
Полная версия:
В лесах
– Ладно, Варюшка, хорошо ты сказала, красавица, – молвила Дарья Никитишна. – Хорошо… Добрая из тебя вышла б хозяйка, если б судьба велела тебе замужем быть. Твоя очередь, Дуня, – обратилась она к развеселой, болтливой Дуняше улангерской.
– Сама бы волей своей замуж я не пошла, как и Варя, – так зачала Дуняша, и глаза у ней загорелись, брызнув огнем искрометным. – А если б супротив воли выдали замуж меня, мужа бы я под свой салтык подвела. Ни ткать я, ни прясть не горазда, стряпать, варить не умею, горазда была бы я песенки петь. Была б у меня нá муже рубашка изорванная, одежда б у него незаплатанная, ел бы не пышно, ложился бы спать натощак. Зато веселехонько жизнь бы наша пошла: с ранней зари муж за гудок, я бы за песенки. То-то пошло бы житье развеселое!
Все засмеялись, даже стыдливая Дуня Смолокурова. Сама Аграфена Петровна улыбнулась на затейные речи Дуняшины.
– Король-девка! – вскликнула Дарья Никитишна. – Только знаешь, что скажу я тебе нá это, Дунюшка? Живучи с такою женой, муж-то не вытерпел бы, не гудок, а плеть в руки взял бы – запела б песню другим голосом, как раз-другой обошел бы он тебя дубовым корешком.
– Встарь таки дела бывали, что жен мужья бивали, а теперь сплошь да рядом живет, что жена мужа бьет, особенно как пьяненький пóд руку попадет, – подхватила Дуняша.
Так и покатились все со смеху.
– Ах ты, шальная!.. Ах ты, озорная!.. – сама смеясь, говорила Дарья Никитишна. – Ухарь-девка, неча сказать! Хорошо, Дуняша, что в Христовы невесты угодила: замуж пошла бы, и нá печи была бы бита, и ó печь бита, разве только ночью не была бы бита… От такой жены мужу одно: либо шею в петлю, либо в омут головой.
– А туда ему и дорога! – махнув рукой, шаловливо засмеялась Дуняша.
И пуще прежнего все захохотали. А Дуняша им:
– Так уж и быть, пусть бы его уж побился, только бы сам утопился.
– Безумная!.. Чтó говоришь-то?.. Экое слово ты молвила! – вскликнула Дарья Никитишна.
– А как же, по-твоему? – сказала Дуняша и бойким, задорным взором обвела всю беседу. – Нечто лучше, как муж жену бьет, а сам топиться нейдет?..
Громкий хохот покрыл затейную речь.
– Ну, понесла!.. Пошла городить!.. Будет с тебя, довольно!.. Других надо слушать, не ты одна в нашей беседе, – молвила Дарья Никитишна. – За тобой черед, – обратилась она к сидевшей рядом с Дуняшей маленькой беленькой Домнушке.
Заревом вспыхнуло миловидное личико нежной Домнушки, зарделось оно, ровно маков цвет. Заискрились умные очи, и ровно застыли, смежились дотоле весело смеявшиеся уста. Молчала она.
– Говори же. Что беседу задерживать? – молвила ей Дарья Никитишна. – Все говорят, все должны говорить, не тебе же одной в молчанки играть.
Собралась с духом Домнушка. Стыдясь и потупя глаза, стала она говорить:
– Не была б я самовольная, жила бы покорливо, почитала бы мужа, как крест на голове, и все по хозяйству справляла б, как следует… А попался б на горе-несчастье непутный какой и заел бы век мой, зла ему не помыслила б, слова супротивного ему не молвила бы… А не стало бы силы терпеть, сама б на себя руки я наложила.
Смолкла, и все замолчали. Ни слова не молвила Дарья Никитишна, не сказала, каково показалось ей задушевное слово маленькой Домнушки.
– Марьюшка, тебе говорить, – обратилась она к головщице.
Ровно осенняя ночь, нахмурила Марьюшка брови и мрачно на беседу взглянула. С недовольным видом брюзгливую речь повела:
– Не нам бы, бессчастным, не нам, бесталанным, про брачное дело, про мирское житье разговоры водить. Мы, скитские белицы, все едино что отпетые, только в землю не закопанные мертвецы… Нет у меня ни роду, ни племени, не видела я родной матушки, про отца и не слыхивала… Бессчастная, безродная, подневольная!.. А была б я дочь отецкая, да жила б я в миру у хороших родителей, не выдали б они меня замуж, разве сама бы охотой пошла. А вздумали б выдавать меня за постылого, нелюбимого – камень на шею да в воду бы кинулась. Кто полюбился, за того охотой пошла бы, а не стали б отдавать, убежала бы с ним, самокруткой свенчалась, поймали бы – петлю на шею. А любимого мужа всячески б стала беречь я и холить. И была бы ему я верна, не осрамила б его головы, не нанесла бы позора ни на род, ни на племя его… Да что пустое говорить!.. Дело нестаточное!
Все промолчали. Сказала Никитишна Фленушке:
– Твой черед.
Начала Фленушка:
– Мне про мужа гадать не приходится – сызма́льства живу я в обители. С раннего детства спозналась я с жизнью келейною. Не знаю, что и сказать тебе, Дарья Никитишна.
– Что на разуме лежит, то по правде, без утайки и сказывай, – молвила Никитишна.
– То-то и есть, что с разумом собраться не могу… Вздору, пожалуй, наплету, – сказала Фленушка.
– Не у попа на исправе, не нá дух пришла исповедываться, – заметила Дарья Никитишна. – Не для ради дела, ради забавы беседу ведем. И вздору наплетешь, денег с тебя за то не возьмем. А ты сказывай, не отлынивай, остальных не задерживай, черед за тобой.
– Не таковская я, чтоб отлынивать, – с живостью, высоко подняв голову и гордо оглядев круг девичий, молвила Фленушка. – Ничего не потаю, все по правде выскажу, все по истине. Слушайте!
И, закинув голову, еще раз окинула вызывающим взором беседу и так начала:
– Захотела б я замуж идти – вышла б и отсюда, могла бы бежать из обители. Дело не хитрое, к тому же бывалое. Мало разве белиц из скитов замуж бегают?.. Что ж?.. Таиться не стану – не раз бродило в голове, как бы с добрым молодцем самокрутку сыграть… Да не хочу… Матушку не хочу оскорбить – вот что. А впрочем, и дело-то пустое, хлопот не стоит…
– Ай-ай, Фленушка! – головой покачала Никитишна. – Уж ты наскажешь, послушай только тебя.
Скитские девицы с усмешкой друг с дружкой переглянулись. Наземь опустила светлые взоры Авдотья Марковна, и стыдливый румянец облил нежное ее личико. Подняв голову от пялец, строгим, пытливым взглядом поглядела на Фленушку Аграфена Петровна, но не сказала ни слова.
– Муж жене должен быть голова, господин, а мне такого ни в жизнь не стерпеть, – не глядя ни на кого, продолжала речь свою Фленушка. – Захотел бы кто взять меня – иди, голубчик, под мой салтык, свою волю под лавку брось, пляши, дурень, под мою дудочку. Власти над собой не потерплю – сама власти хочу… Воли, отваги душа моя просит, да негде ей разгуляться!.. Ровно в каменной темнице, в тесной келье сиди!..
– Полно, Фленушка!.. Опомнись, чтó говоришь! – молвила Дарья Никитишна.
Но не слушала слов ее Фленушка и так продолжала:
– И кому б такая блажь вспала в голову, чтоб меня взять за себя?.. Не бывать мне кроткой, послушной женой – была б я сварливая, злая, неугодливая!.. На малый час не было б от меня мужу спокою!.. Служи мне, как извечный кабальный, ни шаг из воли моей выйти не смей, все по-моему делай! А вздумал бы наперекор, на все бы пошла. Жизни не пожалела б, а уж не дала бы единого часа над собой верховодить!..
– Ну что ты в самом деле плетешь на себя? Зачем небылицы на себя наваливать? – пыталась уговаривать ее Никитишна.
Не сдержать табуна диких коней, когда мчится он по широкой степи, не сдержать в чистом поле буйного ветра, не сдержать и ярого потока речей, что ливнем полились с дрожащих, распаленных уст Фленушки. Брызжут очи пламенем, заревом пышет лицо, часто и высоко поднимается пышная грудь под тонкой белоснежной сорочкой.
– Слушай, беседа, что я говорю! – громко вскликнула Фленушка в ответ на уговоры Никитишны и так продолжала: – Сердце у меня, девицы, неуклончивое, никому покориться оно не захочет – такая уж я на свет уродилась. Мужа лады со мной не возьмут. Так уж лучше мне в девках свой век вековать, лучше в келье до гроба прожить, чем чужую жизнь заедать и самой на мученье идти… А может, кто из вас подумает: «Это-де она только хвастает, попусту только похваляется», так слушайте, что стану вам говорить: захотела б я замуж, сегодня ж могла бы уходом уйти. Не слово сказать, глазом мигнуть – жених хоть сейчас передо мной, как лист пред травой. Молод, разумен, богат и удал, а с лица – мало таких красавцев земля родила. И любит меня беззаветно – слово скажу, в огонь и в воду пойдет…
– Безумная!.. Окстись… Какие ты слова говоришь?.. – с негодованием воскликнула Никитишна.
– Ты на речь навела, а я речь завела, теперь тебе слушать, а речь твоя впереди, – отрезала Фленушка. – В свахи, что ли, пошла, Дарья Никитишна?.. Так посватай меня!.. Ну-ка, попробуй сыщи такого, чтобы смог меня покорить, сделал бы из меня жену боязливую, покорную да послушную… Ну-ка, попробуй!.. Не трудись напрасно, Никитишна! Весь свет обойди, такого не сыщешь! Нет по мне человека, таков на белóм свету и не раживался!.. Наврала на себя я, девицы, что могла б хоть сегодня же свадьбу уходом сыграть. Есть такой, да нет его здесь. Хоть не за морем, за океаном, не за синими реками, не за высокими горами, а где-то далеко, сама не знаю я, где… А была б у нас сказка теперь, а не дело, – продолжала Фленушка взволнованным голосом и отчеканивая каждое слово, – был бы мой молодец в самом деле Иваном-царевичем, что на сивке, на бурке, на вещей каурке, в шапке-невидимке подъехал к нам под окно, я бы сказала ему, всю бы правду свою ему выпела: «Ты не жди, Иван-царевич, от меня доброй доли, поезжай, Иван-царевич, по белому свету, поищи себе, царевич, жены по мысли, а я для тебя не сгодилась, не такая я уродилась. Ищи себе другую, ищи девицу смирную, тихую, покорную, проживешь с нею век припеваючи…» А когда б Иван-царевич сюда пришел, показала б я ему на тебя, Авдотья Марковна. Ты – водой не замути. Тому ли, другому ли будешь ты женой богоданною, сама будешь счастлива и муж твой счастлив будет. Таково мое слово, девицы, и слово мое крепко!
И когда кончила Фленушка, все молчали. Ни слова не сказала и Дарья Никитишна. Мало повременя, молвила она Прасковье Патаповне:
– Тебе, Параша, теперь говорить.
Долго не отвечала Параша, как бы сбираясь с мыслями, наконец промолвила:
– А я бы день-деньской отдыхала.
– Что-о-о? – спросила Никитишна, глядя с удивленьем на Прасковью Патаповну.
– Отдыхала бы, говорю, – ответила Параша. – Спала бы, дремала, не то бы и так полежала.
И сладко зевнула, закрывшись платочком.
– А в доме хоть трава не расти? – слегка покачав головой, спросила Никитишна.
– Зачем же? – сказала Параша. – По́ дому дела работницы справляли бы… Неужто самой?..
– А с мужем-то как бы жила? – оставив работу и устремив пытливый взор на Парашу, спросила Аграфена Петровна.
Покраснела Параша и, закрывая лицо батистовым рукавом рубашки, сказала ей:
– Стыдно сказать, сестрица…
Все засмеялись, кроме Аграфены Петровны и Дуни Смолокуровой. Одна с укором поглядела на Парашу и, молча покачав головой, опять принялась за вышиванье, другая, опустив голову и потупив глаза, молча, спокойно сидела.
– Чему смеяться-то? – быстро подняв голову и обводя беседу удивленными глазами, громко сказала Параша. – Известно, что бы делала, чай бы с мужем пила, обедала бы с ним, гуляла. Он бы из городу гостинцы привозил, платками да платьями дарил меня. Еще-то чего?
Не сказав ни слова Параше, обратилась Никитишна в Дуне Смолокуровой:
– За тобой черед, Дунюшка. Изволь раскрыть мысли, как другие девицы их раскрывали.
Подняла белокурую головку Дуня, ясным взором, тихо и спокойно обвела круг девушек и стала говорить нежным, певучим своим голоском. Чистосердечная искренность в каждом слове звучала, и вся Дуня добром и правдой сияла.
– Замуж пойду за того, кого полюблю… Батюшка-родитель воли с меня не снимает. Неволей меня не отдаст. Кого по мысли найду, за того и пойду, и буду любить его довеку, до последнего вздоха, – одна сыра земля остудит любовь мою… И он будет любить меня, за иного я не пойду. А разлюбит, покинет, на другую сменяет – суди его Бог, а жена мужу не судья. И хотя б разлюбил он меня, никому бы я не пожалобилась, все бы горе в себе затаила, никто бы про то не узнал… А что буду делать я замужем, как стану с мужем жить – того я не знаю. Знаю одно: где муж да жена в любви да совете, по добру да по правде живут, в той семье сам Господь живет. Он и научит меня, как поступать…
Еще не кончила Дуня Смолокурова, как переставшая вышивать и с любовью во взоре глядевшая на говорившую девушку Аграфена Петровна, заслышав легкий шорох снаружи, выглянула в окно.
– А у нас под окном и в самом деле Иван-царевич сидел на заваленке, – сказала она, улыбаясь.
Бросились к окнам. По обительскому двору, закинув руки за спину и думчиво склонив голову, тихими шагами удалялся от Манефиной кельи Петр Степаныч Самоквасов.
* * *Мать Юдифа вздумала побывать у знакомых игумений Комаровского скита. Кликнула Варю, Дуняшу и Домнушку, с ними пошла. Аксинья Захаровна тоже вздумала посетить матерей, живших у Боярковых и Жжениных, и взяла с собой Парашу. Марьюшку позвала по какому-то часовенному делу уставщица Аркадия, Фленушку – мать Манефа. Остались в горницах Аграфена Петровна с Дуней Смолокуровой.
– Хорошо говорила ты, Авдотья Марковна, – нежно целуя ее, молвила Аграфена Петровна. – Жаль, что этот Самоквасов помешал договорить тебе мысли свои. Хорошие мысли, Дунюшка, добрые!.. Будешь людям мила, будешь Богу угодна; коль всегда такой себя соблюдешь, Бог не оставит, счастья пошлет.
Тихой радостью вспыхнула Дуня, нежный румянец по снежным ланитам потоком разлился. Дóроги были ей похвалы Аграфены Петровны. С детства любила ее, как родную сестру, в возраст придя, стала ее всей душой уважать и каждое слово ее высоко ценила. Не сказала ни слова в ответ, но, быстро с места поднявшись, живо, стремительно бросилась к Груне и, крепко руками обвив ее шею, молча прильнула к устам ее маленьким аленьким ротиком.
Нацеловавшись с Дуней, Аграфена Петровна рукой обвила ее стан и тихо спросила:
– Давеча ты говорила, что Марко Данилыч воли с тебя не снимает… Заходили разве у вас речи про женихов и замужество?
– Заходили, – спокойно ответила Дуня. – Великим постом на мои именины, как я с батюшкой поутру поздоровалась, подарил он мне платье шелковое, серьги алмазные, жемчугу, шубку соболью. Поговорили мы, уйти я хотела, а он говорит: «Обожди, Дуня, надо мне с тобой словечко сказать, давно этого я дня дожидался». Посадил он меня с собой рядышком, сафьянную коробочку из стола вынул и подал мне: «Вот, говорит, тут кольцо обручальное, отдай его, кому знаешь; только смотри, помни отцовский завет – чтоб это кольцо не распаялось, то есть чтоб с мужем тебе довеку жить в любви и совете, как мы с покойницей твоей матерью жили». И тут покатились у него слезы, и долго не мог он сказать мне ни слова. Я тоже заплакала… «С небесных высот она смотрит на нас, слышит голубушка, что мы теперь с тобой говорим… Не во власти ее голосок свой умильный подать, но, живучи с ней, не слыхивал я от нее никогда супротивного слова. Что мои мысли, что ее мысли завсегда бывали одни. И теперь, что стану тебе говорить, знай и верь, что это и мать твоя тебе говорит. Так и понимай мои речи». И опять залился слезами, и опять заплакала я. Обнял меня батюшка крепко и над головой моей выплакался. «Слушай же, – зачал опять, – сегодня восемнадцать лет тебе минуло – совсем невеста стала, хоть сейчас под венец. Доселе про эти дела я с тобой не говаривал – мала была, неразумна, полного смысла в головушке еще не было. А теперь, как восемнадцать исполнилось, девятнадцатый пошел – пришла тебе пора своим разумом жить. Слушай же, Дуня: ни мать твою, ни меня родители венцом не неволили. И я неволить тебя не стану… Дал я тебе кольцо обручальное, отдай его волей тому, кто полюбится. А прежде чем отдать, со мной посоветуй – отец я тебе, кровь ты моя – худо не присоветую, а на ум молодую волю, пожалуй, добром наведу. Запрета тебе не кладу никакого – выбирай мужа по мысли, но без совету со мной колечка никому не давай». После того у нас речи о том не бывало.
– Добрый он у тебя, добрый и рассудительный, – молвила Аграфена Петровна. – Что ж, Дуня, придумала ль, кому колечко отдать? – прибавила она с ясной улыбкой.
– Нет еще, не придумала, – с детской простотой ответила Дуня.
– Никто не приглянулся? – продолжала Аграфена Петровна.
– Нет еще, покаместь никто, – улыбнулась Дуня такой улыбкой, что за эту улыбку любой молодец в огонь и в воду пошел бы.
– Не ищи, Дуня, красоты, не ищи ни богатства, ни знатности, – сказала ей Аграфена Петровна, – ума ищи, а пуще всего добрую душу имел бы, да был бы человек правдивый. Где добро да правда, там и любовь неизменна, а в любви неизменной все счастье людей.
– Сама тех же мыслей держусь, – молвила Дуня. – Что красота! С лица ведь не воду пить. Богатства, слава Богу, и своего за глаза будет; да и что богатство? Сама не видела, а люди говорят, что через золото слезы текут… Но как человека-то узнать – добрый ли он, любит ли правду? Женихи-то ведь, слышь, лукавы живут – тихим, кротким, рассудливым всякий покажется, а после венца станет иным. Вот что мне боязно…
– Богу молись, – сказала на то Аграфена Петровна. – Ты вот как делай, Дуняша. Если кто тебе по мысли придется и вздумаешь ты за него замуж идти – не давай сначала тем мыслям в себе укрепиться, стань на молитву и Богу усердней молись, молись со слезами, сотворил бы Господь над тобой святую волю свою. И ежели после молитвы станет у тебя на душе легко и спокойно, прими это, Дуня, за волю Господню, иди тогда безо всякого сомнения за того человека, – счастье найдешь с ним. Если ж душа у тебя после молитвы не будет спокойна и сердце станет мутиться, выкинь из мыслей того человека, старайся не видеть его и больше Богу молись – избавил бы тебя от мыслей мятежных, устроил бы судьбу твою, как святой его воле угодно.
– Стану так делать, – тихо, чуть слышно молвила Дуня, глядя с любовью на Аграфену Петровну. – Вот и теперь, как поговорила с тобой, стало у меня на душе и светло и радостно, мысли улеглись, и нá сердце стало спокойней…
– А что?.. Мысли-то, видно, бродили? – с кроткой улыбкой тихо спросила ее Аграфена Петровна.
– Немножко… Чуть-чуть, – опустив глаза, прошептала Дуня.
– Чего ж таиться? Мне-то ведь можно сказать, – молвила Аграфена Петровна, пристально взглянув на покрасневшую Дуню.
– Да нет… не стоит про то говорить… Так, одни пустые мысли… с ветру, – молвила Дуня и, припав к лицу Аграфены Петровны, поцелуями покрыла его. – Зачем это давеча Фленушка про меня помянула?.. – тихо прошептала она.
– Молись, Дуня, молись! – говорила, лаская ее, Аграфена Петровна.
* * *Когда Фленушка вошла в келью Манефы, та показала ей на стол, где уже лежала бумага и стояла чернильница. Манефа сказала:
– Пока гостьи ходят по обителям, напиши-ка нужные письма. Садись. К матушке Таифе пиши наперед.
Покуда Фленушка писала обычное начало письма, Манефа стояла у окна и глядела вдаль. Глубокая дума лежала на угрюмом и грустном челе величавой игуменьи.
– Кончила, – впóлголоса молвила Фленушка, подымая от письма голову.
– Пиши, – приказала Манефа и стала ходить по келье, сказывая: – «Обительский праздник святых, славных и всехвальных, верховных апостол Петра и Павла, по милости Божией и за молитвы Пресвятыя Богородицы и всех святых, провели мы благополучно. Гостей было довольно, изо всех скитов приезжали, одних игумений было двадцать четыре, я сама двадцать пятая. После трапезы было в келарне собрание: советовали насчет архиепископа да насчет належащих нам по скорости напастей, сиречь выгонки из скитов, о чем самые верные получены известия. Об архиепископе единогласно все согласились до поры до времени обождать принятием, понеже человек неизвестен и в правой вере учинился не в давнем времени, а до того был в беспоповых, от чего и подает немалое сомнение насчет крепости в вере. Зело опасно, не осталось ли в нем кваса фарисейска, сиречь беспопового духа. И тебе бы, мать Таифа, ради всеобщего покоя порадеть – будучи на Москве, поподробну осведомись об оном Антонии, чего ради перешел из беспоповской секты в нашу истинную веру, не ради ли архиерейския почести, или каких иных житейских корыстей. И справедливы ли слухи, якобы он до беспоповства пребывал в великороссийской и после того на Преображенском кладбище перекрещивался. Если сие справедливо, то немалую вину он к сомнению подает, меняя одну веру на другую и ругаясь святому крещению его повторением. Опять же сказывают, якобы он двоеженец: сначала-де в великороссийской принял браковенчание, а потом, овдовев, будучи уже в беспоповых, жил немалое время с другою, нарицаемою своею женою. Когда же и сие справедливо, то никак невозможно прияти его: по Апостолу бо подобает епископу быти единыя жены мужу, а двоеженцы ни в какой духовный чин, не токмо не превысокую степень архиерейства, поставлены быть не должны. Насчет же предстоящей выгонки из скитов, хотя и предлагала я бывшим на собрании, которые к нашему городу приписаны, теперь же, не дожидаясь выгонки, перевезти туда кельи, однако согласных на то не явилось. Но хотя согласных со мною и не было, однако же я от своего намерения не отступлю и после Ильина дня расположила кельи ломать и перевозиться. Потому прошу тебя, матушка, и ради Бога умоляю, поспеши ты своим прибытием – без тебя не знаю, как к чему и приступить. Святыня, которую раздала ты по Москве, пускай остается у христолюбцев впредь до утишения наших обстоятельств… А так как Василий Борисыч в скором времени возвращается в Москву и по всей чаянности станет укорять нас, что не хотели послушать его уговоров и принять того Антония, о чем он всеусердно старался, так ты и в Питере и будучи в Москве предвари и всем благодетелям нашим возвести, что не приняли мы того Антония не ради упорства и желая с ними раздора, но токмо осмотрительного ради случая; общения же ни с кем не разрываем и по-прежнему желаем пребывать в согласии и в единении веры. Потому, сама ты посуди, матушка, если мы теперь при нынешних наших обстоятельствах и по случаю выгонки из святых обителей, при тесном нашем обстоянии, да еще лишимся помощи наших благодетелей, то и жить чем, не знаем. И потому, слезно молю тебя, потолковее со всеми поговори, чтоб они гнева своего на нас не держали за временное наше, а не всегдашнее, несогласие, но, снисходя к нам, убогим, при таких налегающих на нас бедах, помогли бы своим вспоможением, сколько им Господь нá сердце положит. А говорить бы тебе им пожалостнее и сколь возможно поумильнее, дабы в сердцах своих восчувствовали к нам, сиротам, сострадание – настоит-де теперь великая нужда помочи нам, убогим, за мир христианский Бога молящим. За сим, прекратя сие писание…» Обычно дописывай, – молвила Манефа, – шли прощение и благословение.
Кончила Фленушка, и Манефа, перекрестясь, подписала письмо, а потом сказала:
– К Полуехту Семенычу пиши.
Полуехту Семенычу было писано, чтоб закупил он кирпичи да изразцов для печей, а если нет готового кирпича, заказал бы скорей на заводе, а купчую бы крепость на все дома и на все дворовые места писал на ее одно Манефино имя, а совершать купчие она приедет в город сама после Казанской на возвратном пути из Шарпана.
– Так-то будет вернее, да и мне спокойней, – молвила Манефа, подписав письмо. – Помру, все тебе достанется, если на мое имя купчие совершим…
Ничего не ответила Фленушка.
– Опять я к тебе с прежними советами, с теми же просьбами, – начала Манефа, садясь возле Фленушки. – Послушайся ты меня, Христа ради, прими святое иночество. Успокоилась бы я на последних днях моих, тотчас бы благословила тебя на игуменство, и все бы тогда было твое… Вспомнить не могу, как ты после меня в белицах останешься – обидят тебя, в нуждах, в недостатках станешь век доживать беззащитною… Послушайся меня, Фленушка, ради самого Создателя, послушайся…
– Ах, матушка, матушка! – вскликнула Фленушка и вдруг смолкла, задумалась.
– Для тебя же прошу, для твоей же пользы, – продолжала Манефа. – Исполнишь мое желание, до́веку проживешь в довольстве и почете, не послушаешь – горька будет участь твоя. Ты уж не махонькая, разум есть в голове: обсуди, обдумай все хорошенько… Ну скажи по чистой совести, отчего не хочешь ты меня послушаться, отчего не хочешь принять иночество?
– Не снести мне, матушка!.. Молода еще я – не могу за себя поручиться, – взволнованным голосом ответила Фленушка, и тревожные слезы послышались в упавшем ее голосе.
– Ну хорошо, не снесешь, – полушепотом сказала ей Манефа. – Что ж из того?.. Тайно соделанное тайно и судится; падение же очищается слезами и покаянием… Гласного соблазну только бы не было… А то, – вздохнув, прибавила Манефа, – все мы люди, все человеки, все во грехах, яко в блате, валяемся… Един Бог без греха…
– Ах! Не знаю, что и сказать тебе, матушка! – с отчаянием во взоре и с порывистым движеньем молвила Фленушка.
– Одумайся, сберись с мыслями! Говори, что у тебя на уме, – сказала Манефа.
Не ответила Фленушка.
– Слушай, – вдруг пораженная новой, не приходившей дотоле ей мыслью, сказала Манефа. – Не хочешь ли в мир уйти?
Зарыдала Фленушка и припала головой к плечу игуменьи.