусу напоминать болты и гайки.

За месяц, прошедший после моего первого письма Соноко, наша переписка приобрела более интимный характер. Наедине с листом бумаги я чувствовал себя очень смелым. Помню, как-то утром (только что прозвучала сирена отбоя после воздушной тревоги) я вернулся к себе в библиотеку, увидел на столе письмо от Соноко и стал его читать. У меня задрожали руки, хмельно загудело в голове. Несколько раз я повторил вслух одну строчку: «Как мне Вас не хватает…»

Отсутствие Соноко придавало мне мужества. Находясь вдали от нее, я мог чувствовать себя вполне «нормальным». Я, так сказать, временно исполнял обязанности «нормального». Отдаленность во времени и пространстве придают человеческому существованию несколько абстрактный характер. Поэтому чувство к Соноко естественным и гармоничным образом соединилось с моими специфическими плотскими желаниями, на самом деле не имевшими к ней ни малейшего отношения. Я не усматривал в этом слиянии никакого противоречия и день ото дня укреплялся в своем благодушном заблуждении.

Я чувствовал себя совершенно свободным. Жизнь была восхитительна. Ходили слухи, что американцы вскоре высадят десант и сотрут наш арсенал с лица земли, но мысли о гибели не пугали меня. Наоборот, жажда смерти охватила мою душу с куда большей силой, чем прежде. О, я жил тогда настоящей, полной смысла жизнью!

Как-то в субботу, во второй половине апреля, я получил увольнительную и отправился домой, в Токио. Хотел взять кое-какие книги и тут же уехать к матери за город. Но поезд еле полз – то тревога, то отбой, то снова тревога, – и я отчаянно продрог. У меня начался озноб, потемнело в глазах, потом навалилась тяжелая, жаркая усталость. Симптомы были мне хорошо знакомы – приступ тонзиллита. Добравшись до отцовского дома, я велел слуге приготовить постель и сразу лег.

Через какое-то время снизу донесся пронзительный женский голос, иглой впившийся в мои пылающие жаром виски. Кто-то поднялся по лестнице, торопливо прошел коридором, дверь отворилась. С трудом разомкнув веки, я увидел перед постелью край кимоно.

– Ты что это разлегся, лентяй несчастный!

– А-а, Тяко… Привет.

– Что значит «привет»?! Да мы с тобой лет пять не виделись!

Это была Тиэко (домашнее прозвище Тяко), моя дальняя родственница, лет на пять старше меня. Последний раз я встречался с ней во время ее свадьбы. В прошлом году ее муж погиб на фронте, и кто-то из знакомых, помнится, рассказывал, что с тех пор Тяко ведет себя довольно странно – уж больно весела и не проявляет ни малейших признаков скорби.

Я смотрел на Тиэко с немым изумлением, думая, что большой белый искусственный цветок, украшавший ее прическу, лучше бы убрать.

– Я зашла, думала с Тацу поговорить (моего отца зовут Тацуо), – защебетала гостья. – Мне нужно помочь с багажом. Собралась вот в эвакуацию. Тацу недавно сказал папе, что может это устроить. Вроде бы знает какую-то хорошую транспортную контору.

– Отец сегодня вернется поздно. Но это не важно…

Я с беспокойством смотрел на слишком алые губы Тиэко. Этот ядовитый цвет резал мне глаза и еще более усиливал головную боль.

– Слушай… Тебе прохожие на улице не делают замечания, что ты в военное время ходишь такая размалеванная?

– Какой ты стал большой! Уже обращаешь внимание на женскую косметику? А когда лежишь в постели, кажешься еще совсем ребенком.

– Тяко, шла бы ты отсюда.

Но она, дразня меня, наклонилась еще ближе. Я не хотел, чтобы она видела мою пижаму, и закутался в одеяло по самое горло. Вдруг Тиэко протянула руку и коснулась моего лба. Ее ладонь обожгла меня холодом, и это было приятно.

– Ой, какой ты горячий! Температуру мерил?

– Тридцать девять.

– Нужно лед прикладывать.

– Нет у нас никакого льда.

– Ничего, я что-нибудь придумаю.

Тиэко проворно выбежала из комнаты; широкие рукава ее кимоно жизнерадостно взметнулись. Вскоре на лестнице вновь раздались шаги, и Тиэко уселась у изголовья с весьма довольным видом.

– Я отправила вашего мальчишку за льдом.

– Спасибо, – ответил я, глядя в потолок.

Тиэко взяла с подушки книгу; ее рукав дотронулся до моей щеки, и мне захотелось прижаться лицом к прохладному шелку. Я чуть было не попросил Тиэко об этом, но передумал. Сгущались сумерки.

– Куда же он запропастился, сорванец?

Больные очень остро чувствуют течение времени: реплика Тиэко явно была преждевременной – я сразу это отметил. Через две-три минуты она снова сказала:

– Что же он так долго? Чем он там занимается?

– Ничего не долго! – нервно крикнул я.

– Рассердился? Ух ты, мой бедненький! А ты закрой глазки. Ишь как сердито в потолок уставился – того и гляди, дырку там прожжешь.