
Полная версия:
Теория спящего Бога
– Точно! – обрадовался старик. – Должны двоиться из-за нестабильности точки поля и из-за расстояния. Дома – вон где, а мы здесь.
Он снова посмотрел на дома. И в тот миг, пока подымал взгляд, до того момента, пока уперся в многоэтажки, увидел черные разлетающиеся шарики по всему небу. И шарики эти были словно нанизаны на тонкие нити. Впрочем, Он давно это замечал и полагал, что просто галлюцинирует, – порой, когда резко поворачивал голову или переводил взгляд с предмета на предмет. И всякий раз ему что-то казалось, а Он думал, что это ненастоящее, не имеющее отношения к реальности, пусть даже к новой реальности.
– Здесь все почти ненастоящее и все гораздо сложнее, – объяснил старик. – Вертикальные и горизонтальные проекции смещены всего-то на ничего, – но вполне достаточно для проявления…
Бред собачий, думал Он.
– … а мы шарахаем по верхам… но это неважно. Если разобраться, чего мы пока, естественно, не можем сделать по многим причинам, то все до банальности просто, но только на взгляд, исходя из слабого антропного принципа…
Придурок старый…
– … стоит только настроиться по двум-трем составляющим… и…
Ненасытный фантазер…
– … и можно расстраивать проекцию лет этак на…
Так я тебе и поверил, решил Он, Теоретик! Алхимик!
– … теория струн оправдала…
Странный старик. Сумасшедший. Больной. С воспаленными глазами, запахом дорогих сигар и гнилыми зубами.
– Живи, черт с тобой! – произнес Он и пошел туда, откуда пришел, потому что и такое с ним уже было, но если не такое, то нечто подобное – со всеми теми, кто не выдержал, не выжил, кто свихнулся и нес чушь. Африканец послушно пристроился рядом, уже не скалясь и не обращая внимания на старика.
Но старик внезапно появился сбоку и, приноровившись к их ходу и, проваливаясь по колено, зашептал, возбужденно размахивая руками и бутылкой с желтой маслянистой жидкостью:
– Падамелон я! Падамелон! Ты только постой-постой. А того ты не знаешь, что повезло тебе просто!.. несказанно, повезло так, как ни разу в жизни!..
– Ты чего, – спросил Он, – спятил?
– Пойдем со мной?.. – жалобно попросил старик, и стал походить на пуганую ворону.
– Ищи себе другого ассистента, – сказал Он.
– Нашел бы, если б знал, где, – старик совсем выдохся.
– Что же, теперь я должен тебя спасать. Дела у меня, – отрезал Он.
– Пойдем, пойдем, – позвал старик, – нужен ты мне, – и даже ухватился за лыжную палку.
Он скосился на дома. Теперь они вроде бы даже наклонились вперед и висели над лесом.
– Может, ты меня сонного зарезать хочешь? – спросил Он, понимая, что давно пора спрятаться в лес.
Вдалеке напоследок еще раз булькнуло, и в небе завертелась звездочка с четырьмя хвостиками по краям.
– Пойдем, – попросил старик. – Без тебя мне никак не пройти.
– Куда? – спросил Он. – Ведь врешь все?
Дома теперь занимали полнеба.
– Ничего ты не понимаешь, – остановился старик. – Я, быть может, тебя все это время только и ждал. Ошибся малость, с кем не бывает… Только ты не уходи, не уходи. Я тебе такое покажу… и научу, как с «ними» общаться, и кое-что объясню, до чего дошел, а главное у меня энергия против них есть… чтоб им пусто, чтоб они скисли, и говорить мне много здесь нельзя, хотя, конечно, они почти замороженные… – Он вовсе перешел на скороговорку шепотом: – Но все равно слышат и посылают против меня всякую звероподобность, хотя сами мне имечко и дали… а чтобы в полном обличье – не-е-е… я думаю из-за потери уравновешивающих… но это может просто вписываться в вариацию… а потом колеблется в другую сторону… к весне, например… может, я до весны не доживу… кто знает, может, никто не доживет…
– Кому ж здесь доживать, – согласился Он, не особенно задумываясь над словами.
Их снова окружала вселенская тишина.
– Да никого здесь нет лет двадцать. Вначале еще водились нелегалы, но такие дикие, что слов нет – ни на что не годные, ничего не боящиеся, самый лучший материал для «них», потому что пьющие много. А весной и летом сами явятся. Вот увидишь, ей богу, вот те крест, – начнут из стен проявляться, или, например, – из любого камня. Раз – и вот они, пожалуйста, явились не запылились. Боже упаси!
Все плачутся, все грозятся, всем кажется, что они самые что ни на есть бедные, юродивые, думал Он, тянут на себя одеяло, возвеличивают до небес, возводят пьедесталы, пьют и едят на злате-серебре, и что-то воображают, надуваясь от важности, а ведь ошибаются… не может весь мир быть привязанным к одному колесу…
– Чего же ты здесь сидишь? – спросил Он.
– Дела прозаические, – сказал важно старик. – Наука!
Он сплюнул и выругался в глубине души.
– Какая наука? – переспросил, испытывая страшную тоску, которая только и спасала всю жизнь.
Дома совсем накрыли их.
– Изменение пространственно-временного континуума неизбежно несет в себе схлопывание в точку. Главное, чтобы она была свернута как можно туже, если говорить обыденным языком… – выложил старик одним махом. – Ну как согласен?
Ничего Он не понял, абсолютно. Но то, что взгляд у старика стал не наглым, а тоскливым, как у голодного пса, понял.
– У меня и «Наполеон» есть настоящий, – добавил старик и заглянул ему в глаза пытливо, – и еще всякая ерунда, а консервами вся кладовка забита… нужен ты мне, нужен, кому я все это передам? А?
– Чего ж ты побежал? – спросил Он еще раз.
– Так кто ж его знает…
И Он подумал, что Теоретик врет, но врет неопасно, как бы по-домашнему для успокоения совести, что ли, что ему грустно или страшно от одиночества и старости, чему, в конце концов, можно и посочувствовать.
– Ладно, – согласился Он, – пошли. Только ненадолго. – И ему сразу стало легче. И дома съежились и снова сделались натуральной величины.
***
На воротах, перед входом, косо висела вывеска: «Профилакторий железнодор…» и даже некогда существовало название, начинающееся с букв «Ло…», но дальше полностью содранное и замятое вместе с железом от удара, который пришелся как раз на правое крыло здания так, что площадка под ним оказалась идеально чистая, ровная, и виднелись серые плиты фундамента. Да и то, что осталось слева, имело плачевный вид, словно по нему проехались катком, примяли крышу и выбили рамы из окон на первом и втором этажах.
Старик проследил его взгляд и произнес:
– Чистая работа и главное без всякого повода. Антрофизет называется – исключение из правила.
А Он подумал, что встречал такое не чаще и не реже других чудес и что в данном случае Теоретик прав, но, возможно, только по существу, факту, а не по сути и не по глубине. Не умеют они этого, подумал Он, и никто не умел, – вот в чем дело…
– Но место это спокойное, – сказал старик, – и почти безопасное.
– А дома? – спросил Он. Ему было интересно.
– Дома есть дома, – пояснил старик. Оптимизм его так и лез из всех дыр.
Он согласно кивнул.
– … бог с ними. Дома, пока мы здесь, не страшны, а только интравируют, плывут – понятнее, время у них другое, и вообще – у города теперь иное время, поэтому нам там странно, неуютно и голо, но завтра сам увидишь, почувствуешь. Ты ведь умеешь чувствовать? – спросил старик.
– Умею. – Согласился Он с облегчением, оттого что наконец-то нашел еще одно объяснение странностям, происходящим с ним и псом.
А может, это только помогает, подумал Он, может, я путаюсь? Может, «они» стали более явны в свои закономерностях, а я не улавливаю и не догадываюсь, и старик прав?
– Это ведь они меня назвали Падамелоном… – признался старик еще раз, – все, что осталось после человечества…
– Что осталось? – спросил Он удивленно.
– Мысли, конечно…
Прав-не прав, а теперь мне придется бороться и с ним, подумал Он, и со всем тем, что кроется и стоит за его словами, даже если старик ничего не придумал, все равно это для «них» как манна небесная, как дармовщина, да еще и на халяву.
– Вот имечко. Во сне не придумаешь. Приходят и зовут: «Падамелон… Падамелон…» Иногда стены трясут, а выйти боязно…
Они пересекли двор.
Он все время что-то пытался переспросить у Теоретика…
– … попробуй высунись! Я уж и метлой грозил. Иных ткнешь – и дух вон… иных....
… и все время забывал.
– … а от некоторых возгорает, от тех, кто похож на сухие пеньки…
Под ногами лопалось стекло. Лед в щелях распирал асфальт.
… что-то очень важное, как забытая строфа, как тайное имя…
Голова у него была словно напичкана ватой.
– … но сегодня не придут, сегодня ни один прибор не дотягивает – распыление большое, как при выветривании…
– Что ж так?.. – спросил Он, вконец отчаявшись.
– Кабы я знал… – посетовал старик удрученно, и выдохнул винные пары.
И Он понял, что ему снова не дают додумать какую-то важную мысль.
– Спеленало… – Догадался вслух. В который раз – привычно, обыденно, как дышать, как есть…
– По боку нас, по боку… – закивал старик.
– Не логично, – сказал Он, все еще думая о своем, – не ло-гич-но!
И старик радостно полез за заветной бутылкой – ничего не понимающий, убогий, грязный, последний из умников, если верить бреду, вообразивший, что что-то может, завязший по макушку (впрочем, мы все завязли), не понимающий, что, быть может, с ним ведут игры, тешат самолюбие, чтобы он только оставался человеком, а не скатывался до животного состояния. Цель оправдывает средства, – а вдруг что-то выйдет? А не выйдет – и так уж наворочено – дальше некуда, надергано и посажено в спешке и бестолковости.
– Есть же где-то кончик? – спросил Он, больше обращаясь к себе, чем к Теоретику, и оставляя попытку покопаться дольше, – за который надо ухватить. Есть!?
Было привычно одиноко, – туповатое состояние, от которого тебе нельзя откреститься; было-стало, кто разберет, залогом теперь уже чужих мыслей, чужого будущего и вообще уже не твоей жизни, а «некого», кто «хозяин», словно это для него любимая игра, – чтобы только поразвлечься, а не для умного, стоящего собеседника, которой будет являться раз за разом, чтобы только докопаться до истины и в конечном итоге оставить дураком. Ведь этого же никому не хочется.
– Должно быть, – радостно крякнул Теоретик-Падамелон после глотка. – Я тебе об этом давно твержу.
– Вот мы за него и потянем, – произнес Он мысли вслух, не очень веря самому себе. Почему-то ему так хотелось – верить, думать, что на это раз Он решит бессрочную задачу.
– И правильно, – поддакнул старик, – прямо завтра… – и тряхнул жидкостью в бутылке.
Еще один правдолюб, решил Он.
***
Вход открылся совсем неожиданно – под заросшим холмом, и больше походил на спуск в заброшенное бомбоубежище. Снизу ударило сырым, теплым воздухом, кислым запахом жилья, и Он понял, что работает вентилятор.
– Не бойся… не бойся… – сказал старик.
– Я и не боюсь, – сказал Он и похлопал Африканца по спине.
Пес сбоку заглядывал ему в глаза, словно спрашивая, что думать о дальнейшем, о старике, который называет себя странным именем – Падамелон, о подвале, о предстоящем обеде…
– Ладно-ладно тебе… – сказал Он, успокаивая пса, – ты ж знаешь, если бы не ты…
– Осторожно, камень выпал, – произнес старик, и они вступили в широкий освещенный коридор с темнеющими нишами, словно здесь хранили винные бочки. Но вином здесь и не попахивало, потому что, когда «это» все случилось или случалось вначале редко, а потом – все чаще и чаще, в этой стране даже хорошего вина не делали.
Он сразу забыл о друге, потому что пахло человеческим жильем и едой, и Он решил, что если будет возможность, надо будет обязательно выспаться.
Старик потянул на себя, как на корабле, тяжелую бронированную дверь с резиновыми прокладками-присосками, и в глаза ударил свет.
Сразу за комингсом начиналась широкая белая комната с высоким неровным потолком, под которым горели яркие лампы, и огромным мраморным камином в углу с двумя фигурами атлантов, поддерживающих лепнину зеркала. Под лампами, в центре, стоял огромный никелированный стол на колесиках, и среди торчащих колб, реторт, трубочек, опутанный сетью провисших проводов, в вате и тампонах лежал… покойник.
Вернее, он очень походил на покойника. Со свеже вскрытой грудной клеткой, с отделенной головой и двумя обрубками вместо рук.
Чего-то не хватает, механически отметил Он как будто со стороны.
Старик подошел и, что-то подхватив из-под блестящих ножек, сунул в таз и накрыл клеенкой, а потом ловко стал выдергивать провода, и они гибко покачивались, а на пол капал розоватый физиологический раствор.
Не хватает запаха крови, понял Он, да, точно – запаха, сырого и тошнотворного.
Пес посмотрел на него снизу вверх сквозь густые брови и ресницы взглядом врача.
– Пардон, пардон, – говорил старик, криво улыбаясь, не глядя на гостя, – а то еще норовит ущипнуть… – И щека у него снова начала дергаться, и заветная бутылка уже не совершала короткое путешествие из-за пазухи к заросшему рту.
– Ух! – сказал Он завороженно, забывая оглядеться.
– Правильно, – обрадованно просипел старик. – Не хлебом единым…
Все-таки он побаивался. Косил, как заяц, и даже шапку остерегался снять, а суетливо толкался возле стола, бренча и разделываясь с трубочками и склянками, – спешил совести ради, что ли? А потом вдруг спихнул покойника на пол.
– Болтун… – спешно пояснил старик.
В следующее мгновение Он понял, что это не человек, вернее не то, что от него осталось, – а просто сам по себе не человек, потому что звук, с которым он упал, напоминал скорее звук сырой глины, вываленной из ведра, и Он даже потянулся увидеть, что же произошло по другую сторону стола.
Но старик загораживал и твердил, как заведенный:
– Не хлебом единым, а токмо ради науки… ради великих це…
Тогда Он молча сделал шаг в сторону, отодвинул Падамелона, заглянул и увидел что-то вроде широкого блюда с толстыми, бугристыми стенками в изоляции, какие-то кабели питания, реостаты, переключатели на небрежно сделанном щите управления. И на всем этом сооружении останки человека таяли, как снег на сковороде.
– Ух-х-х! – выдохнул Он еще раз и тряхнул старика.
– Чтоб не хвастался… – пояснил Падамелон безвольно, извиваясь и мотая головой, как тряпичная кукла. – Чтоб… с такими намерениями… такие пироги… такие котята… – нос его, как загогулина, торчала кверху, а голубая сыпь на коже налилась багровым глянцем.
И снова, как и в лесу, опасность висела в воздухе, расплывалась, впитывалась в мозг, подстерегала незадачливое сознание, как эквилибриста над пропастью. И даже Африканец ничего не чувствовал.
– Я ж говорил, – радовался старик, тоже пытаясь заглянуть на блюдо. – Ничего, даже запаха…
Однажды уже было – далекое и прошлое, как воспоминания детства. Он словно на миг потерял ощущение реальности, растворился там за стенами и вдруг, почувствовав свои границы, понял, что какие-то темные фигуры от земли до неба стерегут выход.
– Что это?.. – спросил Он, подавляя спазм в желудке и не замечая, как у старика подкашиваются ноги.
Кожа на трупе уже бугрилась, словно политая кислотой.
– Не съедобно… – пояснил старик, встряхивая «блюдо».
«Скрип-п!.. Скрип-п!..» – донеслось сверху.
– Ждете? – спросил Он, отстраняясь от происходящего и чувствуя, как те снаружи неуклюже, как великаны, переминаются с ноги на ногу и перекладывают из руки в руку дубины.
Ключица, перед тем как пропасть, всплыла голубоватым мазком. Кожа лопнула на тазовых костях и стала облезать.
Его чуть не вырвало.
– Не при-с-та-ло-о… – Старик вовсе доходил в его руке.
Снаружи, из темноты, как вещее, донеслось: «Знаем… знаем…»
– Не пристало… – внятно выговаривал старик.
«Ох, Падамелон, ох, Падамелон!» – кряхтели, как малые дети.
– Не пристало… – Старик корчился. – Не пристало подозревать в нечистоте…
«Не верим… – шелестело в голове. – Не верим!..»
– … опыта… школы… верификация…
Он его отпустил. Веки слипались, как свинцовые.
«Сил нет… Сил нет… – стонали снаружи. – Спать! Спать!»
Их боль стала общей болью, их страсть стала общей страстью, но только переложенная на задний план сознания, впитанная с молоком матери поколениями рабов рассудка и логики; лишь мысль… – опора и надежда, мысль – тайный плод, бессмертие и оружие земных голодранцев от истоков и в силу коленопреклонения, мысль – презренная обиходчивость, тупость, животное счастье едоков картофеля (носители разума?!), половозрелость, мыльный пузырь, мысли… мысль… Ван Гога… Гогена… и других ценителей красок, пролившегося дождя и золотой пшеницы, – кто «копался» извечно, от судьбы, от призвания, – ее не было, ничего не было – только холодный, темный лес с падающим снегом и мрачные тени от фонаря – пустыня.
Он ошибся. Померещилось. Мозг просил пощады, отдыха, как мягкой подушки или теплой руки.
До чего я устал, вяло и обреченно думал Он, наблюдая, как Теоретик лезет за пазуху и блекло-пятнистые губы испуганно трясутся: «Только ради… только ради науки… вере… вере…», а Африканец озабоченно вертит заросшей головой. Что-то новенькое, но все равно знакомое, неотличимое от того, что было или будет. Пангины, петралоны? Что еще можно придумать? Квазимода? Он словно вспоминал то, чего еще не случилось. Холодная, вечная стена перед всеми теми, кто пробовал ее штурмовать.
Сил не было анализировать. Он едва не упал.
Кости уже высыхали и рассыпались в порошок. Разбавленная кровь запекалась и превращалась в черную пыль.
«Не уйдем, – шептали сверху. – Влезем… влезем в каждую щелочку…»
– Сейчас начнется… – высказал предположение старик, полный тайного злорадства. Он не договорил.
«Навалимся… все сразу!..»
– Ерунда… – Храбрился старик, изучая его лицо, словно из чистого любопытства, словно из глубокой бочки, – даже в обиду себе. – … Мизинцем… – хвалился от страха.
Он снова был одинок, как перст. Снова надо было идти без цели, сделаться тем единственно ущербным, забитым, на котором возят воду – вечность, без шанса на избавление, на собственное «я», презираемый самим собой же. Почему? Потому что превратиться в марионетку проще простого. От черепца, запахнутого на груди платья, от вечных надежд и тупости, от черно-коричневых тонов, коровьих глаз, безутешности, безнадежности, – как привыкнуть к марихуане, «баяну» или снотворному, как дважды два – расслабиться, поддаться на искушение, быть овцой пропащей паствы. Все начнется сначала.
– … славненькое дельце! – обрадовано сипел старик.
«Славненькое! – отзывались они хором: – Скрип… скрип!..»
– Да провалитесь вы все! – в сердцах крикнул Он, с трудом разлепил веки.
Светили лампы, бугрилась чужая плоть. Старик молча наливался из бутылки. Африканец спал, свернувшись в кольцо.
Он добрел, плюхнулся в кресло и откинулся на спинку. Старик обрадовано потянулся наполнять стаканы.
В голове вертелось непонятное: «пангины…», «петралоны…»
– За тобой шло, – сказал старик, – везучий ты…
Он выпил с жадностью и отвращением.
Нельзя, нельзя… думал Он, скулить. Впутываться в чужие страсти, во все то, что не дает свободы. Слишком их много, и слишком они разные – все эти блудные сыновья человечества – мысли, как говорит Падамелон.
Из стены поперло – без паузы, без предупреждения: с налитых мышц полетела известка и гримаса выражала крайнюю степень напряжения человека, завязшего в болоте.
Старик спохватился, опрокинув стакан, подбежал и ударил раз и потом еще и еще: прямо в лицо, в глаза…
Но то, что лезло, хрипя, не обращало внимания, и торс с каждым усилием выдирался из стены, а по лицу текла кровь.
– Да чтоб ты!.. – Старик отпрянул. Глазами поискал ружье.
Великан уже опустил одно колено на пол. Он напоминал борца перед прыжком. Левая лодыжка держала его в стене.
Старик подскочил и выстрелил с бедра. В упор. А потом ткнул прикладом. Человек упал на бок.
Лицо исказило выражение ужаса, и человек в испуге протягивал руки и шевелил губами. Правый бок был вырван, и плоть или то, из чего он был сделан, со свистом втягивалась в шар.
Старик брезгливо наклонился, словно прислушиваясь:
– Чушь-чушь-чушь… – брезгливо произнес он, отошел и приложился.
Тот, второй, оставался безучастным.
– Что, что он сказал? – жадно спросил Он, подаваясь вперед.
– А что он еще может сказать? – удивился старик.
То, что лежало под стеной беззвучно истекало слезами.
– Ну что, что? – Он приподнялся.
– Да ничего особенного, – отозвался старик, – «Все человечество умещается в горсти песка!» Как обычно – шарада.
– Да! – расслабленно отозвался Он. – Как это правильно!
И подумал, что согласен полностью и безоговорочно, что это и есть то, к чему Он стремился – мудрость и знания.
Старик вдруг заглянул в глаза:
– Э… брат, да ты, кажется, ничего не сообразил? Разжалобить он хотел, всего-навсего. А потом… Теперь они точно отстанут… – Старик казался довольным, как насосавшийся паук, и погрозил второму, оставшемуся. – Вот такие пироги с котятами, – добавил он, и прикончил наконец свою бутылку. – Они нам еще в ножки поклонятся…
Как же, подумал Он, держи карман шире. Не ты первый, не ты последний суешь голову в ловушку, и я вместе с тобой.
Место справа от зеркала уже было гладким и чистым, как хорошо залеченный шрам, а от великана под стеной осталась груда тряпья.
***
Из углов выплывали разноцветные шары, строили рожицы, кривлялись, лопались, пропадали или расплывались лиловыми пятнами на стенах.
Пахло маслом, железом и крысами.
– Машка… Машка… – подзывал одну Падамелон, держа в ладони кусочки мяса.
Но крыса была старой, опытной и не шла, а, только попискивая, выглядывала из-под труб, и тогда Африканец открывал глаза и следил за ней.
– Самая всамделишная, не поддельная, – объяснял ему Падамелон.
Крыса тоже пугалась шаров. Впрочем, в равной степени ее пугало любое движение, и она не делала различия между реальным и выдуманным.
В коридоре, за дверью, тоже кто-то был – большой, грузный, но не опасный, перебиваемый лишь запахом кладовой, из которой несло ветчиной, сыром, кислым хлебом. Но то за дверью было почти живое и постанывало, как большое, сильное тело, и даже пробовало шевелиться, и тогда пол мелко дрожал – »Мандарин», одним словом. Тогда шары влетали чаще и уже не строили рожицы, а беспокойно тыкались в стены, как слепые щенки, и стекали, как воск со свечей.
Африканец сунул морду в хвост и уснул.
***
Они вышли в темноте. Город лежал за лесом, как притаившийся зверь.
– Только для осушения… – Падамелон сжимал неизменную бутылку. – Только ради сохранения жизни… Пей!..
Он протащились мимо железного хлама в коридоре, мимо пустых бочек и контейнеров с едой.
Вслед из-за глухой двери что-то вздохнуло.
– Покончим! – гремел Падамелон. – Одним махом. Тебе, дорогой, – Падамелон похлопал по стене. – Тебе! С-с-с! Тайна! Никто! Ни сном, ни духом…
Глаза у Падамелона были до странности трезвы, словно они вдвоем за час до этого не прикончили по бутылке горючей жидкости и не вели, поглядывая в угол под стену, пустые разговоры.
Болела голова, болело тело, свинцовый язык с трудом ворочался во рту.
Падамелон твердил:
– Да ненастоящие они. Ненастоящие. Даже не гниют. Запаха ведь нет… – И радостно запихивал в таз выползающую руку.
– Тогда откуда? – упрямо спрашивал Он и уже знал, что Падамелон-Теоретик нормальным языком ничего объяснить не может, не умеет. Но выдумывал такие словечки, которые тут же забывались, рисовал схемы и диаграммы, и вообще оказалось, что он, Падамелон, малость помешанный, ну и что, и что знает кучу того, о чем приходилось читать лишь в популярной литературе, когда ты, например, едешь в поезде и скуки ради выбираешь самую толстую и самую нудную книгу, чтобы только не глядеть от тоски в окно, заваливаешься на вторую полку и через пару страниц засыпаешь.
– Ну ты даешь! – твердил Он упрямо. – Смотри, даже псу противно.
Но Падамелон, не обращал на его слова внимания:
– Тихо, тихо ползли, улитка, по склону Фудзи, вверх, до самых высот! – Что это? – спрашивал он.
– Книга…
– Вредная! – делал заключение Старик. – Это те, которые вот там живут и иногда сюда забредают… Я начинал еще с Джеймсом Чэдвиком, – произносил он важно, – и был знаком с великим Резерфордом по Кембриджу. Я был специалистом по кваркам. Их существует целых шесть ароматов, и все разного цвета, ну да, впрочем, это неважно, потому что все интересное уже открыто в течение одной жизни, а потом наступает такое состояние, которое называется компрессией, – сколько не жмешь, давление возрастает, а результатов нет.
– По каким кваркам? – спрашивал Он.
Булькала жидкость. Рука из-под клеенки подавала какие-то знаки.
– Автор знаменитой формулы 414, – вдруг объяснял Падамелон. – Ось Вульфа!
Все неудачники находят оправдания собственным слабостям…