
Полная версия:
Патриарх Никон. Том 2
Попойка и гульба идет несколько часов. Но вот выступает домрачей и начинает играть и петь: все умолкают, а Стенька стоит и вслушивается в песню. Казак поет:
Ах ты матушка, Волга-реченька,Дорога ты нам пуще прежнего,Одарила ты сиротинушекДорогой парчой, алым бархатом,Золотой казной, жемчугами, камнями…И в долгу-то мы перед матушкой,И в долгу большом перед родненькой…– Врешь! – кричит Стенька. – Много ты мне, матушка Волга, дала серебра и золота, и всякого добра, наделила честью и славою, так и я отблагодарю… отдам тебе что ни на есть дорогое моему сердцу, и люби ты ее, как я люблю…
Схватил он мощными руками ханскую дочь и, пока его товарищи очнулись, бросил ее в волны Волги…
Красавица сразу захлебнулась и пошла ко дну, а струг, рассекая волны и покачиваясь, поплыл быстро вверх по течению, так как ветер дул сильно в паруса.
Отрезвившись на другой день, Стенька ужаснулся своему поступку, возвратился назад, сам бросался в воду и нырял, но по пословице: что в воду упало, то пропало.
Все прежние его мечты, что он возвратится на Дон, заживет с братом Фролом миролюбиво (о жене своей, казачке, он не думал) и в семейном счастье, сразу разбились. Он сделался мрачен и запил.
По дороге они останавливались у сел и, по тогдашнему выражению, учиняли дурости и воровство.
Медленно шли они и только к Покрову подошли к Царицыну. Приказ был – не впускать казаков в город, но у воеводы Унковского не было столько войска, чтобы воспрепятствовать Стеньке войти с его казаками в город закупить сани, так как наступили морозы.
Впустили казаков. Чтобы удержать их от пьянства, Унковский велел продавать водку по двойной цене; а когда два казака позволили себе грабеж, он задержал у одного пару лошадей с санями и хомутами, у другого – пищаль.
Казаки прибежали к Стеньке, поселившемуся у купца Федьки Сидорова, ходившего с Усом в Ферапонтов монастырь, и принесли ему жалобу на воеводу.
Стенька рассвирепел: велел тотчас, чтобы Федька пошел с ним разыскивать воеводу.
С большой толпой казаков двинулись они к воеводскому двору и стали вламываться в его палаты. Воевода выскочил из окна и спрятался куда-то.
Стенька искал его по всем хоромам, но, не найдя, отправился в церковь, где он осматривал даже алтарь.
В церкви шла обедня, и там молилась в это время купчиха Алена: она стояла на коленях, делала поклоны, не обращая внимания на шум казаков.
– Кто это? – спросил Стенька Федюшку.
– Великая черница – дома расскажу.
Не найдя здесь воеводы, Стенька возвратился домой; Унковский, когда все успокоилось, отправился в приказную избу.
Не успел он войти туда, как явился казачий старшина, запорожец.
Обругал он воеводу и даже потрепал у него бороду; в это же время появился в избе Стенька.
Дело обошлось довольно миролюбиво: воевода заплатил казакам за хомут, сани и лошадей, но при этом Стенька молвил:
– Коли ты станешь впредь нашим казакам налоги чинить, так тебе от меня живу не быть.
После этого Стенька возвратился домой и за обедом выслушал рассказ о великой чернице, о грамоте к нему, Стеньке, от Брюховецкого и как они шли с Усом освободить Никона, да тот отказал.
– Сегодня же, как стемнеет, веди меня к ней, – задумчиво произнес Стенька. – Но что бы она не испугалась, ты, Федька, пойди и скажи, что я буду к ней.
– Пущай придет, – молвила инокиня, когда Федька явился к ней, – только один с тобою, но без молодцев своих.
Вечером Стенька с Федькой Сидоровым прокрадывались к дому инокини, и когда постучали в ворота, им открыл двери Жидовин.
Войдя в избу, Стенька перекрестился иконам и пошел под благословение к хозяйке. На ней была одежда монахини, на голове клобук, а на груди крест, осыпанный драгоценными каменьями, – подарок царевны Татьяны Михайловны.
– Сатане, водяному, а не Богу служишь ты, – крикнула она со сверкающими глазами, отдернув руку, – да, водяному. Слышала, как бросил ты наложницу свою, прекрасную персидскую царевну, в воду водяному… а сегодня, в день Святой Богородицы, ворвался ты в алтарь… Да как тебя земля выносит… Не благословение, а проклятие на твою голову… пущай отныне царевна мучит и преследует тебя…
– Стой… молчи… виноват… каюсь… грешен… И так царевна ночью выплывает из воды и тянет ко мне свои синие руки.
Стенька упал на колени, прильнул лицом к полу и зарыдал.
– Много нужно для твоего спасения! – еще с большим жаром крикнула инокиня.
– Скажи, что должен делать… Раздам все, что имею… пойду ко Гробу Господню… на Иордан… Постригусь… в чернецы пойду…
– Не отмолишь этим грехов, а должен ты положить душу свою за овцы.
– Прикажи…
– Стонет по всему царству, от Урала до Смоленска, от Соловков до Киева, вся Русская земля… Боярские люди точно овцы, а бояре, помещики – точно звери лютые: пьют и сосут они кровь христианскую, бьют холопов и батогами и кнутами, кожу с них сдирают… А земля и душа Богом даны… Коль хочешь искупления, так подыми знамя черной земли, иди освобождать угнетенных и уничтожать притеснителей – и тогда ты положишь душу за овцы.
– Положу я и голову и душу за них, только прости и благослови, великая черница…
– Клянись! Вот крест. – И она сняла с груди крест.
– Клянусь Святым Богом и Богоматерью. – И он поцеловал крест.
– Прощаю и благословляю тебя…
Стенька поднялся и, сильно потрясенный, возвратился домой.
Вскоре Стенька объявил себя против государства: из Москвы в Астрахань ехал сотник с царскими грамотами. Ночью казаки напали на струг, пограбили его, а царские грамоты бросили в воду.
От сотника требовали, чтобы он выдал беглых крестьян, бывших в его отряде. Он отказал.
Узнав об этом, князь Прозоровский послал к нему с тем же требованием.
– Как ты смел прийти ко мне, собака, с такими речами! – крикнул он посланному. – Чтобы я выдал друзей своих?! Скажи воеводе, что я его не боюсь, не боюсь и того, кто повыше его. Я увижусь и рассчитаюсь с воеводою. Он – дурак, трус! Хочет обращаться со мною как с холопом, а я прирожденный вольный человек. Я сильнее его: я расплачусь с этими негодяями…
На другой день он двинулся на Дон, где он уже прежде сделал себе Земляной городок между Кагальниковом и Ведерниковом; перезвал он сюда из Черкасска брата Фрола и жену свою.
Стал сзывать он к себе людей, и в ноябре при нем уж находилось около трех тысяч человек.
Весной 1670 года он явился в Черкасок и почти овладел им: никто ничего не мог с ним поделать; отсюда он двинулся в город Паншин, куда привел ему голутвенных Васька Ус.
Собралось около батюшки Степана Тимофеевича около семи тысяч, и он объявил: идти вверх по Волге под государевы города, выводить воевод и идти в Москву против бояр.
Вскоре загорелся мятеж по всему востоку Руки и слышались в пожарищах, в дыму, пламени и кроволитии имена Никона и царевича Алексея.
Но на побоище слышалось не одно лишь имя Стеньки, было еще несколько других, из которых не менее гремели имена Харитонова, Федьки Сидорова и Алены, еретички-старицы.
Шли даже слухи, что Никон с царевичем да с батюшкой Степаном Тимофеевичем идут освобождать крестьян и наказать воевод и бояр.
Хотел Стенька положить голову свою за овцы, но образ несчастной персиянки не оставлял его, и он, отвергнув брак, венчал казаков, обводя их с невестами вокруг дерева, причем пелись только свадебные песни.
«Коли я, да атаман, совершил такой грех, – думал он, – так пущай мы все грешны».
Когда же боярство узнало, что в лагере Стеньки произносится имя Никона, они передали об этом царю, и Никона еще крепче стали запирать в келью и разобщили со всем светом.
XLII
Наталья Кирилловна Нарышкина
После смерти царицы Марьи Ильиничны хозяйкой царского терема сделалась царевна Татьяна Михайловна.
Царские дочери имели в это время следующий возраст: Евдокия – двадцати двух, Марфа – шестнадцати, Софья – двенадцати, Екатерина – десяти, Мария – девяти, Феодосия – шести лет.
Старшие дочери усопшей и сама царевна Татьяна были против нового брака царя, вот почему на новый год, то есть 1 сентября 1669 года, она имела следующий разговор с Анной Петровной Хитрово, мамкой нового наследника престола Федора.
– Слышала ты новость, – говорила раздраженно царевна, – братец затеял женитьбу. Смотрины назначил к февралю… племянницы мои ревмя плачут: дескать, не хотим мачехи. Покойная матушка говаривала: коль будет мачеха, добра не ждать.
– Да ведь царь-то не бог знает как стар, – молвила уклончиво Хитрово, – ему и сорока нетути… а кровь так и брызжет из щек…
– Оно-то так, да не к слову, уж оченно он разжирел, – вздохнула царевна. – Люблю-то и я его без души, да чего боюсь: кабы к нему не влез тестик облыжный. Братец мой покладист; ну и учнет всем ворочать, да и сживет всех наших родственников со свету, а мачеха загрызет и племянников и нас с тобою, Анна Петровна.
Была это святая правда, но Анна Петровна смолчала и только произнесла, крестясь набожно:
– С нами силы небесные.
Помолчав немного, Татьяна Михайловна взяла ее за руку и сказала:
– Ты, Анна Петровна, теперь наша мать, и на душе твоей будет грех, коли нам не поможешь. Коли будут смотрины, ты учини так, чтобы царю ни одна не была годна…
– Учинить-то учиним, да и у тебя, царевна, все в руках: хозяйка ты теперь в тереме, а царь души в тебе не чает.
– Боюсь я, что тут не послушается… Гляди, все боярство поднялось, и пришлют они видимо-невидимо невест.
Этим окончился их разговор, но обе приняли тайное намерение постараться во что бы то ни стало если не расстроить свадьбы, то, по крайней мере, отложить ее на неопределенное время.
Татьяна Михайловна однако же отгадала: с Покрова до февраля явилось в Москву на смотрины восемьдесят невест. В Золотой царицыной палате их осматривали и все они не попали наверх.
Ликовал и торжествовал терем и считал уж победу за собою, как совсем нежданно Матвеев привез из своего дома воспитанницу свою, Наталью Кирилловну Нарышкину, с указом великого государя: без смотрины-де взять ее наверх, то есть как кандидатку на невесты.
Наталья Кирилловна произвела сильное впечатление на терем: стройная, как тополь, с выразительными умными глазами, с темно-каштановыми волосами, с прекрасными зубами и немного смуглым лицом, ненабеленная и ненарумяненная, в возрасте уже возмужалая, то есть за двадцать лет, она была необыкновенно эффектна.
Сделайся она в обыкновенном порядке, по избранию терема, царской невестой, она стала бы его идолом, а тут, никем не знаемая, худородная, да еще воспитанница худородного Матвеева, она встречена наверху верховыми боярынями и всем теремом хотя вежливо, но сухо.
– Вот-то напасть, – кипятилась царевна Татьяна Михайловна, зазвав в тот же день к себе Хитрово, – с этой-то стороны и не ожидала я. Спрашивала братца, а тот говорит: «Знаю я еще из-под Смоленска Наташу… На руках ее носил в лагере… Потом из виду упустил. А теперь захворал Артамон Матвеевич, и я его посетил… Гляжу, а за ним ухаживает девица в покрывале. – «Кто она?» – спрашиваю я; а он в ответ: «Помнишь, великий государь, девчурку Наташу в смоленском лагере, – вишь, какая выросла». – «Ну, – говорю, – хочу я чествовать ее…» Ушла Наташа, принесла серебряные чарки да заморского вина, ну и чествовал я ее: в ноги поклонился да облобызались… Как подняла она покров, так сердце мое забилось и выскочить хотело, а в ушах точно кто шепчет: это твоя судьба, сам Бог ее послал».
– Коли судьба, так Бог благословит, – молвила Анна Петровна.
– Ах, Анна Петровна, покладиста ты стала; а по-моему, коли восемьдесят невест спустили, да почище смолянки, так и ее сплавить-то надоть.
– Коли твоя воля, царевна… но как-то и сплавить?
– А вот ты сходи в Вознесенский монастырь да скажи – по моему указу, да пускай-де старица Егакова привезет ко мне сиротку Авдотью Ивановну Беляеву, да поскорей.
– Слушаюсь, царевна, сейчас же туда.
– Да зайди к царю и проси, пущай-де после трапезы ко мне пожалует.
– Беспременно зайду. Твоя воля.
После обеда Татьяна Михайловна сидела в своей приемной на диване, а против нее стояла Беляева. Как воспитанница монастыря, она была в одежде белицы.
Царевна расспрашивала ее о родителях, родственниках и чему училась.
В это время вошел государь и с минуту постоял в недоумении: перед ним находилось какое-то неземное существо… Никогда еще в жизни своей он не видел такой красавицы: темносиние глаза, коралловые губки, свежее и вместе с тем необыкновенной белизны лицо, хотя и серьезное, но доброе и ангельское; к этому присовокупите стройность и формы вполне здоровой и крепкой натуры.
Белица зарумянилась и опустила покрывало.
– Ты, сестрица, звала меня? – произнес смущенно государь.
Царевна сделала знак, чтобы белица удалилась. Сделав низкий поклон царю, она вышла.
– Кто это? – спросил царь.
Татьяна Михайловна объяснила ему, кто она, ее родители и родственники.
– Призвала я ее в терем, – закончила царица, – чтобы оставить ее наверху, как одну из невест тебе.
Алексей Михайлович еще более смутился.
– Благодарю тебя, сестрица, – сказал он, – но я решился… Зачем набирать…
– Свершить надоть обычай, – сухо возразила царевна. – Скажут, женили-де царя зря. Притом воля твоя: отослать можно.
Одно лишь скажу: коль ты ее не захочешь, так отдаришь потом парчою, а суженой дашь ширинку да кольцо.
– Зачем отсылать теперь. Пущай остается… а там как Бог благословит…
Он вышел.
Зажили наверху, в тереме у царевен обе невесты, и те устраивали, чтобы царь мог видеть то ту, то другую.
Но Беляева не хотела показываться без покрова, а Наташа напротив: привыкнув в Смоленске, где она жила со своей семьей, быть без покрывала, охотно показывала царю свое лицо.
Нащокин в это время тоже не дремал: не хотелось ему, чтобы царь женился на девице, покровительствуемой Матвеевым, и вот появился на постельном царском крыльце пасквиль, прибитый к дверям.
Постельное крыльцо ежедневно посещалось и дворянами, и жильцами, и даже боярами, и окольничими, и иным людом, являвшимся за новостями и сплетнями.
Неудивительно, что пасквиль был всеми прочтен, но его сорвали и доставили к царю.
Гнев царя не имел меры и границы: приказал он доподлинно разыскать, кто виновник безобразия, и, по обыкновению, многие были схвачены и пытаны, а истинных виновников не раскрыли.
Вспомнил при этом государь, как расстроили счастье его с Евфимиею Всеволожского и как впоследствии раскрылось, что мнимая ее болезнь произошла от тесной куроны, – и он еще пуще злобился и волновался.
– Коли так, – говорил он, – учиню я иное… Теперь уже вся Москва говорит о Наташе бог знает что… Мы и погодим. Пущай она поживет здесь год, так и Москва тогда умолкнет.
С этими мыслями он отправился к царевне Татьяне Михайловне: ему хотелось знать ее мысли.
Сестра его ходила тоже возмущенная по своей комнате. Когда государь вошел к ней, она после первых приветствий воскликнула:
– Такой мерзости я не ожидала. По правде, не по сердцу мне твоя Наташа… но такой гадости я не ждала, – опозорили девицу перед целым миром… Хотели учинить ей что ни на есть злое, так пущай сказали б, болезнь в ней какая ни на есть, аль зла, аль глупа, а то – что они выдумали, злодеи… Да ведь здесь умысел: опозорить-де ее так, что царь сам не женится.
– Это-то правда… Что-де и бояре и патриарх скажут? Коли у попа жена, да опозорена, так, по-ихнему, и поп не поп, и его отлучают от священства аль от службы.
– Глупости одни, вот что скажу я тебе, братец… Коли поклеп, так и не пристанет… Коли чиста твоя Наташа, так по мне – женись: снимется и поклеп, коли сделается царицею.
– Да баяла ты, что она тебе не по сердцу.
– Не мне же жить с ней, а тебе; а коли сделается царицею, и я любить стану.
– Так что ж, по-твоему, – улыбнулся царь, – по рукам, что ли?
– Нет, братец. Уж ты погоди годик, так замажешь всем рты… А там… понимаешь, коли благополучно… так я и сама сведу ее в баню. А в год приглядись и к Наташе и к Авдотьюшке.
– Молодец ты у меня, – обнял и поцеловал ее царь.
Проходил почти год, Алексей Михайлович был в сильных хлопотах весь 1670 год: он перестраивал все загородные дворцы: в Коломенском сооружал новые хоромы, изящные по архитектуре и русскому стилю, а внутри отделывал их разной работой и позолотой; Преображенское и другие села тоже отделывались, и повсюду иностранцы устраивали сады, парки, цветники.
Делал царь много движения, чтобы немного спустить, как он говаривал, жиру, а потому особенно усердно занялся псовой охотой.
Политические дела были тоже благоприятны: малороссы резались меж собою, и русские вследствие этого вновь укрепились в восточной ее части, сделав им уступки, то есть уничтожив там воеводские и боярские начала. Это же дало возможность царю отделить часть войска для усмирения мятежа Стеньки Разина.
Казна поэтому стала вновь обогащаться сборами с Малороссии, да и царь вновь почувствовал себя на твердой почве, хотя мятеж Стеньки не был еще подавлен.
Прошел год со времени пасквиля, прибитого на постельном крыльце, и ничего не оказалось.
В этот же год Алексей Михайлович успел наглядеться на Наташу, а от Беляевой не мог добиться, чтобы сняла покрывало.
Обе ему нравились, и его взяло раздумье: кого выбрать? Обе хороши, молоды, здоровы.
Примет он решение о Наташе, жаль ему становится Авдотьюшки, и обратно. При прежних же отношениях мужчин к женщинам обычай не допускал сближения полов посредством разговоров, а потому об уме и сердце их и помину не могло быть; а чужая душа – потемки, да чтоб узнать человека – не один пуд соли нужно съесть с ним.
Раздумывает так часто государь и не знает, как ему принять окончательное решение; а тут нужно же решиться: назначен уж день, когда царю должны в Золотой царицыной палате представить невест для вручения им избранной ширинки и кольца, после чего он избранницу взведет на царицын трон и наречет ее царицею.
Спрашивал он как-то царевну Татьяну Михайловну, а та махнула рукой и молвила:
– Выбирай по сердцу, а я коль скажу, так потом пенять будешь. Мне что? Лишь бы ты счастлив был да любил жену.
Ушел он к себе: а нельзя не решиться, завтра нужно кончить дело…
В то время, как он в таком раздумье расхаживает по своим хоромам, к нему входит Лучко.
– Что, Комарик, скажешь?
– Да вот, великий государь, моя челобитня: пожаловал бы-де меня, великий государь, да дозволил бы жениться на стольнице царевны Татьяны Михайловны, Меланье. Она тоже небольшая.
– Как? Тебе, Комарику, да жениться?..
– Уж дозволь, великий государь. И мои Комаришки служить будут и твоему царскому величеству, да и деткам твоим. Полюбились мы с Меланьюшкой и жить-то не можем друг без дружки. Умница она, а сердце – душа, не человек: говорит, как по писаному.
– Счастлив ты, Комаришка, что с невестою-то побалагурить можешь да узнать и сердце ее и разум. Вот нам так и невозможно: таков обычай… А с моими-то невестами говаривал ты?
– Как не говорить: по целым часам, аль я рассказывал, аль – они.
– Кто же из них добрее, сердечней да умней?
– Доброта-то у Авдотьюшки необычайная, а у Наташи – палата ума… бойкая…
– Кто же тебе больше нравится?..
– Прости, великий государь, а я-то тряпок не люблю… хоша б и Авдотьюшка; плачет, коль воробышек из гнездышка упадет. Точно, сердце у нее доброе… да разумом-то слабенька, ведь сотни-то ей не счесть и не сообразить. Иной раз толкуешь ей о разных порядках целый час, а она ни в зуб, и колом-то не втешешь ей. Ино дело Наташа: смекалка необычная. Намекнешь ли, она не токмо лишь поймет, но и дальше метнет. Коли по красоте, так далеко ей до Авдотьюшки, – та точно ангел небесный. Зато сколько разума в глазах, да и во всем лице Наташи: вся-то ее душа и ум в нем. Как же, великий государь, соизволишь ты пожаловать меня да разрешишь жениться?
– Можешь, и пущай свадьбу справят здесь. А тебе, за честное слово твое, спасибо.
Ушел Лучко, а царь пошел в свою крестовую и горячо молился.
На другой день в Золотой палате собрались все боярыни, родственницы и придворные.
Царь сидел в особенно приготовленном ему кресле, и было только две невесты. На столе, сбоку кресла, лежали кусок парчи, ширинка и на ней кольцо.
Ввели обеих невест: Беляева, в белом блестящем наряде невесты, была еще более ослепительно прекрасна, а Нарышкина много потеряла: лицо ее не подходило к этому костюму.
Боярыни все ахнули, взглянув на Беляеву, и стали вперед шептаться: куда-де устоять Нарышкиной.
Первую подзывают к царю Беляеву.
Величественно она подходит к нему и становится на колени. Красота ее сильно его поражает. Он колеблется, медлит и жадно на нее глядит.
Сердца все замирают и следят за рукой царя.
Он подымается и, взяв ширинку, с минуту стоит в нерешимости. Но вот он кладет ее назад – и парча очутилась в руках Беляевой. Ошеломленная, та целует его руку, встает и отправляется на свое место.
Наталье Кирилловне становится дурно: она не ожидала сделаться победительницей. Такой красавицей показалась ей Беляева, что она сама дала ей первенство.
Шатаясь, подходит к царю Наташа и становится на колени.
Царь подает ей ширинку и кольцо.
Она целует его руку и истерично начинает рыдать.
– Успокойся, Наташа, – произносит Алексей Михайлович взволнованным голосом и, взяв ее за руку, подымает с колен и ведет на престол царицы. – Отныне, – произносит он громко, – ты нарекаешься царицею Натальею Кирилловною, а перед мясопустом Господь Бог соединит нас перед алтарем.
Меж боярами раздались шепот и ропот:
– Околдовали царя… Дали ему приворотный камень…
– Покрывало сбрасывала, – шипела одна.
Двадцать второго февраля 1671 года царь Алексей отпраздновал торжественно свою свадьбу, и в день свадьбы Матвеев и отец Наташи возведены в бояре.
Нащокин вскоре получил отставку, и место его занято Матвеевым.
Не вынес такой обиды гордый и надменный Нащокин и несколько лет спустя поступил в монастырь.
Зато день свадьбы был радостен для Лучка. Женившись за год перед тем, он в этот день праздновал рождение сына Ивашки. Меланья родила ему такого же крошку, как и он сам, и он, прыгая на одной ноге, пел:
– Ивашка Комарик! Ивашенька, душечка! Ивашка, родненький!.. Ну уж, Меланьюшка, скажет тебе спасибо царь…
– Отчего же царь? – недоумевала Меланья.
– Да ведь это хлопчичек царский, не наш…
И Лучко прыгал, вертелся, целовал родильницу и дитя.
XLIII
Облегчение участи Никона
Год женитьбы был радостен и счастлив для царя Алексея Михайловича: Восточная Малороссия окончательно умиротворилась, а Западная, приняв подданство султана, дала ему возможность не возвращать Киева Польше и даже надеяться на присоединение к себе и этой части.
Мятеж же Разина тоже утихал, по милости побед царских войск.
В декабре князь Юрий Долгорукий теснил Темников. Четвертого декабря, за две версты от города, встретили его темниковцы и обещались ему выдать попа Савву и восемнадцать человек воровских крестьян, да и сподвижницу Федьки Сидорова, Алену, вора-еретика-старицу. Приказал Юрий Долгорукий изготовить виселицу и сруб и повесить велел до света попа и крестьян, а в срубе сжечь Алену…
Схватили Алену и повлекли в земскую избу и поставили сильный караул.
Мама Натя начала готовиться к смерти. Радостно ей было, что она умирает за Никона и за крестьянство, то есть за его идею. Молилась она горячо… горячо… и представилось ей все ее прошедшее: и счастливая ее жизнь в Нижнем, и Хлопова, и дети ее… потом промелькнул величественный образ Богдана Хмельницкого, – тоже сражавшегося за крестьянство… представился образ Стеньки, – и она невольно вздрогнула, вспомнив смерть персидской царевны… Но не жалела она о жизни: после низложения Никона она перестала верить в правду на земле, и омерзительны сделались в глазах ее все власть имущие.
– Да и чего-то мне, старухе, жалеть о жизни? Вот Савва, тот молодой, да и молодую жену имеет, и того завтра на виселицу… Да говорят, собирается он на смерть как на пир. Сказывают: князь Долгорукий говорил-де ему: «Повинись, и жизнь дарую», а тот: «Каются грешники, а я душу кладу за овцы».
Так думает она, но сердце ее вдруг замирает… дверь избы отворяется… Это пришли за нею… схватывают ее мощные руки… влекут ее из избы, а на ее место бросают что-то тяжелое… Ночь темна… ее садят в сани, и лошади мчатся…
На другой день, до рассвета, собирается за городом народ, войска, привозят попа Савву и крестьян и казнят их, а сруб сжигают с Аленою.
Крестясь и молясь, расходится народ. Об этом доносится в Москву, и там у бояр радость неописанная: попа-де повесили, а колдунью-де сожгли.
Наконец получена весть о полонении донскими казаками самого Стеньки и о том, что он уж на пути в Москву.
Шестого июня 1671 года в Москве было зрелище, невиданное ею со времени казни боярина Шеина: готовилось исполнение приговора о четвертовании Стеньки Разина.