Читать книгу Послезавтра Саша не пойдёт в школу (Михаил Барс) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
Послезавтра Саша не пойдёт в школу
Послезавтра Саша не пойдёт в школу
Оценить:

5

Полная версия:

Послезавтра Саша не пойдёт в школу

Спасатели уже работали там: двое мужчин в касках, с ломами и фонарями. Третий, постарше, с густыми седыми усами, стоял чуть поодаль и держал в руках бумагу со схемой подъезда, наспех набросанной на вырванном из блокнота листке. Он хмурил брови, сверяясь со схемой и время от времени покрикивая на молодых. Запах пота и сырой земли висел над местом работы плотной завесой. Где-то под завалами тихо звенел чей-то забытый будильник. Этот звук висел в воздухе, и от него хотелось плакать. Они разбирали завал методично: поддевали плиту, оттаскивали, проверяли, нет ли под ней пустот. Когда мама подошла, один из них, молодой парень с грязным лицом, поднял руку. Пот стекал по его лбу белыми дорожками, размывая пыль, и от этого лицо казалось полосатым, как у зебры.

— Женщина, отойдите! Опасно! Плиты могут сломаться и рухнуть!

Мама посмотрела на него пустыми глазами. В её взгляде не было ни узнавания, ни сопротивления, только бесконечная, глубокая пустота, какая бывает в глазах у человека, который долго смотрит в одну точку.

— Там люди. Я должна помочь.

— Мы сами поможем, — сказал парень. Он на секунду опустил лом и вытер лоб тыльной стороной ладони. — Отойдите. Вы нам мешаете. Тут каждый килограмм на счету, плита может не выдержать лишнего веса.

Но мама не отошла. Она наклонилась, подняла кусок асфальта, большой с дырой в середине, и понесла его к обочине. Кусок был тяжёлый, килограммов пятнадцать, не меньше. Саша видел, как дрогнули мамины плечи и как на шее у неё вздулись жилы. Но она несла его, шаг за шагом, по щиколотку в крошеве из битого стекла и щепок. Парень переглянулся со своим напарником, и тот пожал плечами: мол, что с неё взять.

Папа стоял рядом. Он уже не пытался её увести. Он просто стоял и смотрел, следил, чтобы мама не поранилась слишком сильно. Ступни его были в крови, шлёпанцы промокли насквозь, но он не уходил. Когда он переступал с ноги на ногу, на асфальте оставались влажные красноватые следы. Саша смотрел на эти следы и думал: вот так папа и мама сейчас кровью связаны. Один стоит, другая работает, а кровь у обоих, как общая печать. Он хотел подойти к папе, взять его за руку, но какая-то сила держала его на бордюре. Может быть, страх, а может быть, ощущение, что сейчас каждому нужно быть на своём месте.

— Леся, — сказал он тихо. Голос у него сел, стал хриплым, будто он кричал долго-долго, хотя на самом деле почти не повышал голоса. — Леся, ты меня слышишь? Это я, Валя. Ты меня узнаёшь?

Он спрашивал так, как спрашивают у человека, который только что очнулся после долгого обморока: осторожно, по слогам, с затаённой надеждой. Саша знал этот тон. Таким тоном папа разговаривал с дедушкой, когда тот приезжал к ним в гости и начинал путать имена. «Папа, ты меня узнаёшь? Это я, Валя, твой сын». Тогда дедушка узнавал не сразу, а теперь не узнавала мама.

Мама повернулась к нему. Медленно, как во сне. В её движении было что-то подводное, замедленное, так двигаются водоросли в реке, когда течение слабое. Свет фар осветило её лицо сбоку, и Саша увидел тонкую сеточку морщин вокруг глаз, которую никогда не замечал раньше. Когда мама смеялась, эти морщинки прятались, а теперь, на неподвижном лице, они проявились, как трещины на старой фреске.

— Там Лена, — сказала она. — Там Лена из четвёртого подъезда. Она же маленькая. Ей холодно.

Упоминание Лены заставило Степана, стоявшего позади Саши, вздрогнуть. Он знал эту девочку с двумя смешными хвостиками, всегда первая здоровалась и показывала всем свои новые рисунки мелом на асфальте. В прошлый вторник она нарисовала бабочку с четырьмя крыльями разного цвета, и мама тогда ещё сказала: «Смотри, Саша, как красиво, хоть на выставку отправляй». Степан вспомнил эту бабочку, потом вспомнил, что рисунок был как раз перед четвёртым подъездом, и поспешно отогнал от себя мысль о том, что стало с этим рисунком сейчас.

— Леся, Лену уже ищут спасатели. Они её найдут. — Папа сделал паузу и добавил мягче, почти шёпотом: — Обязательно найдут. Собака скоро приедет, я слышал, как по рации передавали. А ты отойди, пожалуйста. Просто посиди с Сашей. Ему страшно. Ты ему нужна.

Папа специально упомянул Сашу. Он надеялся, что материнский инстинкт пересилит эту странную одержимость. На секунду ему показалось, что мамины глаза дрогнули, по радужке пробежала едва заметная рябь, как по воде от упавшего листка. Но нет, пустота снова сомкнулась, как смыкается вода над брошенным камнем.

Мама покачала головой. И пошла обратно к завалам.

— Мам, — вдруг позвал её Саша и встал с бордюра. Голос у него сорвался, получился писклявым. — Мама, можно я с тобой? Я тоже помогу. Я сильный.

Он не знал, зачем это сказал. Просто сидеть на бордюре стало совсем невыносимо. Лучше таскать камни, чем смотреть, как мама превращается в каменную статую прямо у него на глазах.

Мама остановилась. Не обернулась, но остановилась. Её спина на секунду замерла, и Саша увидел, как дрогнули лопатки под тонкой тканью ночной рубашки. Потом она продолжила идти, ничего не ответив. Но папа обернулся к Саше и покачал головой, медленно, одними глазами: «Не надо, сынок. Сиди там». В этом взгляде было столько усталости, что Саша тут же опустился обратно на бордюр. Папа был прав. Никому не станет легче, если Саша порежет руки. И так уже всё в крови.

Саша сидел на бордюре и смотрел на маму. Он не понимал, что с ней.

— Дядь Степан, — тихо позвал Саша. Слова выходили с трудом, как будто горло забила пыль. — А мама заболела?

Степан долго молчал. Он смотрел на маму, на её кровавые руки, на её пустое лицо и молчал. В его глазах отражалось что-то тяжёлое, что-то такое, о чём он никогда не рассказывал: может быть, война, может быть, другие беды, где люди тоже переставали быть собой. Он полез в карман своих старых штанов, достал мятую пачку «Беломора», повертел в пальцах, но не закурил — рядом ребёнок. И сунул обратно.

— Нет, пацан, — сказал он наконец. Голос у него был скрипучий, как несмазанная дверь. — Она боится и так спасается. Понимаешь? У людей по-разному. Один кричит, другой молчит, третий вот... камни таскает. Ей надо. Не мешай ей. И не бойся за неё. Она сильная. Справится.

Он говорил медленно, тщательно подбирая слова, как будто складывал из них хрупкую конструкцию, которую нельзя уронить. Саша заметил, что Степан ни разу не назвал маму по имени, пока объяснял, только «она», будто говорить имя здесь и сейчас было бы неправильно, будто имя тоже нужно было беречь для того времени, когда мама вернётся обратно.

Саша не понял. Как можно спасаться, таская камни? Когда он хотел спастись от страха, он залезал под одеяло с головой. Или бежал к маме. Но мама сама таскала камни. Значит, ей было страшнее, чем ему. Намного страшнее. Так страшно, что простые способы уже не работали. Эта мысль обожгла его изнутри, осознание того, что маме может быть страшнее, чем ему, было новым и непонятным. Раньше он думал, что мама и папа не боятся ничего. Что они только защищают, а сами, как каменные стены, о которые разбивается любой страх. Оказывается, нет. Оказывается, мамы тоже могут бояться. И от этого страха они тоже могут сломаться.

— А когда она перестанет? — спросил Саша. — Таскать камни?

— Когда камни кончатся, — подумав, ответил Степан. — Или когда она поверит, что всё кончилось, что больше не рванёт. Ты пока посиди. Я за ней присмотрю.

Он переступил с ноги на ногу и вздохнул тяжело, всем своим большим телом. В этом вздохе было больше слов, чем во всех его ответах.

Спасатели, видя, что женщину не увести, перестали её гнать. Тот молодой парень, которого напарник называл Пашкой, даже протянул ей бутылку с водой.

— Пейте, — сказал он. — Жарко будет. Обезвоживание — дело нешутошное. Вы нам поможете, а потом сами свалитесь. Кому от этого легче?

Он говорил грубовато, но в голосе сквозило беспокойство. За те часы, что он работал на завалах, Пашка понял одно: с теми, кто в шоке, нужно говорить спокойно и по делу. Истерика заразна, но и спокойствие тоже. Он подержал бутылку в воздухе и, не дождавшись ответа, аккуратно поставил её на плоский обломок плиты рядом с мамой, так чтобы она могла дотянуться, когда захочет.

Мама не взяла воду. Она продолжала работать. Поднимала обломки, отбрасывала, возвращалась за новыми. Движения у неё были однообразные, механические. Как у робота из передачи «Спокойной ночи, малыши», только у робота были кнопки на груди, а у мамы кровавые ладони. Иногда она на секунду замирала, словно прислушиваясь к чему-то, и Саша задерживал дыхание. Ему казалось, что она сейчас слышит чей-то голос из-под завала, но она просто переводила дух и снова бралась за работу.

Отец стоял в стороне и смотрел. Пару раз он делал шаг вперёд, когда мама приближалась к особенно ненадёжному на вид нагромождению, но мама сама меняла траекторию, и он возвращался обратно.

Саша смотрел на них обоих. На папу с тёмными от крови шлепанцами. На маму с каменным лицом и изрезанными руками. Он вспомнил утро. Оладьи. Мамино пение. Папино ворчание на лампочку. Как это всё было далеко! Как будто в другой жизни. Как будто с тех пор прошёл год.

А потом из-под завалов начали поднимать тела.

Саша не сразу понял, что это. Сначала ему показалось, что спасатели несут кого-то спящего. Так бережно они двигались, так осторожно переступали через обломки. Седой спасатель отложил бумаги в сторону и теперь руководил процессом вполголоса: «Левее, левее заноси. Тут угол острый, не заденьте». Голос у него был низкий и ровный, совсем не такой, каким кричат в кино. От этого спокойствия становилось только жутче. Но потом Саша увидел серое лицо, которое не было лицом живого человека. У живых лица тёплые, с красками. А это было серое. На щеке темнела царапина, и вокруг неё запеклась кровь. Пашка на ходу поправил край носилок, и рука женщины качнулась и свесилась вниз. Пальцы были тонкие, с обломанным ногтем на мизинце, и на безымянном поблёскивало колечко.

Мама тоже увидела. Она замерла на полпути к обочине с обломком в руках и смотрела. Обломок, который она держала, медленно выскользнул из ослабевших пальцев и глухо стукнулся о землю. Женщина на носилках была в ночной рубашке, такой же как у мамы. Только у мамы рубашка была в цветочек, а у этой в горошек. И эта рубашка была разорвана на плече, а на плече запеклась кровь. Саша вдруг понял, что эта женщина тоже легла спать вчера вечером. Так же почистила зубы, так же поправила подушку, так же выглянула в окно проверить, не идёт ли дождь. А теперь она на носилках.

Мама посмотрела на свою руку, ту самую, порезанную шкафом «Хельга». Тронула корку запёкшейся крови. Осторожно, подушечками пальцев, словно проверяя, настоящая ли она. И прошептала:

— Я живая… а она нет… Почему она умерла? Что-то случилось?

Голос у неё был растерянный, тихий, как будто она только что проснулась и не могла понять, где находится.

— Всё хорошо, Леся, — сказал папа. — Всё уже хорошо. Ты здесь. Я здесь. Саша здесь. Всё закончилось.

Папа обнял её за плечи. На этот раз она не вырывалась. Она стояла и смотрела на свою руку, и по её щеке потекла слеза. Одна-единственная. Маленькая, как бисеринка. Она доползла до подбородка, задержалась на секунду и упала на асфальт.

Саша смотрел на эту слезу и думал: вот она, мама. Она вернулась. Но почему она плачет?

Степан, стоявший за спиной у Саши, шумно выдохнул. Он положил свою большую ладонь Саше на плечо и легонько сжал. Ладонь была тёплая и шершавая, как кусок коры. Саша не обернулся, но от этого прикосновения стало чуть легче. Совсем чуть-чуть, но стало.

Часть 4. Чужие окна

К семи утра приехала тётя Люда.

Двор всё ещё был оцеплен, но милиционер в бушлате, увидев её лицо и то, как она решительно, не глядя на него, перешагивает через жёлтую ленту, только и успел, как перегородить ей дорогу свои телом.

За ночь во дворе многое изменилось: разровняли самые опасные завалы, натянули брезент там, где раньше зияла огромная дыра в стене, и запах гари почти ушёл. Теперь пахло сырой известкой, холодным бетоном и йодом из аптечки, которую раскрыли на перевёрнутом ящике возле подъезда. Солнце только-только показалось из-за девятиэтажки, и его лучи легли косыми полосами на разбитый асфальт, на груду покорёженного металла в углу и на спящего прямо на носилках спасателя в оранжевой каске.

Саша узнал тётю Люду издалека, по громкому голосу. Тётя Люда всегда говорила громко, даже когда все вокруг молчали. Её голос разносился по двору, отражался от уцелевших стен и возвращался обратно, и в этом грохочущем эхе было что-то почти неприличное среди всеобщей тишины и горя.

— Да куда ж вы меня не пускаете-то?! — гремела она на милиционера. — Там сестра моя родная! Леська! Я к ней, а вы мне — «не положено»!

Саша поднял голову. Он сидел на бордюре, закутавшись в телогрейку дяди Степана, и его веки были такими тяжёлыми, будто к ним привязали по гирьке. Он смотрел, как тётя Люда ворвалась во двор, как вихрь: в домашнем халате, но в кожаных сапогах на каблуках и с клетчатой сумкой в руках. Халат был малиновый, с золотыми драконами. Саша помнил его с прошлого Нового года. Тогда тётя Люда приходила к ним в гости, и этот халат висел на стуле в прихожей, а Саша всё трогал золотых драконов пальцем и думал, что они, наверное, волшебные, потому что переливаются, как ёлочная мишура. Каблуки стучали по асфальту, выбивая чёткую дробь, и этот звук тоже казался чужим и неправильным, как будто кто-то танцевал на похоронах. На голове у тёти Люды была химическая завивка, пышная, как одуванчик, и яркая помада на губах. Саша удивился: когда она успела накрасить губы?

Потом он подумал, что, наверное, тётя Люда всегда красит губы, что бы ни случилось. Это было частью её, как громкий голос или привычка размахивать руками. Она и в прошлый Новый год, когда опрокинула на скатерть бокал с соком, сначала подкрасила губы в ванной, а уже потом пошла за тряпкой.

— Леська! — закричала тётя Люда, увидев маму. — Леська, живая! Живая!

Голос у неё сорвался на последнем слове, и на секунду тётя Люда стала похожа не на вихрь, а на обычную испуганную женщину, которая ехала через весь город, не зная, что найдёт. Сумка выпала у неё из рук и шлёпнулась на асфальт. Она подбежала к маме и обняла её, крепко до хруста, так, что мамины лопатки сошлись под пальцами, а голова запрокинулась.

Мама не ответила. Она всё ещё сидела на куче битого бетона (спасатели уговорили её отойти от завалов, и теперь она сидела там, безучастная, с пустыми глазами). Она смотрела в одну точку. Ветер шевелил прядь волос у неё на виске, и прядь эта была седая, хотя ещё вчера Саша готов был поклясться, что у мамы совсем нет седых волос. Наверное, они появились за эту ночь.

Тётя Люда отстранилась, заглянула маме в лицо и, видимо, что-то поняла. Потому что она перестала кричать.

— Так, — сказала она тихо. — Живая — это уже хорошо. Остальное приложится.

Она вытерла мамины слёзы. Сначала большим пальцем, потом ладонью, потом краем своего малинового халата с драконами, и на халате осталось мокрое пятно, похожее на тёмную кляксу. Мама не сопротивлялась. Она сидела как кукла, которую посадили на полку и забыли. Только губы у неё чуть шевелились.

— Ой, Лесь, ну что же ты так… — пробормотала тётя Люда. — На вот, хоть платок возьми.

Она вытащила откуда-то из рукава скомканный носовой платок, пахнущий сладкими духами, и вложила его маме в руку. Мамины пальцы не сжались. Платок выпал на битый бетон, белый с голубой каёмочкой, и сразу стал серым от пыли. Тётя Люда подняла платок, отряхнула его о колено, снова вложила маме в руку и на этот раз сжала её пальцы своими.

— Держи, говорю, — сказала она, и голос у неё был уже не тихий, а какой-то железный, командный. — Уронишь — я рассержусь. Ты меня знаешь.

В этот раз мама не уронила. Тётя Люда выпрямилась и оглядела двор так, будто принимала командование. Глаза у неё сузились, и она быстро, как ищейка, обвела взглядом завалы, брезент, носилки, сгрудившихся у подъезда людей. Казалось, она мысленно расставляет всё по местам и решает, за что браться в первую очередь.

— Сашка! — она увидела Сашу на бордюре. — А ты чего тут один? Замёрз небось? Ну-ка, иди к тёте.

Саша не пошевелился. Ему хотелось встать, но ноги не слушались. Они примёрзли к бордюру, хотя никакого мороза не было. Просто тело решило, что оно здесь и навсегда, и Саша не стал с ним спорить. Он смотрел, как тётя Люда идёт к нему, лавируя между обломками, и её каблуки оставляют в бетонной крошке маленькие полукруглые следы.

Она подошла и обняла его. От тёти Люды пахло сладкими и приторными духами, мама называла их «Красная Москва». Её руки были горячими, почти обжигающими, и Саша вдруг понял, насколько он сам замёрз. Он прижался к ней и почувствовал, как колется ворс её халата, как щекочет щёку пуговица на её воротнике.

— Ну что, герой, держимся? — она заглянула Саше в глаза. — Смотри, какой ты у меня уже взрослый. Всю ночь не спал, а глаза сухие.

— Я не герой, — сказал Саша хриплым, чужим голосом. — Я трус.

Тётя Люда нахмурилась.

— Это почему ещё?

— Я обмочился, — сказал Саша и сам удивился, что говорит это вслух. — Когда всё грохнуло. Я прямо в трусы. И потом ещё мёрз из-за этого.

Тётя Люда помолчала. Потом она взяла его лицо в свои ладони, так что щёки у него сжались, а губы выпятились рыбкой.

— Сашка, — сказала она раздельно, — я один раз в жизни так испугалась, что в собственной машине описалась. Я с моста чуть не улетела, гололёд был. И ничего. Отмылась. Все люди иногда писаются от страха. Это называется «физиология». А герой — это тот, кто после этого не убежал, а сидит тут, маму ждёт, мёрзнет и не ноет. Понял?

Саша не ответил. Он не чувствовал себя взрослым. Он чувствовал себя маленьким, мокрым и очень уставшим. Но слова тёти Люды он запомнил и ему стало чуть-чуть легче, как будто с плеч сняли один маленький кирпичик.

— Ладно, хватит тут канитель разводить, — сказала тётя Люда, выпрямляясь и отряхивая колени. — Ой, я ж тут вещи принесла! — спохватилась она. — Держи.

Она подхватила большую клетчатую сумку, которую поставила на асфальт, и начала в ней рыться. Сумка была набита доверху. Саша увидел край одеяла, рукав чьей-то кофты, целлофановый пакет с бутербродами, термос с облупившимся боком, свёрнутые в трубочку старые газеты и фонарик. Тётя Люда рылась в сумке, как в бездонном колодце, приговаривая себе под нос: «Где ж я их… а, вот они… ну конечно, на самом дне…» Саша смотрел на её руки и думал, что тётя Люда, наверное, всегда так роется в сумке, шумно, быстро и бестолково, и всегда находит то, что нужно.

— Вот! — она торжествующе вытащила стопку вещей: трико, майку, кофту и старые весенние ботинки, которые Саша как-то забыл у неё дома. Всё чистое, аккуратно сложенное, пахнущее утюгом. Между складками майки застрял засохший лавровый лист, видно, вещи хранились в шкафу. Тётя Люда встряхнула майку, и лист спланировал на асфальт, сухо шурша. — Давай, иди вон туда, за лавку, и переодевайся. Мокрое сними, нечего в мокром сидеть. А куртку оставь. Чья это?

— Дяди Степана, — сказал Саша.

— Ну раз дяди Степана, значит, дяди Степана, — кивнула тётя Люда и потрогала телогрейку за рукав. — Хорошая вещь. Ватная. Такие сейчас не шьют. Ты её не теряй, отдашь потом. А вещи вот эти клади сюда, я их в пакет заверну.

Она вытащила из сумки полиэтиленовый пакет с надписью «Универмаг» и расправила его, шумно встряхнув. Ветер тут же попытался выхватить пакет из её рук, но тётя Люда ловко перехватила его и протянула Саше.

Саша взял вещи и пошёл за лавку. Лавка была старая, с облупившейся зелёной краской, и пахла она сырым деревом. Сбоку к ней кто-то прилепил жвачку, теперь засохшую и серую от пыли. Саша стащил мокрые трусы. Они были холодные и липкие, и он быстро отбросил в пакет. Ему было стыдно, что кто-то может их увидеть. Как будто эти трусы были доказательством того, что он трус, что он обмочился, как маленький.

Он быстро, не глядя, натянул трико. Оно было мягкое, тёплое, с начёсом внутри, и сначала немножко щипало замёрзшие ноги, но потом щипание прошло и стало почти горячо. Потом майку. Майка была велика, лямки сползали с плеч, и Саша поправил её несколько раз, прежде чем надел кофту. Потом серую с оленем на груди кофту. Саша провёл пальцем по оленю и подумал, что кофта, наверное, от кого-то из тёти-Людиных знакомых. Сверху он снова накинул дяди-Степанову телогрейку, и она легла на плечи привычной тяжестью, как панцирь.

— Саш, ты как там, живой? — крикнула тётя Люда из-за лавки. — Не уснул?

— Живой, — ответил Саша, натягивая второй ботинок, и вышел к ней. Пакет с мокрыми вещами он держал в руке, как дохлую рыбу. Тётя Люда взяла у него пакет, завязала узлом и убрала в сумку.

— Дома постираем, — сказала она. — А пока и так сойдёт.

Когда он вернулся из-за лавки, тётя Люда уже нашла себе новое занятие. Она ходила по двору и заглядывала в открытые фасады квартир с выбитыми окнами. Ходила она не спеша, как будто по музею, заложив руки за спину и чуть склонив голову набок. Иногда она останавливалась, цокала языком, качала головой, а потом шла дальше. Саша плёлся за ней, наступая след в след её каблукам, и думал, что они похожи на двух экскурсантов, только музей — это разрушенный дом, а экспонаты — уцелевшие обломки чужой жизни.

— Саш, иди сюда, — позвала она. — Посмотри.

Саша подошёл. Тётя Люда стояла напротив дома и смотрела на первый этаж. Там, в проёме без стекла и рамы, виднелась комната. Обои в цветочек, сервант с хрусталём, круглый стол с кружевной скатертью. И всё это было как будто выставлено напоказ, как витрина в мебельном магазине. Только на витрине в мебельном магазине не бывает такой густой, почти осязаемой тишины и такого едкого запаха пыли, от которого першит в горле. Стол был накрыт на два прибора, и одна тарелка стояла криво.

— Смотри, Саш, у них сервант уцелел, — сказала тётя Люда. — Хрусталь стоит и ни одной трещины. Вот как бывает: люди погибли, а рюмочки целы, чтобы поминать было из чего.

Саша посмотрел на сервант. Там стояли бокалы на тонких ножках, вазочка с цветочным узором, фарфоровая статуэтка — балерина с поднятой рукой. Балерина стояла на одной ноге и улыбалась. Её не задело. Саша подумал, что у балерины очень спокойное лицо. Ей всё равно, что вокруг рухнул дом. Она держит равновесие.

— А у бабушки Нины тоже такая, — вдруг сказал Саша.

— Какая? — не поняла тётя Люда.

— Балерина. Фарфоровая. Стояла на телевизоре. Только у нашей рука была отбита.

Тётя Люда посмотрела на Сашу, потом снова на сервант, и лицо у неё стало задумчивое.

— Значит, и эта уцелела не просто так, — сказала она.

Саша не совсем понял, но запомнил. Он вообще многое запоминал из того, что говорила тётя Люда в то утро.

— А тут чайник на плите, — тётя Люда перешла к другому окну. — Видишь? Кто-то чай не допил. Вот так живёшь, чай пьёшь, а тут раз…

Она перекрестилась. Быстро, почти незаметно, но Саша увидел. Он никогда не видел, чтобы тётя Люда крестилась. Наверное, она делала это не для других, а для себя.

Саша посмотрел на чайник. Он был белый, с синей полоской по ободку. Носик смотрел в стену. Рядом стояла чашка, тоже белая, с отбитым краешком. В чашке что-то темнело, наверное, недопитый чай. На блюдце лежал кусочек сахара, прилипший к донышку, а рядом чайная ложка с погнутой ручкой.

— Как думаете, — сказал Саша, — чай был сладкий?

— Сладкий, — уверенно ответила тётя Люда. — Вон, сахар на блюдце лежит. Значит, сладкий. И пили его вдвоём, вон тарелок две. И кто-то из них любил покрепче, а кто-то пожиже. Видишь, одна заварка тёмная, вторая светлая. У меня папа так всегда разливал: маме светлый, себе тёмный.

Саша представил, как бабушка Нина и дедушка Ваня сидели за столом, пили чай, макали в него печенье.

— А у этих обои весёленькие, с цветочками, — тётя Люда уже смотрела на другой этаж. — Как у нас с Лесей в детстве были. Только теперь бетонной пылью засыпаны…

Саша смотрел на эти обои и думал о людях, которые там жили. Он не знал их. Может быть, видел во дворе: тётенька с коляской или дяденька с собакой. Но теперь их нет. А обои остались. И чайник остался.

Они перешли дальше, к крайнему подъезду, где взрывная волна выбила окна, но стены устояли. Тётя Люда остановилась у самого нижнего окна и вдруг тихо, почти про себя, засмеялась.

1...678910...15
bannerbanner