Читать книгу В лесах (Павел Иванович Мельников-Печерский) онлайн бесплатно на Bookz (88-ая страница книги)
bannerbanner
В лесах
В лесахПолная версия
Оценить:
В лесах

5

Полная версия:

В лесах

– Оченно благодарна вами, Василий Борисыч, – встав с места и низко поклонясь московскому посланнику, сказала мать Таисея.

– Смотри же, матушка Таисея, – пошутила Манефа, – ты у меня голодом не помори Василья-то Борисыча. Не объест тебя, не бойся – он у нас, ровно курочка, помаленьку вкушает… Послаще корми его… До блинков охоч наш гость дорогой, почаще блинками его угощай. Малинкой корми, до малинки тоже охоч… В чем недостача, ко мне присылай – я накажу Виринее.

– Полноте, матушка. Хоша обитель наша не из богатых, одначе для такого гостя у самих найдется чем потчевать, – молвила мать Таисея. – А какие блинки-то любите вы? – обратилась она к Василью Борисычу. – Гречневые аль пшеничные, красные то есть?

– Э, матушка, чем ни накормите, всем буду сыт, я ведь не из прихотливых. Это напрасно матушка Манефа так говорит, – молвил Василий Борисыч. И при вспоминанье о блинах вспала ему на память полногрудая Груня оленевская, что умела услаждать его своими пухленькими, горяченькими блинками.

– Да нет, отчего же? – сладко улыбаясь, говорила мать Таисея. – Нет, уж вы скажите мне, гость дорогой.

– Да не беспокойтесь, матушка, – возразил Василий Борисыч. – Ох, искушение!.. Я уж, сказать по правде, и не рад… Много вам беспокойства от меня будет.

– Какое ж беспокойство, Василий Борисыч? – продолжала Таисея. – Никакого от вас беспокойства не может нам быть. Такой гость – обители по́честь… Мы всей душой рады.

И много еще приветных слов наговорила ему мать Таисея, сидя за чаем.

* * *

Поехала в Шарпан Манефа. Все провожали ее, чин чином прощались. Прощалась и Фленушка; бывшие при том прощанье, расходясь по кельям, не могли надивиться, с чего это Фленушка так расплакалась – ровно не на три дня, а на тот свет провожала игуменью.

Постояла на крылечке игуменьиной стаи Фленушка, грустно поглядела вслед за кибитками, потихоньку съезжавшими со двора обительского, и, склоня голову, пошла в свою горницу. Там постояла она у окна, грустно и бессознательно обрывая листья холеных ею цветочков. Потом вдруг выпрямилась во весь рост, подойдя к двери, отворила ее и громким голосом крикнула:

– Марьюшка!

Мигом явилась головщица.

– Ну что? – быстро спросила у ней Фленушка.

– Да ничего, – брюзгливо ответила Марьюшка.

– Саратовец где?

– А пес его знает, – огрызнулась головщица. – Пришита, что ль, я к нему? Где-нибудь с Васькой шатается. К нему приставлен…

– Оба провожали матушку. Куда же теперь пошли? Поговорить надо, – молвила Фленушка.

– Ты все про то? – сквозь зубы процедила Марьюшка.

– Нешто покинуть? – с живостью вскликнула Фленушка.

– По-моему, лучше бы кинуть. Ну их совсем! – молвила головщица.

– Столько времени ждала я этого дня, да вдруг ни с того ни с сего и покину… Эка ты вздумала! – сказала Фленушка.

Пробурчала что-то головщица и села к окну.

– Так ты на попятный? – вскочив со стула, вскликнула Фленушка. – Про шелковы сарафаны забыла?.. Про свое обещанье не помнишь?

– Ничего не забыла я ни на капелечку, а только боязно мне, – молвила Марьюшка. – Ты осо́бь статья, тебе все с рук сойдет, матушка не выдаст, хоша бы и Патапу Максимычу… А мне-то где заступу искать, под чью властную руку укрыться?..

– И тебя не выдаст матушка, – молвила Фленушка. – Поначáлит, без того нельзя, да тем и кончит дело… А сарафан хоть сейчас получай. Вот он сготовлен.

И вынесла из боковуши шелковый Парашин сарафан, всего раз надеванный, и, подавая его Марьюшке, с усмешкой примолвила:

– Невестины дары принимай.

Глаз не сводила с подарка головщица, но не брала его.

– Принимай, не ломайся, – сказала Фленушка, суя сарафан Марьюшке на руки.

– Ох уж, право, не знаю, что и делать мне, – колебалась головщица. – И сарафан-от вишь светлый какой, голубой… Где надену его, куда в таком покажусь?.. Нешто у нас в мирские цвета рядятся?..

– Придет твое время, и в цветном будешь ходить, – молвила Фленушка. – Что саратовец-от!.. Какие у вас с ним речи!

– Ну его ко псам, окаянного!.. – огрызнулась Марьюшка, – Тошнехонько с проклятым! Ни то ни се, ни туда ни сюда… И не поймешь от него ничего… Толкует, до того года, слышь, надо оставить… Когда-де у Самоквасова в приказчиках буду жить – тогда-де, а теперича старых хозяев опасается… Да врет все, непутный, отводит… А ты убивайся!.. Все они бессовестные!.. Над девицей надсмеяться им нипочем… Все едино, что квасу стакан выпить.

– Не горюй! – хлопнув по голому плечу головщицы, молвила Фленушка. – Только б поступить ему к Петрушке непутному, быть тебе на то лето за Сенькой замужем… Порукой я… Это пойми… Чего я захочу – тому быть… Знаешь сама.

– А у самой с Самоквасовым третье лето ни тпру ни ну, – молвила с усмешкой Марьюшка.

– Не вороши!.. Не твоего ума дело! – заревом вспыхнув, вскликнула Фленушка. – Наше дело иное… Тебе не понять!..

– Мудрено что-то больно, Флена Васильевна, – промолвила головщица.

– А коль мудрено, так и речей не заводи, – сказала Фленушка и вдруг, ровно туча, нахмурилась, закинула за спину руки и стала тяжелыми шагами взад и вперед расхаживать по горнице. Глаза у нее так и горели.

– Что ж теперь делать? – после долгого молчанья спросила головщица.

Ровно ото сна пробудилась Фленушка. Стала на месте, провела рукой по лицу и, подсев к столу, молвила:

– Невесту сбирать, наряды и все добро ее в чемоданы класть… Самое позову, без нее нельзя… Петрушка вечор за делами поехал: в Свиблово попа повестить, в Язвицы лошадей нанять, в город на первы дни молодым квартиру сготовить. Завтра поутру воротится. Пообедавши с женихом да с твоим непутным саратовцем, в Ронжино навстречу ямщикам он поедет. Приданое туда отвезут, этой же ночью надо его передать… Мало погодя с Парашей на Каменный Вражек пойдем. Тут ее у нас отобьют неведомые люди… Смекаешь?.. Мы с тобой теми ж стопами домой… В набат ударим, содом поднимем – ухватили, мол, Парашу люди незнаемые. Рожи-де в саже, шапки нахлобучены – не смогли признать, кто такие… Смекаешь?

– Смекаю, – кивнув головой, сказала головщица.

– Ловко ль придумано? – после недолгого молчания спросила Фленушка.

– Ловко-то ловко, Флена Васильевна, да не было б нам за то колотушек? – молвила Марьюшка. – Да что колотушки? Беда еще не велика. Хуже бы не было…

– Ничего не будет, не проведают. Увидишь!.. Что я задумала, тому так и быть… – с страстным порывом молвила Фленушка.

– Надо бы старицу какую, при ней чтоб отбили. Больше веры будет тогда. А то заподозрят, пожалуй, – говорила Марьюшка.

– Дело!.. – с живостью вскликнула Фленушка. – Спасибо, Маруха, за добрый совет. Так и сварганим… Только уж нашим ребятам тогда в самом деле сажей придется рожи-то мазать.

– Пущай их намажутся, – молвила в сердцах головщица.

– Можно будет двух либо трех стариц прибрать: матушку Виринею, Ларису, из девок кое-кого… Побольше бы только нас было. Чем больше, тем лучше, – сказала Фленушка.

– Правда, – сказала Марьюшка, – больше народу, меньше ответу.

Уладив дело с головщицей, позвала Фленушка Парашу.

– Ну, невеста наша распрекрасная! Давай приданое складывать, – молвила она, выдвигая середь горницы чемоданы.

Во все лицо улыбнулась Параша, вздохнула раза два и сказала:

– Боязно ему.

– Кому? – спросила Фленушка.

– Да Василью-то Борисычу, – ответила Параша. – Сейчас говорила с ним через огорожу Бояркиной обители. Оченно опасается.

– Дурак!.. – молвила Фленушка.

И стала укладывать пожитки Парашины.

– Деньги есть при себе? – спросила она Парашу.

– Есть.

– Много ль?

– Не больно чтоб много, двадцати рублей не найдется, – ответила Параша.

– Давай сюда, – молвила Фленушка. – Завтра надо в работницкой перепоить всех до отвалу… В погоню не годились бы.

Параша подала деньги.

Все прибрали, уложили, чемоданы замкнули, затянули. Подавая ключи Параше, Фленушка вскликнула:

– Из ума вон!.. Невесту-то величать позабыли!.. Без того не складно будет, не по чину, не по обряду. Подтягивай, Маруха!

Не шелкóва ниточка ко стенке льнет —Свет Борисыч Патаповну ко сердцу жмет:– Ой, скажи ты мне, скажи, Парасковьюшка,Не утай, мой свет Патаповна:Кто тебе больше всех óт роду мил?– А и мил-то мне милешенек рóдной батюшка.Помилей того рóдна матушка.– А и это, Прасковьюшка, не правда твоя,Не правда твоя, не истинная.Ой, скажи ты мне, скажи, Парасковьюшка,Не утай, мой свет Патаповна:Кто тебе всех на свете милей?– Я скажу, молодéнька, всю правду свою,Всю правду, правду свою, всю-то истинную:Нет на свете милей мне света Васильюшка,Нет на вольном свету приглядней Борисыча.

– Ай, батюшки! Совсем позабыла!.. – вскликнула Фленушка, внезапно прервав песню. – Спишь все, – обратилась она к задремавшей под унылую свадебную песню Параше. – Смотри, дева, не проспи Царства Небесного!.. А еще невеста!.. Срам даже смотреть-то на тебя!

– Тебе что? – вяло спросила Параша.

– Дело надо делать… Несколь времени осталось! – с досадой прикрикнула на нее Фленушка. – Кольцо с лентой из косы отдала ему?

– Не давывала, – ответила Параша.

– Как же так? Нельзя без того… Надо обряд соблюсти. Спокон веку на самокрутках так водится, – говорила Фленушка. – По-настоящему надо, чтоб он силой у тебя их отнял… Да куда ему, вахлаку? Пентюх, как есть пентюх. Противно даже смотреть на непутного.

– Отдам, коли надо, – лениво промолвила Параша. – Седни же отдам… Гулять-то во Вражек пойдем?

– После венца нагуляешься, – резко ответила Фленушка. – Не до гульбы теперь, без того хлопот по горло… Наверх ступай, в светелку, Ваську пришлю туда… Да не долго валандайтесь – могут приметить, и то Никанора суетиться зачала… Молви, Маруха, саратовцу – напоил бы опять ее хорошенько.

– Так я наверх пойду, – процедила сквозь зубы Параша и пошла из горницы.

Только что вышла она, Фленушка глянула в окошко, Василий Борисыч с саратовцем через обительский двор идут.

– Беги к ним, Марьюшка, – тóропко сказала она головщице. – Сеньке насчет Никаноры молви, – поил бы, а Ваську ко мне.

Пошла головщица из горницы, вскоре Василий Борисыч пришел.

– Что, непутный?.. Шатаешься, разгуливаешь?.. А того нисколько не понимаешь, что тут из-за тебя беспокойство? – такими словами встретила московского посланника Фленушка.

– Ох, искушение!.. – глубоко вздохнул Василий Борисыч, отирая платком распотевшее лицо, и сел на диван.

– Ну, что скажешь? – став перед ним и закинув за спину руки, спросила Фленушка.

– Не знаю, что и сказать вам, Флена Васильевна, – жалобно ответил Василий Борисыч. – В такое вы меня привели положение, что даже и подумать страшно…

– Что ж, ты на попятный, что ли? – скрестив руки на груди и глядя в упор на Василья Борисыча, вскликнула Фленушка. – Назад ворочать?.. Нет, брат, шалишь!.. От меня не вывернешься!..

– Ох, искушение!.. – едва слышно промолвил совсем растерявшийся Василий Борисыч.

– Отлынивать? – громче прежнего крикнула на него Фленушка.

– Да нет, – робко отвечал Василий Борисыч. – Нет. Куда уж тут отлынивать… Попал в мережу, так чего уж тут разговаривать!.. Не выпрыгнешь… А все-таки боязно, Флена Васильевна.

– Речи о том чтобы не было. Слышишь? – повелительно крикнула Фленушка. – Не то знаешь Самоквасова? Справится… Ребер, пожалуй, недосчитаешься!..

Вздохнул Василий Борисыч.

– Наверх ступай, невеста ждет. Возьми у нее кольцо да ленту из косы. Силой-то посмеешь ли взять?

– Как же это возможно, Флена Васильевна? Вдруг силой!.. – робко проговорил Василий Борисыч.

– Ну, ступай, ступай! – крикнула Фленушка и протолкала вон из горницы оторопевшего московского посланника. Он не отвечал, вздыхал только да говорил свое:

– Искушение!

* * *

Петр Степаныч совсем разошелся с Фленушкой. Еще на другой день после черствых именин, когда привелось ему и днем и вечером подслушивать речи девичьи, улучил он времечко тайком поговорить с нею. Самоквасов был прямой человек, да и Фленушка не того десятка, чтоб издалека да обходцем можно было к ней подъезжать с намеками. Свиделись они середь бела дня в рощице, что подле кладбища росла. Встретились ненароком.

Стал Самоквасов перед Фленушкой, сам подбоченился и с усмешкой промолвил ей:

– А вчерашний день каких див я наслушался!

– А ты лишнего-то не мели, нечего нам с тобой канителиться[446]. Не сказывай обиняком, режь правду прямиком, – смело глядя в глаза Самоквасову, с задором промолвила Фленушка.

– Вечор, как Дарья Никитишна сказки вам сказывала, я у тебя под окном сидел, – молвил Петр Степаныч.

– Знаю, – спокойно промолвила Фленушка.

– А когда свои речи вела, знала ли ты, что я недалеко? – спросил Самоквасов.

– Нет, не знала.

– Значит, не то чтобы в посмех, от настоящего сердца, от души своей говорила?

– От всего моего сердца, ото всей души те слова говорила я, – ответила Фленушка.

– Значит, что же?

– Сам разбирай.

Призадумался Петр Степаныч. Оба примолкли.

– Не чаял этого, не думал, – сказал он наконец.

– Никогда не таила от тебя я мыслей своих, – тихо, с едва заметной грустью молвила Фленушка. – Всегда говорила, что в мужья ты мне не годишься… Разве не сказывала я тебе, что буду женой злой, неугодливой? Нешто не говорила, что такова уж я на свет уродилась, что никогда не бывать мне кроткой, покорной женой? Нешто не говорила, что у нас с тобой будет один конец – либо сама петлю на шею, либо тебе отравы дам?..

– Бахвалилась[447], – сказал Самоквасов.

– Не из таковых я, не бахвалка, – прервала его Фленушка. – Прямое дело говорила. Вольно было не слушать речей моих.

– Зачем же столько времени ты проводила меня? – с жаром спросил ее Петр Степаныч.

– Чем же я проводила тебя? – вскинув пылающими глазами на Самоквасова, спросила Фленушка.

– Как же? Обнимала, целовала, в перелеске под кустиком до утренней зори, бывало, вместе с тобой мы просиживали, тайные любовные речи говаривали… – с укором говорил ей Петр Степаныч.

– Со скуки, – пожав плечами, холодно молвила Фленушка.

– Так как же?.. Расставаться?.. – подумав немного, сказал Самоквасов.

– Самое лучшее дело, – молвила Фленушка. – Каждому свой путь-дорога, друг другу в тягость не будем… Побáловались – шабаш… Ищи себе невесту хорошую… А я!.. Ну, прощай!..

– Не чаял я того!.. – в раздумье сказал Самоквасов.

– Мало ль чего мы не чаем, мало ль чего мы не ждем?.. – грустно молвила Фленушка. – Над людьми судьба, Петр Степаныч… Супротив судьбы ничего не поделаешь.

– Прощай, Флена Васильевна, – тихо проговорил Самоквасов и хотел идти.

– Прощай, – едва слышно промолвила Фленушка, вся покраснев и низко склонив голову.

И не сделал он пяти шагов, как, закинув назад голову, громким, смеющимся голосом Фленушка ему крикнула:

– Стой, Петя, погоди!.. Обещанья не забудь!..

– Какого обещанья? – спросил Самоквасов.

– Забыл? – с усмешкой молвила Фленушка. – Короткая же, парень, у тебя память-то.

– Да ты про что? – в недоуменье спрашивал ее Петр Степаныч.

– А насчет Василья-то Борисыча, – сказала Фленушка.

– Окрутить-то?.. Не бойсь, окрутим. Сказано – сделано. От своих слов я не отретчик.

– Ладно.

И разошлись. Бойко прошел Самоквасов в обитель Бояркиных, весело прошла пó двору Фленушка, но, придя в горницу, заперлась на ключ и, кинувшись ничком в постелю, горько зарыдала.

И то было еще до отъезда Манефы на праздник в Шарпанский скит.

Глава шестнадцатая

Середи болот, середи лесов, в сторону от проселка, что ведет из Комарова в Осиповку, на песчаной горке, что желтеет над маловодной, но омутистой речкой, стоит село Свиблово. Селом только пишется, на самом-то деле «погост»[448].

Возле ветхого бревенчатого мостика, перекинутого через речку, ветшает бедная деревянная церковь. Высокая, обширная паперть, вдоль северной стены крытые переходы, церковные подклеты, маленькие, высоко прорубленные окна, полусгнившая деревянная черепица на покачнувшейся главе, склонившаяся набок колокольня с выросшей на ней рябинкой, обильно поросшая ягелем крыша – все говорит, что не первое столетие стоит свибловская церковь, но никому в голову еще не приходило хоть маленько поправить ее. Кругом бедное могилами, но обильное сеном кладбище. В стороне, вдоль конца горки, три домика; между ними «сады», где, кроме объеденной червями черемухи да пары рябин, иных деревьев не росло. Гряды с луком, с редькой, с морковью и с другими овощами тянулись по «садам», и на каждой грядке красовались яркие цветы маку и высоко поднимавшие золотые свои шапки подсолнечники… Ближний к церкви домик был просторней и приглядней двух остальных: по лицу пять окон с подъемными рамами и зелеными ставнями, крылечко выведено на улицу, крыша на четыре ската, к углам ее для стока воды прилажены крылатые змеи из старой проржавевшей жести. В окнах миткалевые занавески и горшки с бальзамином, капуцином и стручковым перцем. В том домике с толпой чад и домочадцев жил-поживал свибловский батюшка, отец Родион Харисаменов. В других домиках волочили горемычную жизнь свою дьячок Игнатий да пономарь Ипатий, оба страстные голубятники, постоянно враждовавшие из-за какого-нибудь турмана либо из-за чернокрылого чистяка. Кроме того, в церковной караулке сторожем жил одинокий старый солдат. Поповы ребяты Груздком его прозвали, так это прозванье за ним и осталось.

Родитель отца Родиона звался Свиньиным и с законной гордостью говаривал, что он старинного дворянского рода, что предки его литовские выходцы, у царей и великих князей на разных службах бывали. Ссылался на печатную родословную книгу, показывал родовые бумаги, и в речах его правда была. Но владыка рассудил иначе. Когда Родиона Свиньина сдали в семинарию, он рек: «Не подобает служителю алтаря именование столь гнусного животного носить», и родословного Свиньина перекрестил в Харисаменова, прозванье очень хорошее по-гречески, но которого русский простой человек с морозу, пожалуй, не выговорит, а если и выговорит, то непременно скажет: «харя самая», что не раз и случалось с отцом Родионом. Когда отец Родион прибыл на паству, паства его невзлюбила, не по мыслям пришелся он ей. Народ прозвал его Сушилой, и вот почему. По кладбищу много травы росло, и отец Родион решил: «Это сено мое, Игнатью с Ипатьем вступаться в сию часть не подобает». И по четыре стога́ хорошего лугового сена с кладбища каждое лето накашивал. Иной раз сено-то, бывало, раскидают, а набежит тучка, отец Родион тотча́с в церковь его. Там и сушит… Оттого и прозвали его Сушилой.

Про Свиблово говорят: стоит на горке, хлеба ни корки, звону много, поесть нечего. В приходе без малого тысяча душ, но, опричь погощан[449], и на светлу заутреню больше двадцати человек в церковь никогда не сходилось. Почти сплошь да наголо всё раскольники. Не в обиду б то было ни попу, ни причетникам, если б влекущий племя от литовского выходца умел с ними делишки поглаже вести.

Почти все раскольники были «записные». Деды их, прадеды церкви чуждались, в старые годы платили двойные оклады. С таких попу взятки гладки, доходов не жди, отрезан ломоть. Разве ину пору можно такого доносцем пугнуть, устроил-де в доме публичну моленну, совращает-де в раскол православных, но это не всегда удается. Зато «не записные» попу сущий клад. Только б их не тревожили, только б у них на дому треб не справляли, вдвое, втрое больше дадут, чем самый усердный церковник за исправление треб. Барином мог бы Сушило век свой прожить, да гордость его обуяла, думал о себе, что умней самого архиерея, и от каждого требовал, чтоб десницу его лобызали. Оттого и невзлюбили его прихожане. По-ихнему руку у попа целовать – все едино что старой веры отречься. А доносить – отец Родион доносил на них редко: знал, что его же карману невыгодно будет. Если и доносил, всегда по велению свыше. Консисторским да благочинному тоже пить-есть надо, не ангелы во плоти, не манной небесной питаются. Бывало, долго нет от Сушилы доносов, внушают ему отечески: «Надо тебе, отец Родион, доносить почаще, ведь начальству известно, что раскольников в твоем приходе достаточно; не станешь доносить, в потворстве и небрежении ко святой церкви заподозрят, не успеешь оглянуться, как раз под суд угодишь». И посылал отец Родион «репорты» – нечего делать – своя рубашка к телу ближе. А это умножало остуду прихожан. Оттого Сушило и жил небогато. А семья, что ни год, прибавлялась – многочадием Господь благословил. Сначала ничего, Божье благословенье под силу приходилось Сушиле, росли себе да росли ребятишки, что грибы после дождика, но, когда пришло время сыновей учить в семинарии, а дочерям женихов искать, стал он су́против прежнего не в пример притязательней. На «записных» даже стал доносить. Раза два удалось: попа похвалили, скуфью обещали, но цену заломили невместную…

И в скуфье пощеголять охота, и сыновей на квартире получше устроить, и дочерей замуж повыдать, а концов с концами не может свести. Нужда человека до чего не доводит?

Богаче Чапурина во всем приходе никого не было, а он хоть «записной», но жил с церковным попом в ладах и никогда не оставлял его. То крупчатки мешок с Краснораменской мельницы пришлет, то рыбки либо другого чего, иной раз и денег даст. Об одном только каждый раз просил Сушилу Патап Максимыч: «Не ходи ты, батюшка, ко мне на дом, не смущай ты мою старуху. Что делать? Баба так баба и есть: волос долог, ум короток, больно не жалует вашего брата… Да никому еще, пожалуйста, не сказывай, что от меня получаешь, жизни буду не рад, как жена взбеленится: «Опоганил, дескать, дом наш честной, неверным попом своим…» Что делать, отче?.. Баба!.. Ты уж не поскорби». Так, бывало, говорит Патап Максимыч, и поп Сушило ничего, только ухмыляется да бородку пощипывает либо ястребиный свой носик с красными прожилками пальчиком потирает.

Не Аксиньи Захаровны Чапурин боялся, а того, чтоб не разнеслась по народу молва, что он церковному попу помогает. Завопят староверы, по торговле доверия могут лишить… Бывали примеры!

Аксинья Захаровна, Бог ее знает какими судьбами, каждый раз узнавала, что Патап Максимыч попу гостинец послал.

– Бога не боишься, – зачнет, бывало, ворчать. – Совсем измиршился!.. Как у тебя рука не отсохла!.. Никакими молитвами этого греха не замолишь… Как попу-еретику подавать!.. По Писанию все едино, что отступить от правыя веры.

– И поп человек, – ответит, бывало, Патап Максимыч, – и он пить да есть тоже хочет. У него же, бедного, семьища поди-ка какая! Всякого напой, накорми, всякого обуй да одень, а где ему, сердечному, взять? Что за грех ближнему на бедность подать? По-моему, нет тут греха никакого.

– Какой он тебе ближний? – вскрикнет, бывало, Аксинья Захаровна. – Поп смущенныя церкви – все одно что идольский жрец!.. Хоть у матушки Манефы спроси.

– Нечего мне у Манефы расспрашивать, а ты, коли хочешь, спроси ее, отчего, мол, это в житиях-то написано, что святые отцы даже сарацинам в их бедах помогали?.. Что, мол, те сарацины, Бога не знающие, святей, что ли, свибловского-то попа были?

Плюнет Аксинья Захаровна, тотчас из горницы вон и хлопнет дверью что есть мочи. А Патап Максимыч только улыбнется.

Когда захотелось Сушиле скуфьи, а пуще того гребтелось, как бы домашние нужды покрыть, повстречал он на пути Патапа Максимыча.

– Мир-дорога! – приветливо крикнул ему Чапурин.

– Здравствуйте, сударь Патап Максимыч, – ответил Сушило, снимая побуревшую от времени и запыленную в дороге широкополую шляпу.

– С ярмарки, что ль? – Чапурин спросил.

– Какая нам ярмарка? Не такие карманы, чтоб по ярмаркам нам разъезжать, – ответил Сушило.

– Зачем же в город-от ездил?

– Ребят в семинарию свез. Да в консисторию требовали, – сказал поп Сушило.

– Что за требованье?.. Аль беду́шка какая стряслась?.. – с участьем спросил у него Патап Максимыч.

– Голову за вашего брата намыли, – промолвил Сушило.

– Как так за нашего брата? – с удивленьем спросил Патап Максимыч.

– Да так же, – ответил Сушило. – Говорят, уж больно много вам потачки даю. Раскольникам-де потворствуешь… Времена пошли теперь строгие: чуть что, вашего брата тотчас под караул.

– А ты не больно пугай, не то, пожалуй, и струшу, – шутливо молвил Патап Максимыч. – Говори-ка лучше делом.

– Делом и говорю, – высокомерно ответил Сушило. – Слыхал, чай, что не вашему брату, лесному мужику, чета, московских первостатейных по дальним городам разослали: Гучкова, Стрелкова, Егора Кузьмина.

– Не нашего согласу, – нахмурясь, промолвил Патап Максимыч. – Они беспоповы.

– Все едино, одного помету слепые щенята, – язвительно сказал поп Сушило.

Взорвало Патапа Максимыча. «Как сметь попу щенком меня обзывать!..» Но сдержался. Чего доброго?.. Еще кляузу подымет, суд наведет. Слова не вымолвил в ответ, велел работнику ехать скорее.

Сушило крикнул:

– А ведь у тебя в задней-то моленна!

– Так что же?

– А в моленной скитницы службу справляют.

bannerbanner