
Полная версия:
На кресах всходних
Это было давно известно пану Порхневичу. Тут и не сразу сообразишь, хорошо это или все же нехорошо. Серьезного формального разбирательства бояться, скорее всего, не стоит, нету в уезде людей. Но, с другой стороны, какой силой обладает бумага, запечатанная печатью такой власти? Насколько вчера взятый торфяник – его торфяник?
Сходили в ту часть дома, где погиб Андрей Иванович. Смерть была неясная, нашли его раздавленным поперек роялем. То ли его засунули туда, то ли сам пытался там спрятаться, а инструмент на него обрушили.
– Елизавету Андреевну я возьму с собой, – сказал отец Иона, – она пока не в себе.
Дознаватель кивнул, он уже знал, в каком состоянии мать ребятишек, которым кто-то – дезертиры, надо полагать, – размозжил головы. Об угол. Непонятно зачем. Зверство.
В отдалении небольшом все время двигалась кучка мужиков, никак не укрывающихся от дождя, словно принимающих его как предварительное наказание. Ромуальд Северинович кивнул в их сторону, обращая внимание дознавателя:
– Мужики здесь мирные. Это все пришлые, что с фронтов бегут. Налетели ночью. Вот, господин управляющий из ружья в них стрелял, самого чуть жизни не лишили.
Бурышкин кивал и что-то быстро писал в тетрадь, стараясь не пустить туда сыплющиеся вокруг капли.
Сивенков что-то шепнул на ухо хозяину.
– Вон там, иди сюда, да ты.
От маленькой толпы отделился длинный, унылого вида мужик.
– Это Гунькевич, Василь. Запишите, господин следователь. Когда дезертиры подожгли конюшню, он выгнал оттуда коней. Спас. А сегодня утром пошел в лес и нашел. Всех привел?
Гунькевич закивал. Коней он действительно всех собрал – куда ж им было деваться, так и стояли в ельнике между Тройным хутором и ручьем. И девать их куда? Не присвоишь: все знают – барские.
– В Порхневичи мы их не пустили и в Новосады не пустили. Мой двоюродный брат Александр Порхневич вышел с мужиками, с дрекольем и косами к кузне, вот уже сходим поглядим. Кузнец подтвердит, он всю ночь вчера стучал, бороны об каменник наш ломаются, досыть працы, срочная чинка. – Пан Порхневич сбивался на мужицкую речь, вроде как стараясь затеряться в толще народа, потому что он, народ, никогда не виноват в силу своих размеров и темноты.
Отец Иона стоял рядом и молчал. Ромуальд Северинович решил не обращать на него внимания. Что-то этот гад знает, но пока помалкивает.
– Сын мой Витольд не пустил дезертиров в Новосады, там, на аллее тополевой. Я дал ему наган, он стрелял в воздух. Они, дезертиры, побёгли назад к речке, когда тут уже горело.
Бурышкин кивнул, на лице его был самый настоящий серьез и даже благодарность пану Порхневичу. Как бы он сам тут во всем разобрался. И слова были убедительные. Никаких жертв именно от нагана среди потерпевших не наблюдалось. Одного – рояль, других – об угол головенкой.
Дождь прекратился.
Бурышкин захлопнул свою форменную тетрадь, наведя внимательный и грустный взгляд на выгоревшую изнутри, похожую теперь на грязный огромный подстаканник оранжерею.
Ромуальд Северинович напрягся. Это был главный момент, стала записанная бисерным почерком версия основной и законной или еще нет?
– А куда ж они ушли?
– Дезертиры, – пояснил отец Иона вопрос Бурышкина.
У пана Порхневича ответ был наготове, и ответ отличный:
– А по реке, по Чаре.
– По Чаре?
«Будет и по чаре, если надо», – буркнул под нос пан Порхневич.
– Тут в имении были две лодки для плавного отдыха. Когда эти разбойники поняли, что им не пановать тут, весь народ поднимается против, так они в панике к реке, столкнули лодки и вниз.
– Там больше ничего, дальше? – снова проявил настырность дознаватель.
– Там мельницы Кивляка, арендатора, – непрошено пояснил отец Иона и поглядел на пана Порхневича.
И тот снова не растерялся:
– Да, мельницы, у Кивляка-арендатора сыновья такие бугаи, отбились, короче говоря, они от дезертиров. Те на лодках мимо.
– Вы с ним, с мельником, разговаривали?
– И вы можете поговорить. Только к нему надо теперь в обход, можно от Новосад заехать, можно от Порхневичей.
Бурышкин отворил тетрадь, что-то в ней высматривал. Вписал несколько обдуманных только что мыслей. Потом еще что-то. Закрыл, поскреб уголком тетради подбородок.
– А что там дальше? За мельницами?
Отец Иона и пан Порхневич чуть наклонились в его сторону. Одновременно поняли, что, по всей видимости, имеется в виду. Ромуальд Северинович развел могучими руками, отец Иона улыбнулся и тонко прошипел:
– Пуща.
– Там можно скрыться?
– Хоть с целым полком.
Бурышкин кивнул пану Порхневичу за образный ответ.
Пошел снова дождь, да злее, чем предыдущий.
Сивенков осторожно предложил откушать, раз уж такое дело – хоть на пепелище, да харчи.
Отец Иона отказался: у него неотложные надобности, людей надо отпеть и о графине позаботиться. Она не в себе.
– А где мальчик Турчанинов? – вдруг спросил батюшка.
Ромуальд Северинович опять-таки ответил быстро, как будто знал наверняка:
– Дезертиры с собой уволокли.
– Зачем он им?
– А иди спроси этих шальных, что у них в башках.
Бурышкин отошел на несколько шагов в сторонку и теперь стоял под яблоней, безучастный к происходящему, защищенный от дождя не только кроной, но и невидимой оболочкой, что дает ощущение выполненного долга.
– Дай ему пятерых мужиков на могилки, – шепнул Сивенкову пан Порхневич, – а вечером пойдешь по хатам собирать грабленое.
В круглом лице управляющего явилась некрасивая неуверенность. Ромуальд Северинович хотел было повысить голос, да нельзя было при таком собрании. Он поискал глазами, поманил к себе непреклонным пальцем Гунькевича.
– Сегодня начнешь чинить конюшню, бери там кого в помощники, кто еще старался. Потом овин. Закончишь – прощу.
Гунькевич расплылся в улыбке. Он хотел было канючить, что-де лишь в сторонке стоял, что было почти правдой, а его, кажись, отлепляют от этой истории подчистую. И можно не бояться человека из города с черной тетрадью, а конюшенку поправить – что это нам? Главное – прощение!
Сивенков понял.
– Только за стол вас посажу и пойду по дворам.
– Да, лучше сразу, пока добро не прижилось к новому месту.
Ромуальд Северинович знал, что руки мужика мгновенно срастаются с имуществом, только вложи его в них. Понизил голос:
– И Дубовика с Целогузом сюда. Пусть вон там, под липой, за флигелем ждут.
Сивенков кивнул.
После третьей большой рюмки со следователя слетела вся официальность и выявилась его подлинная на сей момент сущность – страстное желание пожаловаться. Накрыли у фельдшера Касьяна в торце флигеля, убывшего неделю назад по каким-то своим делам. Супруга Сивенкова имела ключи от всех кладовых, поэтому накрыто было щедро и даже с редкостями: например, имелись две банки французских консервированных сардин и сыр.
Бурышкин ел много, поэтому пьянел медленно. Рассказывал интересно, пан Порхневич со значительно большей отчетливостью представил себе картину нарастающего административного и документального хаоса на окружающих территориях, и его сильнее стал грызть червяк сомнения насчет законности полученных вчера от графа подписей.
Появился Сивенков, шепнул на ухо – пришли, ждут. Ромуальд Северинович опрокинул в рот налитую до краев рюмку и сказал Бурышкину, что вернется.
Дождь был мелкий, поэтому под густой липой было все еще сухо. Целогуз и Дубовик мяли шапки и не смели смотреть на подходящего к ним могучего хозяина. Дубовик был хлипкий, несмотря на фамилию, мужичонка, сильно вытянутый вверх, с гундосящим голосом. Нос у него был сильно поцарапанный, словно он именно им орудовал вчера на пожаре. Целогуз был меньшего роста, но с мощными, как бы раздутыми членами, толстый лоб, толстые губы, очень густые брови.
Ромуальд Северинович остановился напротив и стал молча их разглядывать. Они время от времени поднимали глаза и, обнаружив, что пан Порхневич все еще глядит на них, опускали взгляд.
– Ну, Петро, рассказывай.
Дубовик вздохнул.
– Ты ведь детишек за ноги да об угол.
Только вздох в ответ.
– Тогда ты, Леонтий, расскажи, как давил барина роялем.
Ответил Петро сухим хрипом:
– Бес попутал.
– И бимбер.
И все надолго замолчали.
– Ну, – прервал молчание Ромуальд Северинович. – Пошли бумаги писать. Сознаваться.
Оба стали переминаться, покашливать, в глазах быстрый ужас.
– Пошли, следователь, можно сказать, из-за вас приехал.
– Бес попутал.
– Бимбер.
Ромуальд Северинович отвернулся, сделал два шага в сторону флигеля, потом обернулся и погрозил пальцем:
– Только учтите, я все знаю, мне только свистнуть куда надо.
Оба рухнули на колени, прижимая к груди шапки.
Глава десятая
Никакого больше следствия не было, чего опасался Ромуальд Северинович. Об эмиссарах Временного правительства только поговорили, никто их вживую не видел. С осени стала власть устанавливаться большевистская, много ходило рассказов, что простые люди примыкают к присланным из городов личностям и образуют какие-то ячейки.
И обнаглел дядька Сашка. Он вдруг перестал быть ниже травы и изображать из себя жертву. Оказывается, ведь он был одним из вожаков народного восстания и пострадал от верных старому режиму дурней и предателей мужицкого дела. Увидел у племянника Тараса старую офицерскую фуражку, уговорил отдать, отодрал невесть от чего кусок красной бязи и запихнул за околыш. Расхаживал по веске героем. Нагло и полностью приписывал себе руководство восстанием во Дворце и ждал, когда его официально введут в какую-нибудь должность. Успокаивал состоятельного брата – не дрожи, мол, прикрою, когда встану на сильное место. Оно ему шло, по его прикидкам, всенепременно. Сам он все больше проникался уверенностью, что он герой революции. Ромуальд отчасти с усмешкой, а отчасти и всерьез отгрузил ему ночью, чтоб никто больше не раскатал губы, пару мешков муки. И когда дядька Сашка в его присутствии развирал все шире свою героическую былину, только усмехался в усы. Целогуз, Дубовик и другие активные участники погрома помалкивали, и даже более того – поддерживали байку про революционные подвиги дядьки Сашки.
Но исторической стихии, что возобладала над территориями вокруг Далибукской Пущи, было недосуг оплодотворять должностные фантазии революционного бобыля. Настал слух: Красная армия пошла на запад. Обернулось вскоре другим слухом: Тухачевского сильно тряхнули под Варшавой.
Ромуальд Северинович прислушивался да с собой советовался. Как себя вести-то при таких бурных и, главное, непредсказуемых переменах? По бумагам, запечатленным господином Котляревским, он был вроде как подлинный и однозначный владелец дворецких торфяников и рощ, что за ручьем. Местные людишки – это Ромуальд отметил давно – картузы стали при его появлении сдирать с башки с большим чувством, чем прежде. И чувство это было не столько прежним – признание богатой силы, а немножко в нем чудилось трепета под названием «отец ты наш, заступись, никому мы не нужны, ты один тут с правдой в голове и кое-какими кулаками».
Пан Порхневич, с одной стороны, эти знаки внимания принимал, а с другой – все старался вычислить, не будет ли при перемене политической погоды ему за эту мелкую славу какой-нибудь закавыки по новому закону. Да и людишки – сейчас льнут, а после так и пнут, стоит тебе чуть ослабнуть.
Стал часто закладывать бричку и наведываться то туда, то сюда. Лавочники в Новогрудке и Волковыске всегда всё знали, уверенно обо всем рядили, но всегда ошибались. Готовились поклониться германскому порядку, да он как-то сам собой рассеялся, даже толком его не попробовали. Выбросили товар на прилавки, а тут красный гегемон, и давай все хапать по праву революционной ситуации. Еле малую часть спасли по подвалам. Совсем зажурились – а тут опешили под Варшавой самого Тухачевского, и побежали краснопузые, бросая награбленное.
Генадя был уже старшим приказчиком в пивной лавке пана Вайсфельда в Волковыске. Интерес к экспансии на дворецкие торфяники значительный гродненский богач временно утратил, был занят делами в губернском центре. Давно понял: на этого младшего Порхневича можно положиться. Отец Иона – давний исследователь местного народа – сделал такое наблюдение: коли уж белорус обретет над собой начальника, то станет тот начальник ему ближе отца родного, все отдаст белорус, чтобы ему угодить, видя в этом специальную такую честность. Причем, в отличие от хохла, искренне, без заднего черного подсмысла. Душа белоруса чиста, как полотно, стиранное лучшим мылом.
Генадя часто и подробно сообщал дяде все перипетии уездной торговой жизни. Глаз у него был острый, разумение основательное. Ромуальд Северинович понял эту рябь событий так: не надо делать никаких рывков, выгоднее приглядываться. Привозимые в город мелкие партии простого сельского товара – мешок пшеницы, пару решет с яйцами, бочонок меду – Генадя сразу отхватывал и распихивал, ибо знал куда. И рассчитывался той валютой, что была в ходу на тот момент. Были большие царские бумажки с толстой теткой и синим штампом у нее на груди, были темно-пестрые керенки; устойчивостью какой-то повеяло, когда племяш бросил на ладонь Ромуальда большие белые монеты с мощными орлами. Злотые. Пан Порхневич всегда, перед тем как ехать обратно, отправлялся в трактир «Империал», где солидно, хотя и без особенного шика, обедал. Официанты его знали, сам пан Омулькевич, управляющий заведением, приветствовал его, случись ему оказаться в зале. В этом провинциальном и просто одетом пане Порхневиче было то, что более всего впечатляет людей из обслуги, – самостоятельность. Он всегда давал на чай немного, было понятно: не жадина, хозяин. Он всегда ел свой сытный обед и выпивал полштофа водки, что бы там, на улицах истории, ни происходило. Можно было сказать, что пан Порхневич распространял веру в самого себя, и ему были многие благодарны за факт его вроде не пышного, но прочного существования.
Навещался им и пан Бартошевич. Странно, но с очевидным и повсеместным оживлением польского духа старик стал чахнуть. Все вокруг приобретало новый, остро польский смысл. Кажется, радуйся, а он хворать. И речка искрится по-польски, и ветла наклонена польской светлой печалью, и все прежде возносившееся перед польским скукоживается и норовит мимо по улице пробежать, униженно кланяясь.
Ромуальд Северинович некоторое время рассчитывал на то, что в начинающейся жизни его польская половина, пусть и не всеми признанная, тоже пойдет в рост и ему перепадет, он будет важным кустом на новой государственной клумбе. Первый сигнал отрицательного вида пришел как раз из костела. Витольд, Тарас и Донат отправились на службу, предварительно выслушав подробное наставление отца, что им говорить на исповеди. Вернулись битые и угрюмые.
Что такое?
Лелевичи.
Ах ты, Матка Боска!
Тот случай с перевернутым возком наглого кореличского шляхтича дал новый росток.
Мы не пыжились, мы не ставились, даже в костел не успели войти, объясняли сыновья. Лелевич Анджей, самый негодный и напрасный человек во всей округе, но с самым выпущенным на поверхность гонором, стал задирать провинциальных парней, высмеивая их одежду, простые сапоги и неловкую повадку. Мол, чего вы, мужичье сиворылое, кровь собаки безродной, прикатились в святое место! Обиднее всего, что к Лелевичам присоединились и другие. Ромуальд Северинович расспросил фамилии, сверился со своим списком – среди налетевших были и сынки должников, и сами должники. Плохо дело: решили, что при новой власти платить не придется.
Парни ждали от отца решительных шагов, а он задумался. Съездил к ксендзу Бартошевичу, тогда и увидел, что тот слабеет. Ксендз-то на его сторону встал, да только на словах. Объяснил то, что Ромуальд и так понимал. У этих лайдаков, Лелевичей и прочих, не просто национальная гордость из-за польской военной победы, но и прямая корысть, новая власть посечет в мелкую лапшу все долговые счета, если они от неполяка к поляку.
– Наши жиды уже плачут, – закашлялся Бартошевич.
– Но я ж не жид, – жутко пожевал губами Ромуальд Северинович.
– Но и в полнейшие поляки тебе не дадут выйти. – Ксендз закашлялся, ему внесли чашечку лечебного питья. – А может, и пробьешься.
Уехал. Ладно. Пока погодим. Драться к костелу ездить не будем. Пока. И векселя попридержим, дела исправятся, не может нормальная власть, какой бы польской она ни была, отменить все долги и правила. Ну, с жидами куда ни шло, им не впервой терпеть, они всегда вывернутся, ну а ему, Порхневичу, за что страдать?
Во время очередной поездки в Волковыск столкнулся в «Империале» с совершенно неожиданным паном Вайсфельдом. Этот мосластый, тяжело ступавший старик с большой белой бородой, презрительным моноклем, в черном костюме из английской шерсти, с такой толстой цепочкой для часов, будто их стрелки показывают особо важное время, Ромуальду Севериновичу нравился, хоть и еврей. Особенно невозмутимой общей манерой. Выправкой, сединой, моноклем – всем.
И даже это отношение сверху вниз Ромуальд Северинович простил твердому джентльмену, он умел признавать значительность в людях. Но простил не без внутренней ухмылки: хочешь превозноситься – превозносись, но ведь если всю картину окинуть – выиграл-то он, мужикошляхтич, а не гродненский торговый лорд. Судя по косвенным признакам, Лев Абрамович эту свою неудачу признал для себя необидной, ни личного, ни коммерческого зла не затаил, вон и Генадю продвинул по службе.
Состоялся обед. Причем состояться ему было трудно. На кухне заведения – пан управляющий виновато и даже удивленно развел руками – ничего нет из пищи, какую можно было бы предложить таким господам. Ромуальд Северинович принес лично из своей коляски решето с яйцами и шмат сала. Цыбуля-то е? И заказал яичницу. Огромную.
– С салом? – немного смутился пан Омулькевич.
– Напшут! – скомандовал мощный гость.
Подали также самогон из Пущи, «фабрика» Волчуновича работала с полной нагрузкой, и теперь можно было не таясь транспортировать в город. Налили в штоф с царским гербом.
Лев Абрамович сначала кашлянул с сомнением, увидев на крахмальной скатерти скворчащую сковороду с раскаленной свининой, но, не сказав ни слова, вооружил руки серебряными инструментами и стал есть с совершенно внеконфессиональным аппетитом. И заговорил о том, что революция прежде ударяет по самым хрупким достижениям цивилизации. Вот, например, гастрономия – никакой возможности нету следовать своим пищевым привычкам.
– Сегодня вам подадут яичницу из двадцати яиц, и больше ничего, а назавтра – кусок конины, а в третий день – каких-нибудь моченых яблок. Ведро. С голоду помереть вроде бы не помрешь, но о маленьких застольных радостях жизни придется пока забыть. Еда – удовольствие, доступное человеку в любом возрасте. В моем – это чуть ли не единственное из удовольствий.
Ромуальд Северинович обратил внимание, что к рюмке собеседник не прикасается. Лев Абрамович сказал:
– Вот я привык утром выпивать большую чашку такого напитка: половина кофе, половина какао и буквально одна капелька рома. Без этого декохта день мой пуст. Отчего, скажите мне, владельцу трех фабрик не позволить себе такой слабости? Сейчас нам принесут чай, и это будет ужасный чай. Раз уж у нас была сытная яичница, больше нам ничего не положено.
Принесли чай, пан Омулькевич с ужимками извинился за его качество.
– Вот видите, – сказал господин Вайсфельд, достал из кармана трубку, коробку для табака и не спеша снарядил устройство для курения.
– Еще неделю назад, пан Порхневич, я бы сказал вам ту же самую речь, но совсем другим тоном. Я бы бодро утверждал, что все это скоро пройдет. Россия со своей революцией теперь от нас за границей, а у себя тут мы худо-бедно, быстро-небыстро наведем порядок. Появятся не только лососина и клубника со сливками. Я бы сказал, что мы как-нибудь закончим это дело со стекольным цехом, я готов разумно вложиться. Теперь я вам пока этого не скажу.
Сквозь клуб выпущенного дыма Ромуальд Северинович пытался рассмотреть выражение лица собеседника. Лев Абрамович затянулся еще раз:
– Почему вы не спрашиваете, что у меня есть вам сообщить? Вы демонстрируете выдержку или вы демонстрируете вежливость?
– Не хочу мешать маленькой радости.
– Да, трубка – как старая супруга… Скажите, вы что же, не слыхали о решении сейма?
Ромуальд Северинович помотал головой.
– Они там в Варшаве решили наградить героев. Они победили красную конницу и теперь будут раздавать подарки. А поскольку Польша хоть и самостоятельная теперь… Богатство и свобода в разных карманах у Бога. Он выдает их по отдельности и по очереди.
– Значит, – пан Порхневич выпил сразу половину высокого винного фужера для вина, налитого самогоном, – будут раздавать земли?
Вайсфельд с неожиданной быстротой выхватил мундштук из губ и коротко ткнул им в сторону собеседника:
– Поняли, да-а. Тем более – где? Вы подумали? Считаю, вам надо подготовиться к худшему. – Он опять затянулся. – Я к вам хорошо отношусь, поэтому скажу всю правду. Дворец ведь до последнего восстания принадлежал какому-то пану, хоть и не вельможному.
Ромуальд Северинович сглотнул, удерживая сивушный, прущий наружу дух.
– Можно без гадалки сказать – какой-нибудь Суханек отличился под Варшавой и уже бегает с документами по коридорам министерства. Я не буду спрашивать, в каком состоянии ваши бумаги, но думаю, что новые бумаги перебьют старые.
Расстались дружелюбно, но Ромуальд Северинович не мог не отметить, что старый лорд поставил-таки его на место. После этого сообщения почти козырный для Порхневича расклад вокруг Дворца, что случился после пожара в имении, оборачивался набором самых ненадежных фосок, побиваемых чем угодно, лишь бы с польскими водяными знаками.
Глава одиннадцатая
Подкатывающую к Дворцу коляску Ромуальда Севериновича встретил старший сынок Сивенкова Гришка и сообщил: приехал черный писарь, батька с ним водку пьет. Пан Порхневич завернул сразу к флигелю старшего приказчика.
– Аж из самих Кореличей, – восторженно рекомендовал Ромуальду Севериновичу худого, довольно молодого, в сером кителе человека. – Пан Чуткевич.
Глазами Сивенков показывал хозяину: я весь твой, хоть бери меня вместо столба и ставь в забор.
Как выяснилось, этот первый вестник, занесенный сюда новым государственным ветром, был гминным писарем. Гмины – это такие округа, что немного больше прежних уездов. Новая власть не хотела, чтобы на кресах оставались хоть какие-то следы власти прежней.
Немного расслабленный выпитым, пан писарь, медленно и тщательно подбирая слова, разъяснил устройство нового порядка.
– Немного неудобно, – сказал пан Порхневич. – Теперь мне за каждой бумажкой… ну да ладно. Раз такое решение, будем подчиняться.
Эти слова очень обрадовали чиновного гостя.
– Списки новосадовские и дворецкие я уже получил. – Пан Чуткевич говорил по-русски, хотя в приемах его сквозило, что он именно польский чиновник.
– Да, да, – кивнул пан Порхневич, – бумаги по Гуриновичам и Порхневичам будут вам скопированы к завтрашнему. Здешний арендатор, чтоб вы знали, человек тихий, перед законом робкий, проблем у вас не будет, пан Чуткевич, нияких.
Чиновный человек удовлетворенно улыбнулся, ему про здешнего предводителя рассказывали всякое: что, мол, готовься, станет воду мутить, – а он совсем не таков.
– Кроме того, в знак специального уважения, как есть по отношению к вашей персоне… – Ромуальд Северинович поднял бокал.
Одним словом, на следующий день из Далибукской Пущи, из этой западни, про которую столько было наговорено неприятного кореличскому чину, гминный писарь убывал в добром расположении духа. За его коляской катилась специальная телега, груженная всяким ценным добром, и пан Чуткевич понимал, что за ее содержимое ни перед кем ему отчитываться не надо. Списки арендаторов сверены, на недоимщиков будет найден способ – Ромуальд Северинович показал, в какой рог он скрутит недоимщиков, хотя бы они были и его собственные соседи и родственники. Чуткевич понимал, что доклад у гминного руководства будет легкий, а причиной этой легкости и возможности показать свой высокий класс является деликатное, дружелюбное отношение пана Порхневича. А еще говорили – волк!
Теперь надлежало провести смотр своему, порхневичскому порядку на территориях. Кто чем дышит, кто как меркует об будущем.
В Сивенкове Ромуальд Северинович был уверен.
Первым пунктом был Кивляк.
Пан Порхневич решил его удивить.
Чара прирасплылась в эту пору от дождей, так что колесной дороги от Гуриновичей не было. Тащиться через Сынковичи, да еще по сырым чащобам, не хотелось, когда можно по реке, напрямик.
Быстро сколотили плот, покрыли дощатым настилом, поставили в середине большое кресло с подлокотниками, взятое из школы в Гуриновичах. В нем еще сам пан Пшегрода сидел, закинув ногу на ногу и закрыв мечтательно глаза, и объяснял, что земля стоит на трех слонах, а те на трех китах, помещающихся на черепахе, и он знает их имена – и слонов, и китов, и даже черепахи.