
Полная версия:
В лесах
Сердито смотрел картуз с галуном на Алексея, когда тот поднимался по широкой лестнице, покрытой ковром, обставленной цветами и зеленью. «Ишь привалило косолапому! – бормотал придверник. – А наш брат бейся, служи, служи, а на поверку в одном кармане клоп на аркане, а в другом блоха на цепи…»
– Для че на ковер-то харкнули?.. – крикнул он с досады Алексею. – Плевательницы на то по углам ставлены… Аль не видишь?.. Здесь не изба деревенская аль не кабак какой…
Смутился Алексей, но не подал вида. Смело, мерными шагами вошел он в покои Сергея Андреича.
– Ишь как расфуфырился! – продолжал ворчать картуз с галуном. – Псу не дядя, свинье не брат!.. Вот оно деньги-то что означают…
На ту пору у Колышкина из посторонних никого не было. Как только сказали ему о приходе Алексея, тотчас велел он позвать его, чтоб с глазу на глаз пожурить хорошенько: «Так, дескать, добрые люди не делают, столь долго ждать себя не заставляют…» А затем объявить, что «Успех» не мог его дождаться, убежал с кладью до Рыбинска, но это не беда: для любимца Патапа Максимыча у него на другом пароходе место готово, хоть тем же днем поступай.
Но только что взглянул Колышкин на вошедшего Алексея, так и покатился со смеху, схватившись за живот обеими руками.
– Леший ты этакой!.. Кто это тебя таким шутом обрядил?.. Святки, что ли, пришли?.. Да тебе бы, пострелу, уж и хвост вертеном[339] прицепить!.. Уморил, пострел!.. – судорожно вскрикивал Колышкин, когда понемножку стали у него перемежаться стремительные порывы веселого, добродушного смеха.
Смешался озадаченный неожиданной встречей Алексей Трифоныч, слова не может найти в ответ Сергею Андреичу. Обидно… А он-то думал, что Колышкин, увидавши его таким щеголем, ахнет от удивленья и зачнет хвалить его за перемену одежи.
Маленько успокоившись, стал Сергей Андреич спрашивать Алексея, с чего это вздумалось ему так вырядиться… Неловко вертя в руках шляпу и поднимая кверху брови, заговорил Алексей:
– По тому самому, Сергей Андреич, что так как я теперь, будучи при таких, значит, обстоятельствах, что совсем на другую линию вышел, по тому самому должен быть по всему в окурате…
Расхохотался Колышкин пуще прежнего.
– А говорить-то не по-людски у кого научился?.. На линии! В окурате!.. У какого шута таких слов нахватал?.. – от смеха едва мог промолвить он.
– По образованности, значит, – изо всей силы тараща кверху брови, сказал Алексей. – По тому самому, Сергей Андреич, что так как ноничи я собственным своим пароходом орудую, так и должно мне говорить политичнее, чтобы как есть быть человеком полированным.
– Да ты что?.. Очумел, что ли, за Волгой-то?.. – спрашивал Сергей Андреич уж без шуток.
– Зачем чуметь, Сергей Андреич, помилуйте!.. Это даже совсем неблагородно чуметь!.. – отвечал Алексей. – Ежели я допрежь сего и находился в низком звании, в крестьянском, значит, был сыном токаря, так опять же теперича, имея намерение по первой гильдии в купечество, а покаместь внес в здешнюю городскую думу гильдию и получил оттоль свидетельство по первому роду…
– Да ты говори толком… С неба, что ль, тебе деньги-то свалились аль в самом деле золотые россыпи на Ветлуге нашел? – с нетерпением спрашивал Колышкин Алексея.
– Деньги не вода – с неба не капают, сами про то лучше меня знаете, Сергей Андреич, а золото на Ветлуге облыжное… Такими делами мы заниматься не желаем, – с ужимками, поводя по потолку глазами, сказал Алексей.
– Откуда ж у тебя деньги?.. И свой пароход и по первой гильдии?
– По тому самому, Сергей Андреич, что имею, значит, намерение законным браком, – отвечал Алексей.
«Так и есть, – крестный дочь за него выдает!.. – мелькнуло в голове Колышкина. – Эх, Патап Максимыч, Патап Максимыч, убил же ты бобра, любезный друг! На поверку-то парень дрянь выходит, как кажется».
– Крестный в зятья берет? – спросил Алексея.
– Никак нет-с… – отвечал Лохматый. – Потому что, сами извольте обсудить, Сергей Андреич: хорошая девица Прасковья Патаповна, по всему хорошая, и художеств за ней никаких не предвидится, однако ж, живучи завсегда в деревне и не видавши политичного обхождения, она теперича будет мне не по линии… Опять же, если взять и насчет капиталу – Прасковья Патаповна вся как есть в родительской власти… Ежели б ее, к примеру сказать, взять за себя, беспременно пришлось бы из тестиных рук смотреть… Что ж тут хорошего… А теперича по крайности у меня все в своих собственных.
– Где ж такую невесту сосватал? С такими деньгами сот на пять верст кругом они все на перечете, – спрашивал Сергей Андреич.
Крякнул, отер тихонько лицо раздушенным батистовым платком Алексей Трифоныч и, подняв брови, спросил у Колышкина:
– Пароход «Соболь», что малявинский был, изволите знать?
– Ну? – торопил его Колышкин.
– Намедни того самого «Соболя» на мое имя переписали. Невеста, значит, подарила… – тихо, с расстановками проговорил Алексей.
– Врешь!.. – вскочив с места, вскричал удивленный Колышкин.
– Зачем врать, Сергей Андреич? Это будет неблагородно-с! – пяля изо всей силы кверху брови, сказал Алексей. – У маклера извольте спросить, у Олисова, вот тут под горой, изволите, чать, знать… А сегодняшнего числа каменный дом невеста на мое имя покупает… Наследников купца Рыкалова не знаете ли?.. Вот тут, маненько повыше вас – по Ильинке-то, к Сергию если поворотить.
– Рыкалова дом сорок тысяч стоит, – сказал, ушам не веря, Колышкин.
– Маненько не потрафили, – ответил Алексей с таким спокойствием, будто говорил о рублевой покупке. – Тридцать семь тысяч заплачено, купчая наша.
– Это Масляникова-то!.. Марья-то Гавриловна!.. – говорил Сергей Андреич и, заложив руки за спину, широкими шагами стал ходить взад и вперед по комнате, покачивая головою.
– Так точно-с, она самая невеста наша и есть… – отвечал между тем Алексей.
– Удивительно!.. Непостижимо!.. – сквозь зубы говорил Колышкин.
– А опричь дома и парохода у нас еще тысяч на сто, а пожалуй, и побольше капиталу наберется, – продолжал Алексей Трифоныч, охорашиваясь перед зеркалом. – И притом же весь капитал не в долгах аль в оборотах каких… как есть до последней копеечки в наличии.
– Ну, друг любезный, поздравляю, поздравляю! – сказал Сергей Андреич, остановясь перед Алексеем. – Соболя добыл и черно-бурую лису поймал!.. Молодцом!.. Да как же это?.. Ведь она в монастыре жила, постригаться, кажись, хотела? – спросил он.
– Зачем же ей постригаться, Сергей Андреич?.. Зачем молодые годы в келье терять?.. – сказал Алексей. – Тоже во плоти, пожить хочется… А в кельях что?.. Сами рассудите.
– Однако она ведь постарше тебя годами-то будет?.. – молвил Колышкин.
– Маненечко, самое пустое дело – годиков на пять либо на шесть, – сказал Алексей.
– Однако ж!..
– Это все единственно, Сергей Андреич… Был бы совет да любовь, а годы что?.. Последнее дело!.. – говорил Алексей. И, маленько помолчав, прибавил: – На свадьбу милости просим, не оставьте своим расположением.
– Благодарю покорно, – сухо ответил Сергей Андреич. – Когда свадьба-то?
– Думали после Покрова, да теперь приняли намерение – в самый Петров день, – сказал Алексей.
– Что заторопились? – спросил Колышкин.
– Да видите ли, Сергей Андреич, спервоначалу-то думали было мы после навигации обвенчаться, уставивши, значит, «Соболя» на зимовку… – отвечал Алексей. – Имели намеренье в Москву, чтобы там на Рогожском венчаться. Одначе на поверку вышло, что такой вояж нам не с руки, потому что Марья Гавриловна оченно Москву не жалует, нежелательно, значит, ей туда ехать. Родства там много после первого ихнего супружества, а ей на брачной радости прошлых бед вспоминать неохота… И я с своей стороны имею также намеренье, чтобы здесь в городу́ в церкви повенчаться, в духовской, значит… Потому, изволите знать, церковное венчанье не в пример крепче староверского… Не ровён случай!.. Тогда, знаете, насчет капиталу аль наследства, известное дело!.. У ней брат есть, племянники… Опять же нам желательно венчаться на публике, не крадучись, – так-то оккуратнее выйдет.
– Как же это так?.. Из скитов да к нам?.. В церковь то есть? – спросил Колышкин.
– В благословенную, значит, имеем намерение, в духовскую… – отозвался Алексей.
– Что ж? Дело хорошее, – молвил Сергей Андреич.
– Тут главная причина, Сергей Андреич, не в том-с, – сказал Алексей. – Тут самопервейшая статья насчет благоприобретенного и всего-с… Церковный-от поп как свенчает, так уж на всю жизнь до гробовой доски будет крепко… А часовенный поп, хоть и все по уставу справит, одначе венец все-таки выйдет с изъянцем.
– Как с изъянцем? – спросил Сергей Андреич.
– Да как же-с? Венчают-то у нас не оченно прочно, – сказал Алексей. – Может статься, не случалось ли вам Мокеевых знавать, Петра Лаврентьевича сыновей?..
– Слыхал, – отозвался Колышкин. – Расшивы у них?
– И расшивы есть, и пряжей торгуют, люди капитальные, – отвечал Алексей. – А вот часовенны-то венцы и у того брата и у другого как есть распаялись… Непрочно, стало быть, их по старой-то вере ковали, – с усмешкой прибавил Алексей.
– Как так? – спросил Колышкин.
– Большой-от брат Симеон Петрович брал жену в Плесу, из хорошей семьи, хоть и не больно богатой, – продолжал Алексей. – Венчались в селе Иванове у староверского попа и прожили времени с год, ребеночка прижили, и все меж ними, кажись бы, согласно было и любовно… Да на грех поехал Симеон Петрович с пряжей в Москву, дорогой и заболей. Городок есть небольшой, Киржач прозывается, там лежал в хворости-то… Купец знакомый больного-то его в дом к себе взял, ходили за ним, лечили, оздравел Симеон Петрович… И приглянись тут ему того купца дочка, а купец-от богатеющий – фабрика у него, а дочь единственная. Как у них там было, не знаю, только что Симеон Петрович повенчался с ней, а повенчался-то в великороссийской… Приехал домой, одну жену в дом ведет, другая его с ребеночком встречает… Туда, сюда… Обе реветь, а он молодой-то жене и говорит, успокаивает, знаете, ее: «Эта, говорит, бабенка в стряпках у меня живет. Греха, мол, таить не стану, было дело, а теперь ее со двора долой…» Это первую-то… Первый-от тесть, что из Плесу, дело вздумал зачинать, однако же вышло по суду, чтоб Симеону Петровичу жить со второй, потому что первый-от венец нигде не писан… Первая жена к родителям воротилась – и стала ни девка, ни вдова, ни мужняя жена… А Симеон Петрович в Киржач на житье переехал. Тесть-от помер, теперь у него фабрика знатнеющая, капиталы большущие… Наши-те отлучили его как следует: ни в ястии за трапезой, ни в молитве с ним не сообщаться… А плевать ему на ихнее отлученье-то!.. Ему что?.. Церковником стал. А с другим братом-с Мокеевым, с Никитой Петровичем, и того хуже вышло…
– Что ж такое? – спросил Сергей Андреич.
– Тоже по-нашему венчался, – продолжал Алексей. – Брал невесту богатую, шла за него поневоле… У ней, после дознались, допрежь венца в полюбовниках был отцовский приказчик – сирота, голь перекатная, ни за ним, ни перед ним как есть ничего… Когда выдавали ее, понятное дело, он слова пикнуть не смел… А из петли тогда вынули, пожелал было удавиться… Года полтора молодые-то прожили, сыночка Бог дал, тут у жены родитель-от и помри… Капиталы, значит, стали ее. Только что помер родитель, она из мужнина дома в отцовский, да, принявши наследство, с полюбовником-то в великороссийскую… Повенчались. Никита Петрович туда-сюда, и жалобные просьбы подавал и все, а жена одно толкует: «Жила, говорит, я у тебя в полюбовницах и, восчувствовавши свой великий грех, законным браком теперь сочеталась. Докажи, говорит, записями, где я с тобой была венчана…» А какие тут записи?.. Так за вторым мужем ее и закрепили… А Никита Петрович до сей поры без жены: закон помнит, брак честен не рушит… Молит, просит – ребеночка-то хоть бы ему отдали… Так и его не отдают… Вот какие обстоятельства бывают, Сергей Андреич… Можно ль после того у часовенных венчаться, сами посудите…
– Так-то оно так, – сказал Сергей Андреич. – Только как угодно, а тут что-то неладно…
– Чего ж неладного-то? – возразил Алексей. – Закон.
– Закон-от законом, да совесть-то где? – жмурясь, промолвил Колышкин.
– Законом-то крепче, Сергей Андреич, – ответил Алексей. – Что хорошего, коли уйдет жена с деньгами!.. Капиталы тут главная причина… Это примите в расчет!..
– Капиталы! – молвил Колышкин. – Ну, Алексей Трифоныч, из молодых ты, да ранний.
– Каков есть, Сергей Андреич… Весь тут перед вами, – пожав плечами, ответил Алексей.
– Да, да, – промолвил Колышкин.
Прошло минут с пять; один молчит, другой ни слова. Что делать, Алексей не придумает – вон ли идти, на диван ли садиться, новый ли разговор зачинать, или, стоя на месте, выжидать, что будет дальше… А Сергей Андреич все по комнате ходит, хмуря так недавно еще сиявшее весельем лицо.
– Патап Максимыч знает? – спросил он, не глядя на Алексея.
– Никак нет-с, до сей поры еще неизвестны, – отвечал Алексей.
– А родители? Отец с матерью?
– Тоже не сделано еще к ним повещенья, – комкая шляпу в руках, сказал Алексей.
– Не мешало бы и благословенья попросить, – сквозь зубы процедил Колышкин.
– Мы с батюшкой теперича в расчете, – молвил Алексей, встряхнув по старой привычке кудрями, которых уж не было.
– Как в расчете? – став перед Алексеем, спросил удивленный Колышкин.
– Дочиста рассчитались… За то, что вспоил-вскормил меня, я сполна чистогангом заплатил ему, – сказал Алексей, подняв голову.
Ровно мразью подернуло лицо Сергея Андреича, когда услышал он от Алексея такие речи.
– Получивши деньги, родитель-батюшка сам мне сказал: «В расчете, говорит, мы с тобой, на родителей больше ты не работник. Ни единой копейки, говорит, в дом с тебя больше не надо…»
– Не про деньги говорю, про родительское благословенье, – горячо заговорил Сергей Андреич. – Аль забыл, что благословенье отчее домы чад утверждает, аль не помнишь, коль хулен оставивый отца и на сколь проклят от Господа раздражаяй матерь свою?.. Нехорошо, Алексей Трифоныч, – нехорошо!.. Бог покарает тебя!.. Мое дело сторона, а стерпеть не могу, говорю тебе по любви, по правде: нехорошо делаешь, больно нехорошо.
Смутился Алексей, но не очень. Бойко ответил он Сергею Андреичу:
– Батюшка-родитель наперед благословенье дали мне… Ищи, говорит, своей судьбы сам, а мое благословенье завсегда тебе готово, – сказал Алексей.
– Да ведь он не за тридевять земель. Станет времени и благословенье получить, и свадьбу сыграть, – молвил Сергей Андреич.
– Не управиться! – ответил Алексей. – Потому что уж оченно много хлопот… Сами посудите, Сергей Андреич: и пароход отправить, и дом к свадьбе прибрать как следует… Нельзя же-с… Надо опять, чтобы все было в близире, чтобы все, значит, самый первый сорт… А к родителям что же-с?.. К родителям во всякое время можно спосылать.
Передернуло Сергея Андреича. Говорит Алексею:
– Стало быть, место у меня на пароходе вам больше не требуется?
– Помилуйте!.. – самодовольно улыбаясь, ответил Алексей. – Когда теперича у нас у самих, можно сказать, первеющий по всей Волге пароход…
– Ну, очень рад, что у вас «первеющий» пароход… Желаю доброго здоровья и всякого успеха… До приятного свиданья!.. – сказал Сергей Андреич, остановясь у входной двери с заложенными за спину руками.
– Наше вам наиглубочайшее! – молвил Алексей, напрасно протягивая руку. – А уж насчет свадьбы-то попомните, Сергей Андреич… Пожалуйте-с… Угощение будет такое-с, что только ах: напитки заморские, кушаньи первый сорт… от кондитера-с… Да мы к вам билетец пришлем, золотом слова напечатать желаем… Да-с…
И опять позабыв, что кудри у него были да сплыли, удальски тряхнул головой и пошел от Сергея Андреича.
Глава шестнадцатая
Поутру на другой день, как Манефа воротилась с Настиных сорочин, сидела она за самоваром с Васильем Борисычем, с Парашей и Фленушкой. Было уж довольно поздно, а в домике Марьи Гавриловны окна не отворялись. Заметив это, подивилась Манефа и спросила, что б это значило.
– Да ведь она вечор съехала, матушка, – молвила добродушная Виринея, вошедшая под это слово в келью игуменьи.
– Как съехала?.. Куда?.. – быстро спросила удивленная Манефа.
– Не могу этого доложить тебе, матушка, не знаем, куда съехала, – отвечала мать Виринея. – Никому не сказалась, куда поехала и надолго ль.
– Что у вас тут без меня за чудеса творились? – вспыхнула Манефа и, встав с места, засучила рукава и скорыми шагами стала ходить по келье.
– Уж и подлинно чудеса, матушка… Святы твои слова – «чудеса»!.. Да уж такие чудеса, что волосы дыбом… Все, матушка, диву дались и наши, и по другим обителям… Хоть она и важного роду, хоть и богатая, а, кажись бы, непригоже ей было так уезжать… Не была в счету сестер обительских, а все ж в честной обители житие провождала. Нехорошо, нехорошо она это сделала – надо б и стыда хоть маленько иметь, – пересыпала свою речь добродушная мать Виринея.
– Да что ты тарахтишь, старая? – с сердцем молвила, остановясь перед ней, Манефа. – Вертит языком, что веретеном, вяжет, путает, мотает, плутает – понять невозможно. Сказывай толком: пó ряду все говори.
– Ну, вот видишь ли, матушка, – начала Виринея. – Хворала ведь она, на волю не выходила, мы ее, почитай, недели с три и в глаза не видывали, какая есть Марья Гавриловна. А на другой день после твоего отъезда оздоровела она, матушка, все болести как рукой сняло, веселая такая стала да проворная, ходит, а сама попрыгивает: песни мирские даже пела. Вот грех-то какой!..
– Быть того не может, – удивилась Манефа.
– Уехали-то вы, матушка, поутру, а вечером того же дня гость к ней наехал, весь вечер сидел с ней, солнышко взошло, как пошел от нее. Поутру опять долго сидел у ней и обедал, а после обеда куда-то уехал. И как только уехал, стала Марья Гавриловна в дорогу сряжаться, пожитки укладывать… Сундуков-то что, сундуков-то!.. Боле дюжины. Теперь в домике, опричь столов да стульев, нет ничего, все свезла…
– Да куда ж, куда, я тебя спрашиваю? – с нетерпением спрашивала Манефа.
– Сказывала я тебе, матушка, что не знаю, и теперь та же речь, что не знаю… Через два дня тот гость опять приезжал, лошади с ним, тройка и тарантас, туда сами сели, Танюшу с собой посадили, а имение сложили на подводы. На пяти подводах повезли, матушка.
– Что ж это за гость такой?.. Кто он, откуда?.. Брат ее, что ли?.. Залетов?.. – сыпала вопросами мать Манефа.
– Какое брат, матушка!.. Помнишь, на Радуницу от Патапа Максимыча приказчик наезжал, еще ночевал у тебя в светелке… Алексеем зовут… Он самый и приезжал…
Всех озадачил рассказ Виринеи… Хотела что-то сказать Манефа, но слова не сошли с языка… Фленушка с Парашей меж собой переглядывались. Один Василий Борисыч оставался, по-видимому, спокоен и равнодушен.
– Ах ты, Господи, Господи!.. – всплеснув руками, вскликнула, наконец, игуменья.
– С ним с самым и съехала… С собой вместе в тарантас посадила и его и Танюшу тоже… – свое твердила мать Виринея. – И уж такая она, матушка, на последях-то была развеселая, такая умильная, что вот сколько уж времени прожила у нас, а такою я ее не видывала… Ровно козочка какая, так и попрыгивает, да турит все, турит Танюшу-то укладываться! А уезжая, всех одарила, старицам по зелененькой, а белицам которой рубль, которой два, опять же платьев что раздала своих… Никого не забыла… Только вот чего еще не сказала я тебе, матушка. Вот это так уж истинно чудо чуднóе… Дело-то, как видится, делалось у них неспроста.
– Что такое? – спросила Манефа.
– А на другой день после того, как гость-от от нее уехал, за конями-то, знаешь, глядим мы, пошла она, этак перед самыми вечернями, разгуляться за околицу… Танюшу взяла с собой… Сидим мы этак у келарни на крылечке с матушкой Евсталией да с матушкой Филаретой, смотрим на нее, глядь, а она в Каменный Вражек; мы к околице, переговариваем меж собой, куда, дескать, это она пошла. И что же, матушка?.. К Елфимову. Мы подале пошли, в кусточках сели, смотрим, что тут у них будет. Видим – Танюша в Елфимово таково скоро пошла, бегом, почитай, побежала, а Марья Гавриловна во Вражке-то присела… Прошло времени этак с полчаса, а пожалуй, и боле, глядим, идет Танюша, да не одна, матушка… Вот грех-от какой!.. Вот оно, матушка, какое дело-то вышло… С кем связалась-то!.. Господи, твоя воля!
– Да с кем же? Не томи, сказывай скорее, – с горячим нетерпением спрашивала Виринею Манефа.
– С колдуньей, матушка… С Егорихой!.. – сказала Виринея и, перекрестясь, примолвила: – Прости, Господи, моя согрешения!..
– С колдуньей! – как полотно побледнев, прошептала Манефа. – От часу не легче!.. Что ж это такое!.. Что с ней содеялось?..
– Сели они, матушка, во Вражке, спервоначалу все трое, потом Танюша пошла в сторону… Марья-то Гавриловна вдвоем с Егорихой осталась… И что-то все толковали, да таково горячо, горячо, матушка… Больше часу сидели они да разговаривали… Посидят, посидят да походят во Вражке-то, потом опять сядут… А на расставанье, матушка, целовалась Марья-то Гавриловна с ней, с колдуньей-то. И Танюша целовалась… Поганились, матушка, поганились – не солгу, сама своими глазами видела… Вот и матушку Евсталию спроси, и Филаретушку, не дадут солгать… Вот какие дела-то у нас без тебя были!.. Вот какие дела!.. До чего дошла, подумаешь!.. Чего тут дивить, что с молодым парнем сбежала, чего дивить?.. Видимо дело, что вражья сила тут действовала… Она, окаянная, треклятая эта Егориха!.. Никто больше, как она!
– Ну, хорошо, – после долгого молчанья молвила Манефа. – Ступай с Богом, Виринеюшка… Допивайте чай-от, девицы, да Василья Борисыча, гостя нашего дорогого, хорошенько потчуйте, а я пойду… Ах ты, Господи, Господи!.. Какие дела-то, какие дела-то!..
* * *Через день после того, с солнышком вместе, поднялась обитель Манефина. Еще с вечера конюх Дементий с двумя обительскими трудниками подкатил к крыльцу игуменьиной стаи три уемистые повозки с волчками и запонами из таевочной циновки[340]. Собравшиеся в путь богомолки суетливо укладывали в них пожитки и припасенные матушкой Виринеей съестные запасы. Дементий с работниками мазал колеса.
Больше всего Фленушка хлопотала. Радехонька была она поездке. «Вдоволь нагуляемся, вдоволь натешимся, – радостно она думала, – ворчи, сколько хочешь, мать Никанора, бранись, сколько угодно, мать Аркадия, а мы возьмем свое». Прасковья Патаповна, совсем снарядившись, не хлопотала вкруг повозок, а, сидя, дремала в теткиной келье. Не хлопотал и Василий Борисыч. Одевшись по-дорожному, стоял он возле окна, из которого на сборы глядела Манефа.
– Леса горят, – сказала игуменья, глядя на серо-желтое, туманное небо, по которому без лучей, без блеска выплывало багровое солнце. Гарью еще не пахло, но в свежем утреннем воздухе стояла духота и какая-то тяжесть.
– Далёко, – молвил Дементий, оглядев со всех сторон тусклый небосклон. – Дыму ниотколь не видно… Верст за сто горит, не то и больше.
– То-то смотрите – в огонь не угодите, – пристально озирая окаймленный черной полосой леса край небосклона, сказала конюху Манефа.
– Бог милостив, матушка… Зачем в огонь?.. – отозвался Дементий.
– Лесной пожар хóдок. Не оставить ли до другого времени вашего богомолья? – сказала игуменья, обращаясь к Аркадии.
Не ответила Аркадия, промолчала и мать Никанора, слова не сказали и Дементий с работниками… Только пристальней прежнего стали они поглядывать на закрой неба[341], не увидят ли где хоть тоненькую струйку дыма… Нет, нигде не видно… А в воздухе тишь невозмутимая: пух вылетел из перины, когда грохнули ее белицы в повозку, и пушинки не летят в сторону, а тихо, плавно опускаются книзу. И по ветру нельзя опознать, откуда и куда несется пожар.
«А что, как матушка Манефа, убоясь пожара, да не пустит нас в леса, отложит богомолье до другого времени?» – подумала Фленушка и от той думы прикручинилась. Ластясь к игуменье, вкрадчиво она молвила:
– Не бойся, матушка. Далёко горит, нас не захватит. Часу не пройдет после выезда, как будем мы на Фотиньиной гробнице, от нее до могилки матушки Голиндухи рукой подать, а тут и кельи Улáнгерские. Вечерен не отпоют, будем в Улáнгере.
– За нынешний-от день я не боюсь, – молвила Манефа, – а что будет после, если пó лесу огонь разойдется да в нашу сторону пойдет?
– Справим завтра каноны над пеплом отца Варлаама, над могилками отца Илии и матушки Феклы, – продолжала Фленушка. – От Улáнгера эти места под боком. А послезавтра поглядим, что будет. Опасно станет в лесу – в Улáнгере останемся, не будет опасности, через Полóмы на почтову дорогу выедем – а там уж вплоть до Китежа нет сплошных лесов, бояться нечего.
– Как, по твоему рассужденью, мать Аркадия? Пускать ли вас? – обратилась Манефа к уставщице.
– Вся власть твоя, матушка, – ответила она. – Как твое произволение будет.
– Не быть бы беды от огня, вот чего опасаюсь, – сказала Манефа.
– Коли что, так в Улáнгере подождем огненного утишенья. Разве что ко Владимирской в Китеж-от не поспеем. А то бы, кажись, ничего.