
Полная версия:
В лесах
Сердце замерло у Тани, страсть напала на нее… «Зелье сбирать, коренья копать!.. Колдунье помогать!» – шевельнулось у ней на уме, но Егориха ровно прочла, что у нее по мыслям прошло.
– Именем Христовым да именем Пресвятой Богородицы те травы собираются… – сказала она. – Сорви травку без имени Божьего – не будет от нее пользы человекам… Ты не верь тому, красавица, что келейницы про Господне созданье рассказывают… По-ихнему – и табак трава, не Богом сотворенная, а диаволом, и дорогой травой[321] лечиться не следует потому-де, что, когда Господь по земле ходил, все травы перед ним преклонилися, не поклонилась одна дорогая трава… И гулёна[322], по-ихнему, содомское яблоко, и чай от Бога отчаивает, и кофий строит ков на Христа… Много пустого плетут ваши старицы…
Таня молчала, с удивлением слушая речи знахарки.
– Над старыми книгами век свой корпят, – продолжала та, – а не знают, ни что творят, ни что говорят… Верь мне, красавица, нет на сырой земле ни единой былиночки, котора бы на пользу человекам не была создана. Во всякой травке, во всяком цветочке великая милость Господня положена… Исполнена земля дивности его, а любви к человекам у него, света, меры нет… Мы ль не грешим, мы ли злобой да кривдой не живем?.. А он, милосердный, все терпит, все любовью своей покрывает…
Отлегло у Тани от сердца. С простодушной доверчивостью спросила она:
– Так взаправду ты, тетенька, с крестом да с молитвой свое дело творишь?
– А то как же? – ответила знахарка. – Без креста, без молитвы ступить нельзя!.. Когда травы сбираешь, корни копаешь – от Господа дары принимаешь… Он сам тут невидимо перед тобой стоит и ангелам велит помогать тебе… Велика тайна в том деле, красавица!.. Тут не суетное и ложное – доброе, полезное творится, – Богу во славу, Божьему народу во здравие, от лютых скорбей во спасение.
– А как же я боялась тебя, тетушка!.. – промолвила Таня.
– Еще б не бояться!.. В скиту живешь, – улыбнулась Егориха. – Поди, там про меня и не знай чего в уши тебе ни напели. С бесами-де водится, с демонами… Так, что ли?
– Что говорить, тетенька!.. Всякого было насказано, – ответила Таня, оправляя на голове косынку.
– Бог с ними! – незлобно и тихо промолвила знахарка. – А ты вот что знай, вот что ведай, красавица: есть тайны добрые, есть тайны темные. Добрые о́т Бога, темные от врага идут. Тайную Божию силу ничто отменить не может, а темную силу вражию Господней силой побороть можно… Есть знахари, чтó темной силой орудуют, и то человеку на вред и погибель… А кого умудрил Господь свою тайную силу познать иль хоть самую малицу силы той, – тому человеку легко отделать[323] вред, лихим знахарством напущенный… Темная сила от имени Божия трепещет, от силы его, как дым, исчезает… И кого умудрит Господь уразуметь тайную силу его, тот видит ее и в зорях алых, и в радуге семицветной, и в красном солнышке, и в ясном месяце, и в каждом деревце, в каждой травке, в каждом камешке… Везде, во всем разлита тайная Божия сила…
– И тебя умудрил Господь? – умильно спросила Таня, с любовью глядя в светлые очи знахарки.
– Умудрил, красавица, хоть на малость самую, а умудрил, – с благоговеньем ответила Егориха. – И за тот великий дар денно и нощно благодарю я Создателя… Все-таки иной раз доведется хворому, недужному пользу принесть, все-таки иной за тебя Богу помолится… Однако прибавим шагу, туманы вздымаются, роса умывает лицо Матери-Сырой Земли… Гляди, какие полотенца по́ небу несутся. Утираться ими Матери-Сырой Земле… Видишь? – прибавила она, указывая на утренние перистые облака, что розовыми полосами с золотистыми краями подернули небесную глубь. – Рассказывай теперь про Марью Гавриловну… что такое приключилось с ней? – молвила Егориха, когда подошли они к Каменному Вражку.
Таня рассказала, как умела. Внимательно слушала ее знахарка и, когда девушка кончила, так заговорила:
– На самоё бы надо взглянуть, да ходу мне в вашу обитель нет… Ну – не беда: дам я тебе корешков да травок, зашей ты их в какую ни на есть одежу Марьи Гавриловны, да чтоб она про то не знала, не ведала… Всего бы лучше в рубаху да поближе к вороту… А станешь те травы вшивать, сорок раз «Богородицу» читай. Без того не будет пользы… Ну вот и пришли…
Вынула знахарка косарь из пестера и, обратясь на рдеющий зарею восток, велела Тане стать рядом с собою… Положила не взошедшему еще солнцу три поклона великие да четыре поклона малые и стала одну за другой молитвы читать… Слушает Таня – молитвы все знакомые, церковные: «Достойно», «Верую», «Богородица», «Помилуй мя, Боже». А прочитав те молитвы, подняла знахарка глаза к небу и вполголоса особым напевом стала иную молитву творить… Такой молитвы Таня не слыхивала. То была «вещба» – тайное, крепкое слово.
– «Встану я, раба Божия Наталья, помолясь-благословясь, пойду во чисто поле под красное солнце, под светел месяц, под частые звезды, под полетные облаки. Стану я, рабица Божия, во чистом поле на ровном месте, что на том ли на престоле на Господнем… облаками облачусь, небесами покроюсь, на главу положу венец-солнце красное, подпояшусь светлыми зорями, обтычусь частыми звездами, что вострыми стрелами… Небо, ты, небо!.. Ты, небо, видишь!.. Ты, небо, слышишь!.. Праведное солнце! Благослови корни копати, цветы урвати, травы сбирати!.. А на что их сбираю, было б на то пригодно!.. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь».
Потом пала ниц нá землю. Тут на иной лад, иным напевом завела она мольбу к Матери-Сырой Земле:
Ох ты, гой еси, Сыра Земля!Мати нам еси родная,Всех еси ты породила,Воспоила, воскормилаИ угодьем наделила…Для людей – своих детей —Зелий еси породилаИ злак всякий напоила,Польгой[324] беса отгонятиИ в болезнях помогати, —Повели с себя урватиЗелий, снадобьев, угодьевРади польги на живот.И, встав, поклонилась трижды на восток… И со словами: «Господи, благослови» – стала косарем копать коренья и класть их в лычный пестер. И, принимаясь за рытье каждого корня, «Господи, благослови» говорила, а копая – «Богородицу» читала.
Слушает Таня, сама дивуется. «Что за речи такие, что за молитвы судные? – думает она про себя. – А нет в тех молитвах никакой супротивности, ни единого черного слова знахарка не промолвила. Божьим словом зачала, святым аминем закончила».
То были вещие слова, с которыми наши предки в мольбах обращались к Небу ходячему, к Солнцу высокому, к Матери-Сырой Земле… Как ни старалась церковность истребить эти остатки языческой обрядности, затмить в народной памяти все, что касалось древней веры, – все-таки много обломков ее доселе хранится в нашем простонародье. Святочные гаданья, коляда, хороводы, свадебные песни, плачи вопленниц, заговоры, заклятья – все это остатки языческой обрядности, а слова, при них употребляемые, – обломки молитв, которыми когда-то молились наши предки своим старорусским богам. Но ни в каких песнях так полно и так цельно не сохранились слова стародавних молитв, как в таинственных заговорах и заклинаньях. Составляя предмет знания немногих, цельней и сохранней переходили они из рода в род… Русский народ, будучи в делах веры сильно привержен к букве и обряду, сохраняет твердое убежденье, что молитва ли церковная, заговор ли знахарский действует лишь тогда, если в них не опущено и не изменено ни единого слова и если все прочтено или пропето на известный лад исстари установленным напевом. Оттого в заговорах и в заклятьях и дошли до нас сохранно древние молитвы предков, воссылавшиеся ими излюбленным, родным богам своим. Со временем в иных заговорах появились обращения к христианским святым и к византийским бесам, о которых понятия не имели старорусские поклонники Грома Гремучего и Матери-Сырой Земли. Святых включали в заговоры, чтоб не смущать совести верующих, а под незнакомыми язычникам бесами народ, по наставлениям церковных пастырей, стал разуметь древних богов своих. Несмотря на такие искажения, слова заговоров доселе веют стариной отдаленной… В них уцелела обрядность, чтимая давними нашими предками…
– Гляди, красавица, – говорила Тане знахарка, копая один корень руками. – Вот сильная трава… Ростом она с локоть, растет кусточком, цветок у ней, вишь, какой багровый, а корень-от, гляди, крест-накрест… Железом этот корень копать не годится, руками надо брать… Это Петров крест[325], охраняет он от нечистой силы… Возьми.
Таня взяла корешок. Знахарка продолжала сбор трав и рытье кореньев… Тихо и плавно нагибала она стройный стан свой, наклоняясь к земле… Сорвет ли травку, возьмет ли цветочек, выроет ли корень – тихо и величаво поднимает его кверху и очами, горящими огнем восторга, ясно глядит на алую зарю, разливавшуюся по небосклону. Горят ее щеки, высоко подымается грудь, и вся она дрожит в священном трепете… Высоко подняв руку и потрясая сорванною травой в воздухе, восторженно восклицает:
– Небо, ты видишь!.. Небо, ты слышишь!.. Праведное солнце, благослови!
Набрав несколько трав, знахарка стала подавать их одну за другою Тане… А подавая, так говорила:
– Вот Адамова глава[326], полезна ото всякой болезни, ото всякого зла, отделывает порчу, отгоняет темную силу… Бери… А вот плакун-трава[327]. Эта трава всем травам мати. Когда жиды Христа распинали, пречистую кровь его проливали, тогда Пресвятая Богородица по сыне слезы ронила на Матушку на Сыру Землю… И от тех слез зарождалась плакун-трава… От плакун-травы бесы и колдуны плачут, смиряет она силу вражию, рушит злое чародейство, сгоняет с человека уроки и притку… Бери… А это чертогон-трава[328], гонит бесов, порчу, колдунами напущенную, сурочивает, всякие болезни целит и девичью зазнобу унимает… Бери… А вот и беленький óдолень[329] нашелся, – сказала знахарка, ступая в болотце, по которому пестрели ярко-желтые купавки и полевые óдолени. – Чуешь, каков благоуханный цвет!.. Одолеет он всякую силу нечистую!.. Мать-Сыра Земля со живой водой тот цветок породили – оттого ровна у него сила на водяницу и на поляницу[330]. Возьми цветик, красавица… А вот и прострел-трава[331]. Когда сатана был еще светлым ангелом и в гордыне своей восстал на Творца-Создателя, Михайло архангел согнал его с неба высокого на сыру землю. Сатана со своими демонами за прострел-траву спрятался, а Михайло архангел кинул в него громову стрелу. Прострелила стрела ту траву сверху донизу, от того прострела разбежалися демоны и с самим сатаной провалились в преисподнюю… И с той самой поры бесовская сила боится прострел-травы и бежит от нее на двенадцать верст. Избавляет прострел-трава от призора очес, от урочных скорбей, от порчи, от притки и ото всякого бесовского наважденья… Бери… А вот и седьмая трава, нам надобная, – это царь-трава[332]. Как громовые стрелы небесные гонят темных бесов в преисподнюю, так и царь-трава могучей своей силою далеко прогоняет силу нечистую… Вот и все семь трав, что пригодны к утолению скорби Марьи Гавриловны… Отломи от каждой по кусочку – да не забудь – с молитвой и, перекрестясь, зашей, как я сказывала… Дня через три прибеги сюда на Каменный Вражек сказать, будет ли какая перемена у Марьи Гавриловны. Не будет – ино другим тогда пособлю… А теперь беги скорей, красавица, – солнышко на всходе, келейницы ваши скоро проснутся, увидать тебя могут, смотницы…[333] Ваши матери нанести небыль на девушку в грех не поставят… Беги, девонька, проворней беги!.. Христос с тобою!..
Простясь со знахаркой, бегом пустилась Таня по поляне, направляясь к Манефиной обители… Но когда бежала она мимо часовни, рябая звонариха Катерина колотила уж в свои била и клепалы, сзывая келейниц к заутрене.
Не целят корни и травы Марью Гавриловну, нет ни малого от них облегченья. Не раз бегала Таня на Каменный Вражек, не раз приносила новые снадобья от знахарки и клала их под постель Марьи Гавриловны либо в воду, что приносила умываться ей… Пользы не виделось.
Что ж за недуг такой Марье Гавриловне приключился?.. Что за немощь такая на нее накинулась?
Через две недели наказывала она Алексею в Комаров побывать. Прошло четыре, а его нет как нет… Оттого и беспокойные думы с утра дó ночи, оттого и суетня хлопотливая, оттого и думка каждое утро мокра.
Не огни горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное сердце молодой вдовы… От взоров палючих, от сладкого голоса, ото всей красоты молодецкой распалились у ней ум и сердце, ясные очи, белое тело и горячая кровь… Досыта бы на милого наглядеться, досыта бы на желанного насмотреться!.. Обнять бы его белыми руками, прижать бы его к горячему сердцу, растопить бы алые уста жарким поцелуем!..
Про Евграфа помину нет… Ровно она его не знавала, ровно его на свете никогда не бывало…
Глава тринадцатая
Натерпелась Марья Гавриловна. До смерти истомилось бедное сердце ее в безотрадной неизвестности, в мрачных тяжелых думах и в тревогах, день и ночь мутивших ее душу. Ровно в тесном затворе посхимленная старица, сидит она безвыходно в уютном своем домике. В часовню даже по праздникам перестала ходить, людей не видит и знать не хочет, что за порогом ее домика делается. Заходили было к ней иной раз Фленушка с Марьюшкой время скоротать, но безответною оставалась на веселые разговоры их Марья Гавриловна, безучастно слушала келейное их празднословье.
– Заспесивилась наша краля, зачванилась, – топнув с досады ногой, молвила Фленушка, выходя однажды с Марьюшкой из домика Марьи Гавриловны. – Битый час сидели у ней, хоть бы единое словечко выронила… В торги, слышь, пускается, каменны палаты закладывать собирается, куда с нашей сестрой ей водиться!.. А мне наплевать – ноги моей не будет у грубиянки; и ты не ходи к ней, Марьюшка.
Не раз заглядывала к Марье Гавриловне и матушка Манефа. Но и с ней не вязалась беседа у молодой вдовы. Сколько раз искушенная житейскими опытами игуменья пыталась вызвать ее на искреннее, откровенное признанье в сокровенных думах и затаенных чувствах, всегда холодна, всегда безответна оставалась Марья Гавриловна. Сердечная скорбь ее тайной повита и семью печатями запечатана.
«Мир обуял, – решила Манефа. – Прелесть тщетного жития смущает бедную, мятежные мысли обуревают душу ее».
Но какие мысли, о ком, о чем, – не могла придумать игуменья.
И с Таней, душой и телом преданной своей «сударыне», и с той ни слова Марья Гавриловна… Одна переживает печали, одна переносит горе сердечное.
Где прежняя ласка приветная, куда кануло беззаботное веселье и тихий, невозмутимый покой души, отдохнувшей от былого горя, забывшей старые сердечные раны? Все как ветром свеяло.
Перед отъездом Манефы на сорочины в Осиповку Марья Гавриловна получила от брата письмо. Уведомлял он о покупке «Соболя», писал, что надо как можно скорее принимать его да, набрав клади, отправлять к Верху. Но про того, кого ради куплен тот пароход, ни слуху ни духу: Алексей словно в воду канул. Обещал побывать в Комарове через две недели, – пятая в исходе, а его нет как нет… Стороной узнала Марья Гавриловна, что отошел от Патапа Максимыча и уехал в город, но воротился ль оттуда или дальше куда отправился, разведать не могла.
Сидит под окном да тоскует, недвижно сидит, устремив слезные очи на черную полосу леса, и слышит разговор какого-то проезжего крестьянина с обительским конюхом Дементьем о дороге в Городец, на какие деревни надобно ехать. Дементий в числе деревушек помянул Поромово.
«Чего еще лучше? – подумала Марья Гавриловна. – Авось воротился из города, авось у отца теперь с матерью… Накажу тому мужичку побывать в Поромовой, разузнать о нем». Вздумано – сделано. Наказала Марья Гавриловна проезжему крестьянину, непременно бы повидал он Алексея Лохматого, сказал бы ему, что место на пароходе для него готово, чтоб, не медля ни минуты, ехал в Комаров. Два рубля серебром обещала, если тот крестьянин на возвратном пути ей ответ привезет. Писать хотела, но сил недостало и стыдно как-то было…
Дён через пять посланный воротился за сулеными рублями. Сказал, что Алексея в Поромовой нет, поехал-де в город, а где теперь, не знают. Что наказывала, все сказал старику Лохматому, а тот обещал, как только воротится сын, тотчас его в Комаров прислать.
Пуще прежнего налегла тоска на победное сердце молодой вдовы.
Еще прошло с неделю времени. Собралась мать Манефа в Осиповку на сорочины. Накануне отъезда вечерком зашла она посидеть к Марье Гавриловне.
– Ну что, сударыня, облегчило ли вас хоть маленько? – спрашивала Манефа, садясь на диван возле Марьи Гавриловны.
– Плохо мое здоровье, матушка, – отвечала вдовушка, облокотясь на стол и медленно склоняя на руку бледное лицо свое.
– Надивиться не могу я вашей болезни, сударыня, – молвила Манефа. – Кажись, и лежать не лежите, и боли, как сказываете, нет никакой, а ровно свечка вы таете; жалость даже смотреть, на себя не похожи стали…
– Болезнь не красит человека, – отозва́лась Марья Гавриловна.
– Ин за лекарем бы послали, сударыня, а то что же хорошего этак маяться, – сказала игуменья.
– Послать за ним не пошлю, – ответила Марья Гавриловна, – а не будет легче, сама поеду в город лечиться. Мне же и по делам надо туда. Брат пишет – в Казани у Молявиных пароход мне купил. Теперь он уж к нашему городу выбежал, – принимать надо.
Нахмурилась Манефа.
– Не дешево, поди, заплатили? – холодно спросила она.
– Пятьдесят тысяч, – сказала Марья Гавриловна.
– Пятьдесят тысяч! Не малые деньги, не малые… Много добра на такие деньги можно сделать, – проговорила Манефа.
– Пароход ходкий, совсем еще новенький, только четвертую воду бегает. Тех денег стоит, – молвила Марья Гавриловна.
– Суета!.. – строго, но сдержанно сказала Манефа и, немного подумав, прибавила: – Стало быть, вы покинете, сударыня, нашу святую обитель? В город жить переедете?
– Ни на что еще я не решилась, матушка, сама еще не знаю, что и как будет… Известно дело, хозяйский глаз тут надобится. Рано ли, поздно ли, а придется к пристани поближе на житье переехать. Ну, да это еще не скоро. Не сразу устроишься. Домик надо в городе купить, а прежде всего сыскать хорошего приказчика, – говорила Марья Гавриловна.
– Не нашли еще? – спросила Манефа.
– Нет еще, – слегка вздохнув, ответила Марья Гавриловна.
– Скоро ль к такому делу хорошего человека приищешь! – молвила Манефа. – Тут надо человека верного, неизменного, чтоб был все едино, что сама хозяйка. Такого не вдруг найдешь.
– Надолго ли, матушка, отправляетесь? – спросила Марья Гавриловна, видимо желая свести разговор на что-нибудь другое.
– Прежде пяти дён вряд ли воротимся, – ответила Манефа. – Патап Максимыч скоро гостей отпускать не любит… В понедельник, надо думать, будем домой не то во вторник.
– Кланяйтесь Патапу Максимычу, – молвила Марья Гавриловна. – Скажите: всей бы душой рада была у него побывать, да вот здоровье-то мое какое. Аксинье Захаровне поклонитесь, матушка, Параше…
– Будем кланяться, – чинно, с легким поклоном, вполголоса ответила Манефа. – Чем бы, чем бы, кажется, вам не житье здесь, сударыня Марья Гавриловна, – прибавила она, вставая с дивана и быстрым взором окидывая комнату. – И тихо, и уютно, и всякое довольство во всем. Суеты восхотели, житейских треволнений!.. Не пришлось бы в миру вам вспокаяться!.. Не пришлось бы слезно поминать про здешнее тихое пристанище, под кровом святыя обители. Лукав ведь мир-от – прельстит человека, заманит в свои сети, а потом и посмеется ему, поругается…
– Матушка! Сами же вы говорили, что обительская жизнь стала непрочна. По скорости, говорите, скиты совсем порешат.
– Если общий жребий Господнею волей свершится, рядом бы с нами в уездном городке построились, – сказала Манефа. – И тогда бы у нас было все по-прежнему, никакой бы перемены не сталось. Намедни и сами вы, сударыня, так говорили, а теперь вот уж возле пристани поселиться возжелали, в губернском городе.
– Дело-то, матушка, такое вышло, что поневоле должна я поблизости от пристани жить, – отозвалась Марья Гавриловна. – Сами знаете, что издали за хозяйством нельзя наблюдать, каких хороших людей ни найми.
– Конечно, – сдержанным голосом сказала Манефа.
– Заглазное хозяйство – не хозяйство, – продолжала Марья Гавриловна. – Что лучше хозяйского глаза?.. Говорится же: «Свой глаз – алмаз, а чужой – стекло».
– Что сказать су́против этого?.. Что сказать… – как бы нехотя молвила игуменья и, холодно простившись с Марьей Гавриловной, медленными шагами направилась к своей келье.
* * *Уехала Манефа в Осиповку, и в обители стало тихо и пусто. Не суетятся матери вкруг игуменьиной «стаи» в ожиданье Манефиных распорядков по хозяйству, не раздается веселых криков Фленушки; все почти молодые белицы на сорочины уехали, остались пожилые старицы да с утра до ночи копавшиеся в огороде чернорабочие трудницы. Хоть Марье Гавриловне давно уже постыла обитель и на думах ее было не обительское, однако ж и ей стало скучней и грустней против прежнего, когда вокруг нее все затихло.
Склонялся день к вечеру; красным шаром стояло солнце над окраиной неба, обрамленной черной полосой лесов; улеглась пыль, в воздухе засвежело, со всех сторон понеслось благоуханье цветов и смолистый запах ели, пихты и можжевельника; стихло щебетанье птичек, и звончей стал доноситься из отдаленья говор людей, возвращавшихся с полевых работ.
Сидя у раскрытого окна, Марья Гавриловна чутким ухом прислушивается к отдаленному шуму подъезжавшей к Каменному Вражку тележки… Не деревенский стук… По сухой дороге резко постукивают окованные толстыми шинами колеса, ровно и плавно шумят железные оси, колокольчика нет. Значит, не начальство, не крестьянин… Захолонуло сердце у Марьи Гавриловны при мысли – не Алексей ли это наконец… Но вот шум ближе и ближе… Подъезжают прямо к Манефиной обители… Видит Марья Гавриловна, как пара саврасок подкатила тележку к конному двору, как остановилась она у работницкой «стаи»… Слезает с тележки кто-то высокий, из себя такой статный… При надвинувшихся нá небо сумерках не может разглядеть Марья Гавриловна в лицо приезжего, но сердце ей подсказывает, что это гость давно жданный, давно желанный… Алым бархатом подернулись бледные щеки молодой вдовы, и ровно скошенная травка поникла она на месте. Встать не может, пальцем двинуть нет силы.
А ровная, твердая поступь ближе и ближе звучит в вечерней тиши… Ничего не видит Марья Гавриловна, в глазах разостлался зеленый туман, словно с угару. Только и слышит мерные шаги, и каждый шаг ровно кипятком обдает ее наболевшее сердце.
Таня к ней подошла.
– Какой-то человек вас спрашивает, – сказала она.
– Что? – едва могла промолвить Марья Гавриловна.
– Тот самый, что в Радуницу приезжал, – ответила Таня, удивленными глазами глядя на свою «сударыню».
Ни словечка Марья Гавриловна.
– Позвать аль сказать, в другое бы время побывал? – не слыша отзыва Марьи Гавриловны, молвила Таня.
– Позвать?.. Да, позови… Нет, нет, постой, погоди, Таня, – говорила Марья Гавриловна. А сама не понимала, что говорила.
Широко раскрытыми глазами глядела на нее изумленная Таня. Сообразить не могла, что за новое диво содеялось над ее «сударыней»…
– А не то… поди, Таня… позови сюда… – дрожащим от волненья голосом сказала Марья Гавриловна. – Да ставь самовар поскорей…
И когда Таня, думчиво склонив голову, вышла из горницы, Марья Гавриловна бессознательно повернулась к зеркалу и наскоро поправила волосы и шелковый голубой платок, накинутый нá голову.
Медленно, но широко распахнулась дверь, и в горницу вошел Алексей. Чин чином, прежде всего сотворил он уставные поклоны перед иконами, а потом, молодецки встряхнув кудрями, степенно отдал поклон как маков цвет зардевшейся хозяйке. Сдержанно ответила она ему малым поклоном.
– Посылали за мной? – тихо проговорил он, вертя в руках шляпу и опустив глаза в землю.
– Ждала я вас… долго ждала… дождаться не могла… Теперь пароход…
И не могла докончить трепетно перерывчатой речи.
Ступил Алексей шаг, ступил другой, приближаясь к Марье Гавриловне… Вскинул черными, палючими очами на дрожавшую от сердечной истомы красавицу… И она взглянула… Не светлые алмазы самоцветные, а крупные слезинки нежданной радости и неудержимой страсти засверкали под темными ее ресницами… Взоры встретились…
Ни слова, ни восклицанья…
Не гибкая повилика[334] бело-розовые цветики вкруг зеленого дуба обвивает, не хмелинушка вкруг тычиночки вьется – обвивает белоснежными руками красавица желанного гостя… И млеет и дрожит она в сладкой истоме.
Долго сидели вдвоем, до вторых петухов сидели. Времени много, мало разговора. Друг на дружку любуются, друг на дружку наглядеться не могут.
Багряцом заалел восточный закрой неба: тут только опомнились. Пора расставаться.
И когда на прощанье горячими устами прильнул Алексей к сиявшему счастьем лицу Марьи Гавриловны, он тихо промолвил ей:
– Не тайком бы, не крадучись целовать мне тебя, моя милая, дорогая моя! Не зазорно бы при всем народе обнять тебя…
– Как же это сделать? – едва слышно проговорила Марья Гавриловна, поникая головой в объятья Алексея.
– Жениться, – молвил он. Хотел еще что-то сказать, но не может сойти на уста крылатое слово.