Читать книгу Невидимый Саратов (Михаил Сергеевич Левантовский) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Невидимый Саратов
Невидимый Саратов
Оценить:
Невидимый Саратов

5

Полная версия:

Невидимый Саратов

И вдруг – как пробегающая кошка в свете фар – возникло желание: заглянуть в окно. Баловство? Да нет. Напугать ради прикола? Тоже нет. Крикнуть что-то смешное и приятное, чтобы все засмеялись, успокоились, опять засмеялись и позвали залезть внутрь с улицы? Может быть. Но тоже нет. Захотелось просто чуть-чуть, самую малость, осторожно посмотреть в окно, увидеть жену, ее подруг, увидеть дом внутри. Великая радость мгновения.

Саратов осторожно приподнялся, вытянулся и заглянул в окно.

Оля сидела за столом, держала что-то в руках, перебирала, перекладывала и показывала это «что-то» девчонкам. Подруги шумно отзывались, приглядывались поближе, тыкали пальцами, сосредоточенно и быстро изучали и так же сосредоточенно и быстро галдели, обсуждая увиденное. Слов было не разобрать, как и того, что показывает Оля.

В руках мелькнуло желтое, прямоугольное.

Движения пальцев. Быстрая смена кадров. Стоп. Подруги придвинулись поближе. Жена оживилась, демонстрируя нечто, вынутое из желтого прямоугольного. Подруги стали выхватывать, рассматривать поближе. Каждый раз при этом неистово хохоча, громче, чем музыка на крыльце.

Саратову поплохело. Показалось, что жена держит в руке стопку его писем, и письмо в желтом конверте, особенное письмо, полное доверительной откровенности, тоже там, и подруги читают, смотрят и смеются.

Голова закружилась от накатившего стыда, злости, обжигающего непонимания, как так могло произойти. Больно и странно, как пощечина от матери.

О том, что он увидел в окне, Саратов ничего не сказал жене. Ничего не спросил. Даже не намекнул. Он просто прекратил писать ей письма.

В тот вечер в его зоопарке поселилась мертвая мышь.

Еще больше разочарования добавило то, что Оля не спрашивала, почему больше нет писем. Как будто они не особо-то и были нужны.

Со временем Саратов стал подмечать, что жена часто задерживается, пропадает на каких-то курсах, очень уж тщательно одевается на работу, часто красится, игриво спешит, и видел в этом дурной знак. Будто кто-то третий или уже натоптал в их домике, или вот-вот натопчет, подленько и гадостно, воспользовавшись Олиной доверчивостью, вскружив ей голову какими-нибудь небылицами.

– Неб… былицами, – подтвердил Заруцкий, – и лисицами. Короче. Теперь то же самое, только не мне. А ей. А не мне. А я… Чё-то я кривой, как турецкая сабля.

Ночь закончилась одновременно со второй пачкой сигарет. Заруцкий, с трудом произнося слова, резюмировал, что открывать третью не стоит, а то потом зубы выпадут. Да и светает уже, надо расходиться.

Саратов отказался от утреннего ночлега у друга и пошел домой.

На холоде он быстро протрезвел. Неуютность и сиротливость вели его под обе руки, а следом (как следователь) шла совесть и спрашивала, не стыдно ли идти домой в таком виде.

Так а вот уже и дом, какие вопросы?

Саратов с трудом разулся и, затаив дыхание, словно могут сработать невидимые алкотестеры, добрался до спальни. Разделся, нырнул под теплое одеяло, их с женой любимое. С жирафами!

И тут же остро ощутил всем животом – что ужасно голоден.

На кухне угораздило споткнуться о свои же мебельные заготовки. Недоделанные стулья и полка пылились в углу.

Саратов зевнул, шаря глазами в поисках чего-нибудь съедобного. Увидев одинокий пирожок, он бросился к нему, жадно съел в три укуса, запил двумя стаканами холодной воды и на цыпочках, как фавн, вернулся в спальню.

Шторы пришлось задернуть – утро подглядывало в окна.

Саратов снова забрался под одеяло и лег поудобнее набок.

Засыпая, он разглядывал фотографию в стеклянной рамке, стоявшую на тумбочке возле кровати. На снимке – он с женой. Оба совсем еще молодые. Оля в то время ходила с длинными, как поэма Гомера, волосами, плотными, волнистыми, черными, с мягкой проседью, неизвестно откуда появившейся у нее еще в школе. Запрокинув голову, она хохотала, и солнце гладило ее лицо. Саратов и сейчас слышал этот смех. Он всегда казался ему заразительным, обволакивающим.

Сам он стоял рядом в распахнутом пальто, с сигаретой в зубах, обняв жену ниже плеча, и с серьезным видом смотрел в камеру, похожий со своей бородой, как Оля не раз говорила, на актера из фильма «Три плюс два», только он постоянно забывал, на какого именно, потому что втайне ревновал и не хотел быть на кого-то похожим.

«Парней так много холостых, а я люблю Саратова», – пошутила однажды Оля.

Это было давно.

Сонный взгляд выхватил на снимке чей-то темный силуэт слева от Оли. Хотя нет, просто куст сирени возле кинотеатра «Луч», куда они ходили на ретроспективу Тарковского.

Сирень встрепенулась, ожила и придвинулась ближе к молодой паре. Олино лицо стало еще красивее, а Саратов потускнел, проявились темные мешки под глазами, опустились плечи, пальто повисло, выглядело дурацким.

Рука уже не обнимала, а безвольно висела в кадре, едва придерживая Олю за локоток.

Взгляд снова вернулся к сирени, и на месте куста выросла фигура Калитеевского, всей своей напыщенностью и спокойной уверенностью говорившая: «Не Калитеевского, а Антона Константиновича Калитеевского, будущего заведующего станцией скорой помощи».

Калитеевский встал поближе, ущипнул Олю за бочок, игнорируя просьбу фотографа смотреть в объектив и улыбаться. А Оля – это было заметно – поглядывала в сторону новенького начальника, большого умницы и всеми любимого доктора, который отказался от карьеры в столице ради работы в родном городке.

Саратов сглотнул пересохшим горлом и снова посмотрел на фото.

Сирень темнела сбоку, никакого Калитеевского там не было, разве что где-то сзади виднелись прохожие, случайно попавшие в кадр.

В голове заново развернулась вечерняя сцена. Опять эта машина, включенные фары, в салоне веселая музыка, вот рука Калитеевского с массивными дорогими часами, эта рука небрежно лежит на руле, а другая тянется к Оле, сидящей рядом, и вот он, сука, наклоняется и тянет губячки, трогает Олю за плечо, а она долго держит Калитеевского за руку.

Опять стук в стекло, опять оборачивается удивленный Калитеевский, чтобы посмотреть, кто стучит, и опять за шкирку вылетает из машины.

Саратов еще разок посмотрел на фотографию. И подумал, что больше всего хотел бы стать невидимкой. Чтобы в любой момент оказаться рядом с Олей, а она не узнает. Провести так целый день, как тень быть рядом, окружать ее везде, где она будет. Всё видеть, всё слышать. Всё узнать. Вот хорошо бы так! Стать невидимкой.

Невидимкой. Невидимкой.

«Невидимкой», – сказал Саратов. Прежде чем отключиться и проспать черным непролазным сном без сновидений ровно четыре часа, пока не скрипнет дверь.

Глава 2

Оль! Странно звучит для начала письма, да? Не «Оля», а «Оль». Как будто я тебя зову из соседней комнаты или что-то хочу сказать. А я хочу тебе что-то сказать.

Сегодня подумал: как много вещей в нашем доме дружит с твоим именем! Сейчас ты всё поймешь. Может, так же ты ко мне придешь!

Короче, надо было найти бумагу-миллиметровку (если ты помнишь, что это такое), я полез на антресоль и, пока там шарился, понял, что слово «антресоль» заканчивается на «оль». Так смешно стало, чуть со стремянки не упал. Стал крутить-вертеть: антресоль, антресоль-га, антресолечка. Когда подумал «антресолечка», вселенской любовью проникся к этому темному закутку. Сразу весь хлам стал такой нужный, такой важный. Антресолечка хранит кое-какие штучки!

Потом пошел на кухню, нужны были ножницы побольше, выдвинул ящик – а там фольга. Рулон фольги. И я такой: фОЛЬГА. Ф-Ольга. Понимаешь? Целое имя сразу, лежит себе в ящике.

Кстати, про фольгу, давай буженину запечем. Знаю, ты любишь на Новый год, но когда он, этот Новый год. А буженины хочется. В субботу, например. Как нашпигуем ее чесночком, перцем натрем, веревочкой обтянем, сальцем сверху приложим, и в духовку, пока по всему дому аромат не пойдет.

А он пойдет, потому что вытяжку я до сих пор не починил.

Зато починил свет в прихожей, а когда чинил, понял, что в лампочке – внимание! – вОЛЬфрам. Вот тебе опять, Оль. Лампочку разглядывал, обратил внимание на обручальное кольцо. В нем тоже «Оль»: кОЛЬцо.

Ты только не подумай, что я теперь буду как эти, которые пишут вместо «благодарю» – «БЛАГО – ДАРю!».

Но вот смех смехом, а Катрин, когда со школы пришла, сказала, что проходили сегодня Гоголя. У меня в голове сразу: «ГогОЛЯ».

Читаешь, наверное, и думаешь: совсем поплыл твой боевой товарищ. А может, и поплыл! Тинто-брассом.

Я, может быть, хочу тебя обОЛЬстить. Мне, может быть, в удовОЛЬствие. Всё равно, вещей и всяких штук у нас с твоим именем – бОЛЬшинство!

Володя С.

* * *

Часы показывали половину второго, когда дверь в спальню скрипнула и в полутемную комнату, где отсыпался Саратов, забежала Оля. Поморщившись от запаха, она открыла форточку, глянула в телефон и прижала к экрану большой палец, записывая голосовое сообщение:

– Суушай, да я на такси, туда-обратно, – тараторила Оля, выбирая одежду в шкафу. – Переоденусь быстренько, одна нога тут, другая там. Давай. Скоро буду.

Саратов открыл глаза и, слушая жену, безуспешно пытался понять, где он находится. Он попробовал встать, но встать не получилось. Пошевелить ногой – тоже не получилось.

Силясь разобраться, как он лежит и почему не чувствует тела, Саратов проморгался слипшимися глазами и вскрикнул: перед ним выросла огромная, в три или четыре его роста, рамка с фотографией, где они с женой, молодые, стоят возле кинотеатра «Луч».

Рядом с фото возвышался монолит увлажнителя воздуха, тоже увеличенный в размерах. Широким черным кольцом неподалеку свернулся гигантский браслет смарт-часов – на черном экране лежал крупный пепел пыли.

Саратов глянул в другую сторону и обомлел. Перед ним простиралось белое поле кровати и то самое место, где он спал. Высокие холмы одеяла, тенистые ущелья складок на подушке.

А за полем кровати, будто великан, нашедший край земли и спустившийся за него, стояла высоченная жена и копалась в комоде.

– Оля? – Саратов удивился глухо звучащему, слабому голосу. – Оль, привет.

Жена не ответила.

– Странное ощущение, – Саратов попытался показать Оле, что не может шевельнуться. – Всё какое-то огромное. Я как будто со стороны всё вижу. Прикинь? Очень странно.

Великан за полем кровати молчал. Исполинская женщина, выше которой был только небосвод потолка.

Руки ее двигались плавно, как плывут зеркальные карпы в неглубоких прудах. В мире великанов она была скорее обычного среднего роста, как и Оля в жизни. Невысокая, ребяческой внешности, с выбивающимися прядками из собранных в хвост волос. Смешливая, резвая.

И вместе с тем беспокойная, склонная к перепадам настроения. В приступы немилости она впадала, как Волга впадает в Каспийское море, – с размахом, шириной и постоянством. В первые годы Саратовы крепко ругались из-за подобных сюрпризов. Оля могла запросто обидеть, кольнуть побольнее кого угодно и когда угодно.

На первых порах семейной жизни под разнос попадал муж, а потом и подросшая дочка стала частой гостьей аттракциона маминых заскоков.

– Окей, понял, – Саратов перевел тему, – ты на меня в обиде и теперь не разговариваешь. Излюбленный метод.

Жена выбрала одежду, бросила ее на кровать и стала раздеваться.

– Оу, а вот это затейливо. Узнаю тебя. Из проруби игнора – в теплый предбанник эротики. Неплохо, неплохо! Чур, я тоже…

Недоговорил, поперхнулся – слова залило молоком белой кожи в россыпи веснушек и родинок. Жена повернулась к зеркалу, бегло провела сбоку по полоске фиолетовых трусиков. В отражении гигантского стекла мелькнул, не задерживаясь, изгиб маленькой груди.

Саратов томился в похмельной возбужденности, полагая, что затейливая игра после скандала накануне – это отличная идея.

Увы, Оля мигом нырнула в любимый зеленый свитер, проворно натянула джинсы и – к удивлению мужа – вдруг посмотрела в его сторону, подошла к тумбочке, на полушаге остановилась и прилегла на кровать.

– Оль, – Саратов и слышал, и не слышал сам себя. – Что-то мне как-то странно. Всё большое, и ты большая. И кровать огромная, и комната как целый ангар. Тумбочка как футбольное поле.

– Сам ты как футбольное поле. – Слова в тумбочке гудели, как в груди допотопного животного. – Я вообще-то компактная, удобная. Функциональная.

– Говорящая тумбочка? – Саратов еще надеялся, что ослышался. – Оль, мы что, купили говорящую тумбочку? Или это прикол такой?

– Кто это мы, – спросила тумбочка, – кого ты имеешь в виду?

– Я, – урезонил Саратов, – имею в виду себя и свою жену.

Тумбочка воскликнула, обращаясь ко всей комнате:

– Господа. Заколка сошла с ума. Она думает, что она – хозяин дома.

Комната задышала, заворчала, ожила удивленным шепотом.

Первым возмутился шкаф. По его словам, заколке стоит отдохнуть, отлежаться в темном ящике, а имитировать голос хозяев тут и так могут все вещи, благо сами хозяева всё равно этого не услышат.

– Не дом, а Бермудский треугольник, – сказал шкаф голосом Оли. – Да где эта рубашка, я опаздываю! Катя! Градусник под мышку и бегом в постель, я классной в Ватсап напишу.

В разговор комнаты вступили подушки.

– Как думаешь, – спросила подушка слева голосом Саратова, – она в школе тоже тихоня? Отличница же всё-таки. У нас все отличницы были тихони. Пионерки. Или октябрятки? Слово такое странное, «октябрята». Ты бы хотела быть октябренком?

– Июненком, – ответила подушка справа голосом Оли, – или июленком. Июленком Розмари!

– А ну-ка всем ша! – крикнул Саратов. – Заткнулись. Слушаем меня.

Вещи притихли. И услышали, что если сейчас же не объяснят, что тут творится, и что случилось, и в каком месте выход из этой сказочной ебатории, то он, Саратов Владимир Евгеньич, сам во всём разберется, а когда разберется, первым делом вернется сюда и выкинет к чертям собачьим всё, абсолютно всё, на помойку, самолично отвезет и выгрузит в карьер, и в лучшем случае их подберут живущие там мусорные бомжи и утащат в свои мусорные лачуги, хотя скорее продадут, потому что вещи-то как новенькие.

Окно, за которым блистал сияющий день, тихонечко прошептало голосом Оли:

– Что ты вошкаешься с ними три часа, а ну дай сюда. Ни к чему не приспособлена. Неужели так сложно просто помыть окно – попшикала, протерла, попшикала, протерла. Руки из жопы растут. Иди отсюда.

– Тебя, значит, в первую очередь выкину, – зарычал Саратов, зверея от невозможности сдвинуться с места. – Топором, блять, вырублю, как Пётр Первый. Знаешь, кто такой Пётр Первый?

Угрозы летели бы и дальше, но тут высоченная жена встала с кровати, нависла над тумбочкой, протянула великанью ладонь и подцепила Саратова большущими длинными пальцами. Подойдя к зеркалу, она поправила прическу, зачесала прядку за ухо и продела Саратова в волосы, где он ловким образом сразу же зацепился и лег как родной.

Через приятно пахучие лианы, опутавшие его со всех сторон, Саратов успел разглядеть себя в отражении – чуть выше виска, прищепив непослушные волосы жены, виднелась невидимка. Заколка-невидимка.


Очутиться на виске жены оказалось приятно, будто лежишь в гамаке.

И еще это было тепло.

Под волосами толщиной в веревку, что внушало уверенность в надежном креплении, пульсировала горячая кожа. Саратов вдохнул знакомый запах, всегда действовавший на него умиротворяюще. Это неподалеку от виска, там, где заканчивались изгибы темных веревок, оплетавших Саратова, желтел песок пудры и тонального крема – в реальных пропорциях, скорее всего, не особо заметное пятнышко.

Саратову нравилось, как эта незатейливая косметика выглядела в таких едва уловимых деталях.

Иногда по утрам, если они бывали дома и собирались на работу в одно время, Саратов мог мимоходом показать жене пальцем в какую-нибудь, скажем, точку на подбородке, и тогда жена улыбалась, вытягивала подбородок вперед, вертела им у зеркала и парой точных мазков допудривала то, что упустила.

Примерно так же пахло и в сумке жены. Раньше, когда хлеб еще продавали без обертки, было легко понять, когда его покупала Оля, – от корочки местами пахло пудрой, кремом и слегка-слегка – древесно-чайным парфюмом. Всё это будто бы однажды высыпалось в сумку да так потом и не вытряхнулось обратно.

Веревки, в которые угодил Саратов, уходили ровными волнистыми рядами за чуть оттопыренное ухо, лакомо-красивое даже в столь причудливых размерах, как сейчас.

Саратов начинал что-то понимать, но слабые ростки догадок тут же чахли. Появлялись опять и исчезали, напоминая дрожащие вдалеке огоньки ночного города.

Мимо пронеслись стены гостиной, затем коридор. Промелькнула кухня.

Жена остановилась возле комнаты дочери. Великанская рука постучала в дверь.

– Дрыхнет, пятерошница.

Гул слов прошел через Саратова насквозь, как проходят через кожу и кости киловатты усиленного звука, если стоять близко к колонкам во время концерта. Подумалось, как выглядит в таких масштабах рот жены, когда она разговаривает. Вот движутся губы, розово-алые, полные, налитые мягким и упругим, они то слипаются, то разлипаются, вытягиваются вперед и возвращаются обратно, сжимаются, образуя ровные складки, и снова выпукло приоткрываются, пропуская потоки воздуха.

Там, за таинством, обтянутым тонкой кожей, за мокрыми ледниками зубов, скрывающими ворсистую спину розового языка, где-то там, в темноте, сжимаясь и воплощаясь, рождается звук.

– Ёбушки, – присвистнула Оля, заглянув в холодильник. – Шаром покати. Я не приготовлю, никто не приготовит.

Саратов вспомнил про съеденный пирожок, и ему стало неловко – вдруг дочка купила его для себя, а он, троглодит бездушный, обделил малютку. Тьфу на такого отца!

Выдвинулся ящик стола, руки жены вытащили из него блокнот, вырвали страницу. Ручка в правой ладони, наклонившись, как фигуристка на льду, вывела мелким почерком записку для дочери: «Катрин! В морозилке тефтели, приготовь себе с соусом (том. паста + слив. масло)». Ручка остановилась, прежде чем дописать последнее слово, повисела в воздухе и вернулась к бумаге, добавив: «Мама».

Подпись «Целую, мама» тоже встречалась в записках для дочки, но реже.

Увлеченный наблюдениями, Саратов не сразу заметил оживленное звучание кухни. В отличие от спальни с ее болтливыми, но всё же немногословными обитателями, по всей кухне гудел назойливый рой, в котором перемешались выпуски теленовостей, случайные разговоры, музыка, озвучка из фильмов, обрывки голосов – Саратова, его жены и их дочки.

Всё еще не находя объяснения происходящему, Саратов прикинул одну версию.

Допустим, с ним случилось во сне что-то плохое, потом его обнаружила Оля или Катя, и вот он лежит на операционном столе с развороченной грудью, хирурги в белых масках суют туда инструменты, над ними светит яркая лампа, а за дверью операционной, как показывают в кино, сидит Оля, хотя, скорее всего, не сидит, она же там работает, но, так или иначе, Оля где-то ждет, ругает себя за случай в машине главврача, за измотанные нервы мужа, но главное сейчас не это, а другое – главное, чтобы Володя выкарабкался, и он обязательно сможет, он всё на свете сможет, он вон с гранитом, как с пластилином, работает, как с глиной, как с деревом, какие портреты рисует на камне, какую для этого нужно иметь силу, какой талант, чтобы вот так легко выколачивать на плитах лица, точь-в-точь как на фотографии, как живых, и, значит, сам он тоже будет обязательно живой. Ну а пока лампы светят, Оля переживает, а врачи ковыряются в развороченной груди, как вороны в гнилом арбузе, и Саратов видит долгий сон.

«Но почему всё так правдоподобно?» – подумал он, глядя, как жена прикрепляет записку магнитом.

И тогда закричал – громко, истошно, как можно сильнее.

Кухня ничего не ответила, продолжая гудеть.

Жена не шевельнулась, как будто ничего и не было.

В глазах потемнело. Показалось, что и в доме тоже. И на улице, видной из окна. Сумерки страха принесли понимание, что это не сон. Саратов был уверен, поскольку еще в детстве изобрел надежный способ вырваться из кошмара, даже из самого тягучего и многоэтажного, когда просыпаешься во сне и не можешь проснуться по-настоящему. Способ заключался в том, чтобы пытаться закричать. Стоило открыть рот и напрячь живот, ожидая, что из тебя вот-вот вырвется вопль, сон тут же разрушался, а крик на самом деле оказывался коротким мычащим стоном, в темноте, но уже наяву.

«Значит, Оля, это не сон», – сказал Саратов, пока жена обувалась в прихожей.

– Сеем-веем-посеваем, – крикнул электросчетчик, как попугай повторяя услышанную однажды фразу, – с Новым годом поздравляем! Йу-хууу!

– Да что происходит? И ты тоже разговариваешь?

– Стой, стой, стой, я веником отряхну, – пробухтел коврик, подражая Оле, наверное, зимней Оле. – Вот так. Вот умничка. Теперь давай, поворачивайся. И вот тут тоже отряхнем. Налипло-то! Ну ты и снеговик, Катерина Владимировна!

Жена прыгнула в пальто и выскочила во двор.

Мир, открывшийся за дверью, оказался битком набит весенним теплом. Копья света победоносно пронзали улицу, раненые змеи холода расползались по углам и исчезали, обещая еще вернуться.

Канаты вокруг Саратова качнулись и улеглись – это жена повернула голову, садясь в машину и закрывая дверь.

Водитель тронул с места, и Саратов тут же узнал по голосу Дядь Витю – старого таксиста, работавшего на пятачке возле станции скорой помощи. Сухощавый, гладко выбритый и знающий всё на свете, Дядь Витя на самом деле был не совсем Витя. Звали его Валиханом, но в народе, с его же подачи, давно прижилась другая форма имени, как будто более подходящая к шоферскому занятию, как старые четки подходит для того, чтобы висеть на зеркале заднего вида.

– Туда же?

– Ага. Спасибо, что подождали.

– А пожалуйста. Надо – подождем. Не надо – не подождем.

Поскольку Дядь Витя всё знал, то знал он и про вчерашний казус между Саратовым и главврачом. Оля тоже знала, что он знает. Дядь Витю выдала сочувствующая интонация, когда он поздоровался.

Поначалу ехали молча.

Однако не разговаривать всю дорогу было для Дядь Вити мучительно. Поэтому он завел беседу – таким тоном, который не требует ответа.

– Бродяги, говорят, опять шарохаются, – сказал Дядь Витя и посигналил машине из встречного потока. – Вчера их на оврагах видали.

Оля хмыкнула.

– Нехорошо, – задумался Дядь Витя. – На моей памяти, Ольга Владимировна, цыганины не к добру.

– Может, и так. – Голос Оли уже не казался Саратову слишком громким. – Нам вон бабушка рассказывала раньше, что в ее годы бродяг этих вообще прям почитали. Типа как святых или каких-то, не знаю, чародеев.

Дядь Витя рассмеялся, загибая крючковатые пальцы свободной ладони:

– Лены с Пролетарской сын пропал, помнишь? Так ведь и не нашли. А несколько человек видели, что он с бродягами разговаривал. Это раз. Сашиного кума с автобазы дочка, рыжая такая, тоже с какого года ищут? Это два.

– Это еще пойди докажи, – перебила Оля. – Что угодно можно за уши притянуть и всё на цыганинов навешать. И дороги у нас из-за них не чинят, и свет подорожал в два раза. И семьи рушатся, потому что бродяги виноваты! Угу. Конечно, кто еще.

Дядь Витя сдался:

– Ну, так-то, может, и так. Я вон слыхал, Ерохина жена бывшая, Люда, в позапрошлом году, что ли… А, нет, в прошлом. В прошлом году, да, с цыганинами встретилась.

– И что?

– Что, что, – удивился Дядь Витя. – А ты думала, почему она в Германию уехала и замуж там вышла?

В подтверждение своей мудрости таксист цыкнул зубом:

– А ты говоришь!

Оля достала телефон и уткнулась в экран. Открыла чаты, стала медленно листать переписку.

Саратов пытался разглядеть фото в кружочке и имя, чтобы понять, с кем именно открылась переписка. Сообщения то маленькие, то большие, но букв и слов не разобрать из-за волос.

Саратову мерещилась переписка с Калитеевским, завуалированные предложения, скрытые подтексты, тайные смыслы.

Машина остановилась, замедлилась в пробке.

Дядь Витя высунулся в окно, крикнул в неопределенном направлении, залез обратно, нахмурился и включил радио.

Саратов, стараясь вытянуться вперед из волосяных силков, спросил:

– Меня здесь кто-нибудь слышит?

– Они – нет, а мы – да, – раздался отчетливый голос откуда-то слева, с другой стороны, невидной Саратову.

– А вы – это кто?

– Мы – четки. А ты кто?

– Дядь-Витины четки, что ли? На зеркале которые?

– Да. Представляешь, это мы. Дядь-Витины четки. Ну а ты кто?

– А я Вова Саратов. Сижу вот в голове своей жены. Можно сказать, сел ей на голову. Утром проснулся, в заколку превратился. Что происходит, не знаю. С вещами теперь разговариваю. Наверное, с ума сошел.

– А с какими вещами ты разговаривал?

– С тумбочкой, со шкафом. С ковриком. Со счетчиком даже, пиздец какой.

bannerbanner