
Полная версия:
Дневник горничной
С некоторого времени я замечаю, что Жозеф неравнодушен ко мне. Его нерасположение ко мне исчезло. В его молчании я не вижу больше ни вражды, ни презрения, в его упреках звучит какое-то нежное чувство. В его взглядах я не замечаю ненависти, и если они бывают иногда страшными, то это происходит от его желания лучше меня узнать, проверить. Как большинство крестьян, он крайне недоверчив, избегает раскрывать свою душу перед другим, боится, что его «проведут». У него, должно быть, много тайн, но он их ревниво оберегает под маской суровости и жесткости, как хранят драгоценности в железных сундуках с крепкими обручами и потайными замками. Однако по отношению ко мне его скрытность ослабевает. В своем роде он великолепно обращается со мной. Врем, чем только может, он старается подчеркнуть свое расположение и понравиться мне. Самую трудную и неприятную мою работу он делает за меня, и притом без всякой задней мысли и не ожидая благодарности. Я со своей стороны поддерживаю порядок в его вещах, штопаю ему носки, починяю штаны, рубашки и укладываю все это в его шкафу с большей заботливостью и большим вкусом, чем я это делаю для хозяйки. Он бывает очень доволен и говорит в таких случаях:
– Очень хорошо, Селестина. Вы добрая женщина и любите порядок. Порядок, знаете ли, лучше богатства. А если к тому да еще милая и красивая, то лучше и не нужно.
До сих пор мы только случайно говорили с ним наедине. По вечерам на кухне разговор из-за Марианны мог быть только общий. Никакими интимными словами мы обмениваться с ним не могли. А наедине с ним нет ничего труднее, как вызвать его на разговор. Он уклоняется от длинных бесед, очевидно боится скомпрометировать себя. Два слова о том, два слова о другом, любезно или грубо… и все… Но его глаза говорят за него.
Впервые мы с ним наедине долго поговорили только вчера вечером. Господа уже спали, а Марианна раньше обыкновенного ушла в свою комнату. Я не была расположена ни читать, ни писать, и мне было скучно одной. Постоянно преследуемая образом маленькой Клары, я пошла к Жозефу, в сарай. Он сидел там за маленьким деревянным столиком и при свете фонаря перебирал семена. Его друг пономарь стоял рядом с ним и держал под мышкой две пачки брошюр, красных, зеленых, голубых, трехцветных. Своими большими, круглыми и выпуклыми глазами, плоским черепом и изношенной желтоватой морщинистой кожей он был похож на жабу. Так же неповоротлив и так же подпрыгивал, как жаба. Под столом лежали две собаки, свернувшись в клубок и спрятав голову в своей шерсти.
– Это вы, Селестина! – сказал Жозеф.
Пономарь хотел спрятать брошюры. Жозеф его успокоил:
– При ней можно говорить. Это надежная женщина.
И он продолжал:
– Так-то, старина, понял?.. В Базош… в Куртен… в Флер-сюр-Тиль… И чтобы это завтра же, за день было все роздано… И старайся приобрести абонентов… И еще раз скажу тебе… побывай везде… заходи во все дома… даже к республиканцам… Тебе, может быть, достанется от них? Ничего, крепись. Хоть одну грязную свинью приобретешь, и то хорошо. И помни: за каждого республиканца ты получаешь пять франков…
Пономарь покачивал головой в знак согласия. Наконец, он ушел с брошюрами под мышкой. Жозеф проводил его до калитки.
Заметив мое любопытство, Жозеф стал мне объяснять:
– Да, – говорил он небрежно. – Песни, портреты, брошюры против евреев… Это раздают для пропаганды. Я устроился с попами, на них работаю. Что же! Я и сам за это стою… нужно сказать, что и платят хорошо.
Он опять сел за маленький столик, за которым перебирал семена. Разбуженные собаки отошли от стола и легли подальше.
– Да… да… – повторял он. – Недурно платят… То-то денег поди много у попов…
И как бы боясь, не сказал ли он лишнего, прибавил:
– Я вам это сказал, Селестина, потому что вы хорошая женщина, надежная женщина… и я вам доверяю… Это останется между нами?
После некоторого молчания он добавил:
– Вот хорошо придумали, что пришли сюда сегодня. Это очень мило, очень мило с вашей стороны.
Я его никогда не видела таким любезным, таким разговорчивым. Я наклонилась над столиком совсем близко около него и, откладывая в тарелку отобранные семена, ответила с кокетством:
– Еще бы, вы сегодня уехали сейчас же после обеда. И словом некогда было перемолвиться. Хотите, я вам помогу семена перебирать?
– Благодарю, Селестина. Уже готово.
Он почесал себе голову:
– Черт побери! – сказал он с досадой. – Нужно бы пойти посмотреть парники. Эти проклятые мыши у меня весь салат пожрут. А, нет, право, нужно с вами поговорить, Селестина.
Жозеф встал, закрыл дверь и увел меня в глубину сарая. В первый момент мне стало жутко. Маленькая Клара, про которую я забыла, вдруг предстала пред моими глазами, страшно бледная и окровавленная. Но взгляд Жозефа не был злой, он скорее казался робким. При этом неприятном, мрачном освещении фонаря мы едва видели друг друга. До сих пор голос у Жозефа был какой-то дрожащий. Но теперь он стал более уверенным, почти твердым.
– Я уже вот несколько дней хочу с вами откровенно поговорить, Селестина, – начал он. – Вот, видите ли. У меня к вам дружеское чувство. Вы хорошая женщина, надежная женщина. Теперь-то я вас хорошо знаю!
Я сочла нужным лукаво и мило вместе с тем улыбнуться:
– У вас на это немало времени ушло, согласитесь, – прервала я его. – И почему вы были такой неприветливый со мной? Никогда вы со мной не разговаривали, всегда неприятности делали. Вспомните, какую вы мне сцену устроили, когда я проходила по аллее, которую вы только что вычистили? О, бука!
Жозеф рассмеялся и пожал плечами.
– Да, конечно. С первого раза человека не узнаешь. Да еще женщину, черт ее узнает. А вы еще из Парижа приехали! Теперь-то я вас хорошо знаю.
– Если вы меня хорошо знаете, Жозеф, то скажите, что я такое.
Процеживая слова сквозь зубы, он серьезно произнес:
– Что вы такое, Селестина? Вы такая же, как я.
– Я такая же, как вы, я?
– О! Не лицом, конечно. Но душа, даже тонкие изгибы души у нас одинаковые. Да, да, я знаю, что я говорю.
После короткого молчания он опять начал менее твердым голосом:
– У меня к вам дружеское чувство, Селестина. И затем…
– И затем?
– У меня есть деньги, немного денег.
– А?
– Да, немного денег. Недаром служишь сорок лет в богатых домах, что-нибудь и накопишь. Не так ли?
– Конечно, – ответила я, все более и более удивляясь словам и манерам Жозефа. – И много у вас денег?
– О! Немного, только…
– Сколько? Покажите-ка!
Жозеф слегка усмехнулся:
– Вы, конечно, понимаете, что их здесь нет. Они лежат в таком месте, где они детей выводят.
– Да, но сколько?
Понизив голос, почти шепотом он ответил:
– Может быть, пятнадцать тысяч, может быть, больше.
– Ваши дела в порядке!
– Может быть, и меньше, как знать.
Вдруг собаки одновременно подняли головы, бросились к двери и залаяли. Я испугалась.
– Это ничего, – успокоил меня Жозеф, дав каждой собаке по пинку ногой. – Это народ проходит по дороге. Вот, слышите, Роза домой возвращается. Я ее по шагам узнаю.
Действительно, через несколько секунд я услышала шум шагов на дороге и затем вдали стук захлопнувшейся калитки. Собаки замолкли.
Я сидела на скамье в углу сарая, Жозеф, спрятав руки в карманы, прохаживался по узкой комнате, задевая локтями сосновые доски и сбрую. Мы молчали. Я была страшно смущена и сожалела, что пришла. Жозефа, очевидно, мучило то, что он еще хотел мне сказать. Через несколько минут он, наконец, решился:
– Мне нужно еще одну вещь вам сказать, Селестина. Я родом из Шербурга. Это шумный город, много моряков, солдат, все не дураки покутить, Торговый город. И вот теперь как раз в Шербурге очень подходящее дело подвернулось. Это небольшое кафе, на великолепном месте, недалеко от порта. Солдаты теперь много пьют, патриоты все на улице, кричат, горло дерут, пьют. Время как раз подходящее. Тысячи можно зарабатывать, ручаюсь вам. Только вот! Туда нужно женщину, женщину, которая порядок знает, хорошенькую, хорошо одетую, и которая шуток не боялась бы. Моряки, солдаты – это все насмешники, забавники, добрые малые, любят выпить, любят женщин и много денег на них тратят. Что вы на это скажете, Селестина?
– Я? – воскликнула я, как бы не понимая.
– Да, к примеру только? Нравится это вам?
– Мне?
Я не знала, чего он собственно хочет. Я терялась в догадках. От волнения ничего не могла ответить. Он настаивал:
– Конечно, вы. Кому же еще, по-вашему, быть в этом кафе? Вы хорошая женщина, знаете порядок, вы не из тех жеманниц, которые и шутки вынести не могут, вы патриотка, наконец! И потом, вы хорошенькая, миленькая, ваши глаза могут вскружить голову всему шербургскому гарнизону. Хорошее дело было бы, что и говорить! С тех пор, как я вас узнал, с тех пор, как я узнал, на что вы способны, эта мысль у меня из головы не выходит.
– Ну а вы?
– Я также, конечно! При большой дружбе можно и пожениться.
– Значит, вы хотите, – воскликнула я оскорбленным тоном, – вы хотите, чтобы я сделалась проституткой и зарабатывала вам деньги?
Жозеф пожал плечами и спокойно сказал:
– По-хорошему, честь-честью, Селестина! Это само собой разумеется.
Затем он подошел ко мне, взял меня за руки, стиснув их так сильно, что я чуть не взвыла от боли, и прошептал:
– Вы стали моей мечтой, Селестина, я мечтаю, как вы будете жить в этом кафе. Вы мне голову вскружили.
Я стояла без движения, без слов, смущенная этим неожиданным признанием. Он продолжал:
– Затем, там должно быть теперь больше пятнадцати тысяч франков, может быть, даже больше восемнадцати тысяч. Как знать, сколько там наросло этих денег. И много вещей, драгоценностей. Вы счастливо зажили бы в этом кафе.
Он держал мою талию своими могучими руками, и я чувствовала, как его тело трепетало от страсти ко мне. Если бы он захотел, он овладел бы мною без малейшей попытки к сопротивлению с моей стороны. Но он продолжал описывать свою мечту:
– Небольшое кафе, очень красивое, очень чистое, светлое, а за кассой, у большого зеркала, красивая женщина, одетая по-эльзасски, в красивый бархатный корсаж с большими шелковыми лентами. Ну, Селестина? Подумайте об этом. Мы еще поговорим на этих днях, мы еще поговорим об этом.
Я ничего не могла сказать ему, ни одного слова! Я была поражена, потому что никогда об этом не думала, но у меня не было ни страха, ни ненависти к этому циничному человеку. Теми самыми устами, которыми он целовал кровавые раны маленькой Клары, обнимая меня теми же руками, которыми он обнимал, душил и убивал маленькую Клару в лесу, Жозеф повторял:
– Мы поговорим, я стар, некрасив, это возможно. Но запомните, Селестина, не найдется такого человека, который мог бы устроить женщину так, как я. Мы поговорим об этом.
Сегодня Жозеф по обыкновению молчалив. Можно было бы сказать, что между нами вчера ничего не произошло. Он приходит, уходит, работает, ест, читает свою газету, как и всегда. Я смотрю на него, и мне хотелось бы, чтобы его безобразие вызвало во мне сильнейшее отвращение и оттолкнуло меня от него навсегда. Но нет. Ах, как это странно! У меня дрожь пробегает по коже при виде этого человека, но я не питаю к нему отвращения. И как это ужасно, что он не вызывает у меня отвращения. Ведь это тот самый человек, который убил и изнасиловал маленькую Клару в лесу!
Глава десятая
Ничто не доставляет мне такого удовольствия, как натолкнуться в газетах на имя человека, у которого я служила. Это удовольствие я ощутила живее, чем когда бы то ни было, сегодня утром, прочитавши в «Petit Journal», что Виктор Шариго только что выпустил в свет новую книгу, имеющую большой успех и вызывающую всеобщий восторг. Она озаглавлена «От пяти до семи». Эта книга, говорится в статье, есть целый ряд блестящих сатирических очерков из светской жизни, которые под своей внешней легкостью скрывают глубокую философию. В этой же статье говорится не только о таланте Виктора Шариго, но также о его изяществе, изысканных знакомствах и о салоне. Кстати, о его салоне! В продолжении восьми месяцев я служила у Шариго и, мне кажется, никогда не встречала подобных типов. А насмотрелась я их достаточно! Все знают по имени Виктора Шариго. Он уже написал целый ряд книг, имевших шумный успех. «Их подвязки», «Как они спят», «Колибри и Попугай» – наиболее известны. Это человек бесконечно умный, писатель с громадным талантом, все несчастье которого заключалось в том, что к нему слишком скоро пришел успех вместе с богатством. В начале своей деятельности он подавал самые блестящие надежды. Все были поражены его огромной наблюдательностью, его могущественным сатирическим даром, его неумолимой и справедливой иронией, которая видела так глубоко смешное в человеке. Свободный и образованный ум, для которого все светские условности были ложью и рабством, великодушная и чуткая душа, которая вместо того, чтобы подчиняться унизительным предрассудкам, стремилась смело к возвышенному и чистому социальному идеалу. Так по крайней мере отзывался о Викторе Шариго один из его друзей – художник, который увлекался мной и у которого я иногда бывала. От него я и слышала вышеупомянутые суждения и подробности о жизни и писательской деятельности этого знаменитого человека.
Среди всех смешных сторон светской жизни, которые Виктор Шариго бичевал так жестоко, он чаще и сильнее всего осмеивал снобизм. В своих интересных и богатых фактами и наблюдениями разговорах еще больше, чем в своих произведениях, он обрисовывал нравственную низость, убожество снобизма в образных и метких выражениях, свойственных его широкой и суровой философии; глубокие и сильные, как бы отточенные, слова, подхваченные одними, распространяемые другими, повторялись во всех концах Парижа и очень скоро становились в некотором роде классическими. Можно было бы составить целую удивительную психологию снобизма из тех впечатлений, черточек, резких профилей, причудливо нарисованных живых силуэтов, которые его оригинальный талант постоянно воспроизводил вновь, никогда не уставая. Казалось бы, что если кто-нибудь должен был избежать этого рода моральной инфлуэнцы, так жестоко свирепствующей в салонах, – так это именно Виктор Шариго, лучше чем кто-либо предохраненный от заразы этим прекрасным антисептическим средством – иронией. Но душа человека вся состоит из неожиданностей, противоречий, нелогичностей и безумия.
Как только он испытал первые ласки успеха, сноб, который всегда жил в нем, – вот почему он его описывал с такой силой и выразительностью, – проснулся и дал яркую вспышку, как снаряд, получивший электрический толчок. Он начал покидать старых друзей, которые стали для него лишними и стесняющими, и поддерживал связи с теми, которые повсюду были приняты благодаря своему таланту, или с такими, которые благодаря своему положению в прессе могли быть ему полезны и поддерживать своими постоянными похвалами его молодую репутацию. В то же самое время он стал усиленно заниматься туалетами. Его сюртуки были необыкновенно смелого покроя, воротники и галстуки – стиля 1830 года, сильно преувеличенного, бархатные жилетки – с чересчур причудливыми, неотразимыми изгибами, брильянты – слишком блестящи, и из металлических портсигаров, украшенных слишком драгоценными камнями, он вынимал папироски, завернутые в золотые бумажки. Но со своей неуклюжей фигурой, неловкими жестами, грубыми и вульгарными движениями, он сохранил, несмотря на все, тяжеловесный вид овернских крестьян – своих земляков. Новичок в так скоро свалившейся на него роскоши, он чувствовал себя в ней не на месте; напрасно он изучал и себя, и наиболее совершенные образцы парижского шика! Ему не удавалось достигнуть той непринужденности, того мягкого, гибкого, тонкого изящества в движениях, которые он видел – и с каким сильным чувством зависти – у светской молодежи клубов, скачек, театров и ресторанов. Он удивлялся, потому что ведь одевался он у самых лучших портных, рубашки у него были из самых известных магазинов, а ботинки, ботинки какие он носил!.. Оглядывая себя в зеркале, он приходил в отчаяние от своей наружности. «Напрасно я одеваюсь в шелка и бархат! – говорил он. Все это имеет на мне какой-то неестественный вид». Что касается мадам Шариго, то она, одевавшаяся раньше очень просто и со вкусом, тоже в свою очередь совершенно изменилась в этом отношении. Она начала носить блестящие, кричащие туалеты. Волосы свои выкрасила в слишком рыжий цвет; ее брильянты были чересчур велики – и вся она имела величественный вид королевы, которую прачки выбирают из своей среды каждый год во вторник на масленице, над ними много смеялись, и подчас жестоко. Товарищи, завидовавшие его роскоши и радовавшиеся поэтому его дурному вкусу, мстили ему, насмехаясь над этим бедным Виктором Шариго. Как сатирику ему положительно не везет, говорили они.
Благодаря удачным хлопотам, непрестанным дипломатическим и пошлым уловкам они были приняты в настоящем свете, как они это называли: у еврейских банкиров, у венесуэльских князей, у странствующих герцогов и у очень старых дам, которые бредили литературой, романами и академией. Они думали только о том, чтобы поддерживать и развивать эти новые отношения, завязывать другие знакомства, менее доступные и еще более желанные, и все искали еще и еще новых знакомств.
Однажды, желая отказаться от неудачно принятого им приглашения побывать у одного из своих прежних скромных друзей, которого он хотел еще сохранить, Шариго написал ему следующее письмо:
«Мой дорогой старый друг! Мы в отчаянии. Прости, что не можем сдержать слова быть у тебя в понедельник. Но мы только что получили приглашение на обед от Ротшильдов, и именно на понедельник. Это приглашение – первое. Ты понимаешь, что мы не можем отказаться, это было бы для нас разорением. К счастью, я знаю твое сердце и знаю, что ты на нас не обидишься, а, напротив, разделишь с нами наше счастье и гордость». В другой раз он рассказывал о покупке виллы, которую он только что приобрел в Довилле: «Я не знаю в самом деле, за кого эти люди нас приняли там! Они нас приняли сначала, должно быть, за журналистов, за богему! Но я им дал понять, что у меня есть свой нотариус!..»
Постепенно он прекратил сношения со всеми оставшимися у него еще друзьями молодости, друзьями, одно присутствие которых у него в доме было постоянным и неприятным напоминанием о прошлом, признанием его недавно еще невысокого общественного положения, которое было связано с литературой и трудом. И он старался также потушить пламя, которое иногда загоралось в его мозгу, и задушить окончательно эти проклятые мысли, присутствие которых он в некоторые дни с ужасом чувствовал, а ведь он думал, что они в нем умерли навсегда! Потом ему стало мало того, что он бывал у других; ему захотелось этих других в свою очередь принимать у себя. Освящение маленького отеля, который он только что купил в Отейле, могло быть подходящим предлогом для званого обеда.
Я поступила в дом в то время, когда Шариго решили, что они дадут его наконец этот обед. Не один из интимных, веселых и непринужденных обедов, которые они имели обыкновение давать раньше и которые делали их дом в продолжении нескольких лет таким очаровательным, но настоящий светский, торжественный обед, холодный и натянутый, обед «избранных», где наряду с несколькими корректными знаменитостями искусства и литературы были бы торжественно приглашены и несколько светских гостей, не очень строгих и чопорных, но достаточно представительных для того, чтобы немного их блеска падало и на хозяев. «Потому что самое трудное, – говорил Виктор Шариго, – это не обедать у других, а давать обед у себя».
Долго раздумывая над этим проектом, Виктор Шариго предложил:
– Итак, вот что! Я думаю, что вначале мы можем рассчитывать иметь у себя на обеде только разведенных жен… с их любовниками. Надо же начинать с чего-нибудь! Есть между ними некоторые очень приличные и о которых самые католические газеты говорят с восторгом. Позже, когда наши знакомства станут более обширными и более избранными, мы их выбросим, этих разводок!
– Это справедливо, – одобрила m-me Шариго. – В настоящий момент нам важно иметь все, что есть лучшего между разведенными. Что ни говори, а развод – это тоже положение.
– Он имеет по крайней мере ту заслугу, что уничтожает адюльтер, – насмешливо сказал Шариго. – Адюльтер – это такая старая игра… Только приятель Бурже верит еще в адюльтер – христианский адюльтер – и английскую мебель…
На что мадемуазель Шариго возразила тоном нервного раздражения: «Как ты несносен со своими злыми остротами. Ты увидишь… ты увидишь, что у нас никогда не будет настоящего салона только из-за тебя». И она прибавила: «Если ты действительно хочешь сделаться светским человеком, то должен или поглупеть, или научиться молчать».
Написали, переделали и переписали список приглашенных, который после различных комбинаций определился следующим образом.
Графиня Ферпоз, разведенная, и ее друг, экономист и депутат Жозеф Бригарь.
Баронесса Анри Гохштейн, разведенная, и ее друг, поэт Тео Крампт.
Баронесса Отто Буцинген и ее друг виконт Лаирэ, посетитель клубов, спортсмен, игрок и шулер.
Мадемуазель де Рамбур, разведенная, и ее подруга мадемуазель Тирселэ, намеревающаяся развестись.
Сэр Гарри Кимберлей, музыкант-символист, страстный педераст, и его молодой друг Люсьен Сартори, прекрасный, как женщина, гибкий и эластичный, как шведская перчатка, тоненький и белокурый.
Два академика – Жозеф Дюлон, отчаянный нумизмат, и Исидор Дюран, любезный составитель мемуаров у себя дома и строгий знаток китайского языка в Институте.
Портретист Жак Риго.
Романист-психолог Морис Фернанкур.
Светский хроникер Пуль д'Эсуа.
Приглашения были посланы и благодаря деятельным хлопотам приняты все. Только графиня Фергюз колебалась.
– Шариго? – сказала она. – Действительно ли это приличный дом? Не тот ли это Шариго, который в былые времена испробовал все роды занятий на Монмартре? Не про него ли рассказывают, что он продавал неприличные фотографии, для которых он сам позировал? А про его жену разве не рассказывают неприличные истории? Ведь у нее были довольно вульгарные приключения до замужества! Разве не про нее говорят, что она была натурщицей и что позировала она во весь рост. Какой ужас! Женщина, стоящая совсем голая перед мужчинами, которые даже не были ее любовниками!
Наконец, она приняла приглашение, когда ее уверили, что мадемуазель Шариго позировала только для головы, и что Шариго был бы способен в отместку за ее отказ выставить ее в неприличном свете в одном из своих произведений, и что, наконец, Кимберлей будет на этом обеде.
О, если Кимберлей обещал быть… Кимберлей, такой «настоящий джентльмен» и такой изящный, деликатный, очаровательный!
Шариго узнали об этих переговорах и сомнениях. Далекие от того, чтобы обидеться, они были довольны, что переговоры велись искусно, а сомнения были побеждены.
– Теперь нужно только быть настороже и вести себя, как настоящие светские люди, – так говорила мадемуазель Шариго. – Этот обед, столь прекрасно подготовленный и ловко устроенный, являлся в действительности их первым выступлением на новом поприще светской жизни, венцом их светского честолюбия. И было необходимо, чтобы он удался!
За неделю до обеда все в доме было перевернуто вверх дном. Следовало многое обновить в нем, но чтобы это вместе с тем не бросалось в глаза.
Проводили репетицию освещения и убранства стола для того, чтобы не быть занятыми этим в последнюю минуту. Господин и мадемуазель Шариго ругались, как извозчики, потому что они коренным образом расходились в своих эстетических вкусах: она склонялась к сентиментальному, он же хотел, чтобы все было устроено со строгим артистическим вкусом. «Это по-идиотски, – кричал Шариго, – они будут себя чувствовать, как в квартире какой-нибудь гризетки… Ах, как они будут хохотать над нами». – «Я тебе советую помолчать, – возражала Шариго, нервное раздражение которой достигло наивысшей степени, – ты остался прежним прощелыгой, грязным посетителем пивных. И, наконец, с меня довольно, я не желаю больше терпеть». – «И прекрасно! Разведемся, моя милая кошечка, разведемся! Таким образом мы по крайней мере завершим серию и не будем выделяться между нашими гостями».
Увидели, что не хватает серебра, мало также посуды и хрусталя. Они должны были «зять все это напрокат, равно как и стулья, которых у них было только пятнадцать, да и то разрозненных. Наконец, меню было заказано одному из лучших рестораторов.
– Чтобы все было ультра-шик, – поясняла Шариго, – и главное, чтобы ничего нельзя было узнать из того, что будет подаваться. Раки, нарезанные ломтиками, котлеты из гусиной печенки; трюфели взбиты, а пюре расположены в виде веток… вишни четырехугольные, а персики зигзагами, одним словом, все самое шикарное!
– Будьте спокойны, – уверял ресторатор. – Я так умею изменять вид блюд, что многие не отдают себе отчета в том, что они едят. Это специальность нашей фирмы.