
Полная версия:
На горах
Носились слухи по городу, что молодая наследница Марка Данилыча для того распродает все, что хочет уехать на житье за Волгу. Одни верили, другие не давали веры. «Зачем, – говорили они, – такой молоденькой и богатой невесте забиваться в лесную глушь. Там и женихов-то подходящих нет – одно мужичье: дровосеки да токари, красильщики да валяльщики». Раннюю продажу лодок и прядильного товара тем объясняли, что неумелой девушке не под стать такими делами заниматься, но в продажу дома никто и верить не хотел. Поверили только к Сергиеву дню, когда настали «капустки». В то время по всем городкам, по всем селеньям в каждом доме нá зиму капусту рубят, к зажиточным людям тогда вереницами девки да молодки с тяпками[566] под мышками сбираются. А ребятишкам и числа нет, дела они не делают, зато до отвала наедаются капустными кочерыгами. Шум, визг, крик разносятся далеко, и девицы с молодицами, стоя за корытами, «Матушку-капустку» поют:
Я на камешке сижу,Я топор в руках держу,Изгородь я горожу.Ой, лю́ли, ой люли́,Изгородь я горожу.Я капусту сажу,Я все беленькуюДа кочанненькую.Ой, лю́ли, ой люли́,Да кочанненькую.У кого капусты нет —Просим к нам в огород,Во девичий хоровод.Ой, лю́ли, ой люли́,Во девичий хоровод.Пойдем, девки, в огород,Что по белую капусткуДа по сладкий кочешок.Ой, лю́ли, ой люли́,Да по сладкий кочешок.А капустка-то у насУродилась хороша,И туга, и крепка, и белы́м-белешенька.Ой, лю́ли, ой люли́,И белым-белешенька.Кочерыжки – что твой мед,Ешьте, парни, кочерыжки —Помните капустки.Ой, лю́ли, ой люли́,Помните капустки.Отчего же парней нет,Ай зачем нет холостыхУ нас на капустках?Ой, лю́ли, ой люли́,У нас на капустках?Возгордились, взвеличалисьНаши парни молодые,Приступу к ним нет.Ой, лю́ли, ой люли́,Приступу к ним нет.А в торгу да на базаре,По всем лавкам и прилавкамНе то про них говорят.Ой, лю́ли, ой люли́,Не то про них говорят.«Вздешевели, вздешевелиВаши до́бры молодцы,Вся цена им – кочешок.Ой, лю́ли, ой люли́,Вся цена им кочешок.Ноне девять молодцовЗа полденьги отдаютИ дешевле того.Ой, лю́ли, ой люли́,И дешевле того».Тяпи, тяпи, тяп!..Тяпи, тяпи, тяп!..Ой, капуста белая,Кочерыжка сладкая!Звонко разносится веселый напев капустной песни, старой-престарой. Еще с той поры поется она на Руси, как предки наши познакомились с капустой и с родными щами. Под напев этой песни каждую осень матери, бабушки и прабабушки нынешних девок и молодок рубили капусту. Изо всех домов далеко раздается нескончаемый стук тяпок, а в смолокуровском такая тишь, что издали слышно, как на дворе воробьи чирикают. Бывало, к пристани Марка Данилыча лодок по десяти с капустой приходило – надо было ее на зиму заготовить, достало бы на всех рабочих, а теперь смолокуровские лодки хоть и пришли, но капуста без остатка продана была на базаре. Тут только уверились горожане, что смолокуровские заведения в самом деле закрываются и молодая хозяйка переселяется с родины в иное место.
В то время как рубили капусту, подошел двадцатый день по смерти Марка Данилыча, и к Дуне приехал Патап Максимыч с Аграфеной Петровной и с детьми ее. Похожий на пустыню смолокуровский дом огласился детскими кликами, беготней и играми, и Дуня повеселела при своей сердечной Груне. В полусорочины[567] Герасим Силыч отправил в доме канон за единоумершего, потом все сходили на кладбище помолиться на могилке усопшего, а после того в работных избах ставлены были поминальные столы для рабочих и для нищей братии, а кроме того, всякий, кому была охота, невозбранно приходил поминать покойника. На другой же день поминовенья начались сборы в путь-дорогу. Одна Дарья Сергевна была недовольна решеньем переехать за Волгу: сильна в ней была привязанность к дому, где она молодость скоротала и почти до старости дожила. Патап Максимыч больше всего заботился, чтобы как-нибудь дом сбыть с рук. Узнавши, что присутственные места в городке до того обветшали, что заниматься в них стало невозможно, он вступил в переговоры с начальством, чтобы наняли смолокуровский дом, ежели нет в казне денег на его покупку. Городничий рассчитал, что в том доме, опричь помещения присутственных мест, может быть и для него отделана хорошая даровая квартира, и потому усердно стал хлопотать о найме. Патап Максимыч, будучи с Дуней один на один, сказал ей про то.
– Знаете ли, что я придумала? – выслушав Чапурина и немного помолчавши, сказала она. – Не надо бы дома-то продавать, лучше внаймы отдать на короткий срок, на год, что ли, а не то и меньше.
– Что ж это тебе вздумалось? – спросил Патап Максимыч.
– А помните, как мы разбирали тятенькин сундук и нашли бумагу про дядюшку Мокея Данилыча? – сказала Дуня. – Ежели, Бог даст, освободится он из полону, этот дом я ему отдам. И денег, сколько надо будет, дам. Пущай его живет да молится за упокой тятеньки.
– Добрая душа у тебя, добрая, – ласково улыбаясь, сказал ей Патап Максимыч. – Значит, дом внаймы отдавать только на год?
– Как уж там рассудите, – отвечала Дуня. – А как думаете, скоро ли дядя воротится из полону?
– Не ближе лета. Поглядим, что оренбургский татарин напишет, а ответа от него до сих пор еще нет, – сказал Патап Максимыч. – Схожу-ка я теперь к городничему да потолкую с ним о найме дома на год. Да вряд ли он согласится на такое короткое время – дело же ведь не его, а казенное.
– Так вовсе не отдавать, – быстро промолвила Дуня. – Караульщиков можно нанять. Герасима Силыча попросить, не согласится ли он пожить здесь до дяди.
– Хорошо, – молвил Чапурин, но все-таки пошел к городничему.
* * *Только что вышел он из Дуниной комнаты, вошла Аграфена Петровна.
– С приезда не удавалось еще мне поговорить с тобой с глазу нá глаз, – сказала она Дуне. – Все кто-нибудь помешает: либо тятенька Патап Максимыч, либо Герасим Силыч, либо Дарья Сергевна, а не то ребятишки мои снуют по всем горницам и к тебе забегают.
– Что ж? Пусть их побегают, здесь просторно играть им, – молвила Дуня. И, зорко поглядевши в глаза приятельнице, сказала: – По глазам вижу, Груня, что хочется тебе что-то сказать мне. К добру али к худу будут речи твои?
– Каково почтешь, – ответила Аграфена Петровна, тоже улыбаясь. – По-моему, кажется бы, к добру, а впрочем, как рассудишь.
– Что ж такое? – немного смутившись, спросила Дуня. Догадывалась она, о чем хочет вести с ней речь приятельница.
– Два раза виделась я с ним у Колышкиных, – сказала Аграфена Петровна. – Как за Волгу отсюда ехали да вот теперь, сюда едучи. С дядей он покончил, двести тысяч чистоганом с него выправил, в Казани жить не хочет, а в Нижнем присматривает домик и думает тут на хозяйство сесть.
– Что ж он? – вся потупившись, спросила Дуня.
– Ничего. Жив, здоров, – отвечала Аграфена Петровна. – Про тебя вспоминал.
Ни слова Дуня.
– Тоже тоскует, как и тогда у нас в Вихореве, – немного помолчав, сказала Аграфена Петровна. – Тоскует, плачет; смертная ему охота хоть бы глазком поглядеть на ту, что с ума его свела, не знает только, как подступиться… Боится.
– Так и сказал? – чуть слышно промолвила Дуня.
– Так и сказал, – ответила Аграфена Петровна. – Терзается, убивается, даже рыдает навзрыд. «Один, – говорит, – свет, одна услада мне в жизни была, и ту по глупости своей потерял». В последний раз, как мы виделись, волосы даже рвал на себе… Да скажи ты мне, Дуня, по истинной правде, не бывало ль прежде у вас с ним разговоров о том, что ты ему по душе пришлась? Не сказывал ли он тебе про свои намеренья?
– Нет, – ответила Дуня, – ни он мне, ни я ему словечка о том не сказала. Он не заговаривал, так как же я-то могла говорить? Мое дело девичье. Тогда же была я такая еще, что путем и не понимала своих чувств. А когда узнала, что уехал он к Фленушке, закипело мое сердце, все во мне замерло, но я все-таки затаила в себе чувства, никому виду не подала, тебе даже не сказала, что у меня сталось на сердце… А тут эта Марья Ивановна подвернулась. Хитрая она – сразу обо всем догадалась. Лукавыми словами завлекла она меня в ихнюю веру, а я была рада. У них вечное девичество в закон поставляется, думать про мужчин даже запрещается, а я была тогда им так много обижена, так ненавидела его, всякого зла и несчастья желала ему, оттого больше и предалась душою фармазонской вере… Когда же образумилась и познала ихние ложь и обманы, тогда чаще и чаще он стал вспоминаться мне. Голос его даже слыхала, призрак его видела. И с той поры стала сердцем по нем сокрушаться, жалеть[568] его.
– И он тебя жалеет, и он по тебе сокрушается, – тихонько молвила Аграфена Петровна. – С того времени сокрушается, как летошний год уехал в скиты. Так говорил он в последнее наше свиданье и до того такие же речи не раз мне говаривал… Свидеться бы вам да потолковать меж собой.
– Нет! Как можно! – покрасневши вся, молвила Дуня. – Не бросаться же к нему на шею.
– Вестимо, на шею не бросаться, а не мешает самой тебе узнать, как он по тебе сокрушается, особенно теперь, как ты осиротела… Как, говорит, теперь она устроится? Беспомо́щная, беззащитная! – сказала Аграфена Петровна.
Задумалась Дуня. После недолгого молчанья Аграфена Петровна сказала ей:
– Теперь он чуть не каждый день у Колышкиных. Приедем в город, увидишься с ним. Поговори поласковей. Сдается мне, что дело кончится добром.
Не ответила Дуня, но с тех пор Петр Степаныч не сходил у нее с ума. И все-то представлялся он ей таким скорбным, печальным и плачущим, каким видела его в грезах в луповицком палисаднике. Раздумывает она, как-то встретится с ним, как-то он заговорит, что надо будет ей отвечать ему. С ненавистью вспоминает Марью Ивановну, что воспользовалась душевной ее тревогой и, увлекши в свою веру, разлучила с ним на долгое время. Про Фленушку и про поездку Самоквасова в Комаров и помина нет.
Пришел Покров девкам головы крыть[569] – наступило первое зазимье, конец хороводам, почин вечерним посиделкам. Патап Максимыч уладил все дела – караульщики были наняты, а Герасим Силыч согласился домовничать. Через недолгое время после Покрова пришлись сорочины. Справивши их, Патап Максимыч с Аграфеной Петровной, с Дуней и Дарьей Сергевной поехали за Волгу. На перепутье остановились у Колышкиных.
И Сергей Андреич и Марфа Михайловна рады были знакомству с Дуней, приняли ее с задушевным радушьем и не знали, как угодить ей. Особенно ласкова была с ней Марфа Михайловна – сиротство молодой девушки внушало ей теплое, сердечное к ней участье. Не заставил долго ждать себя и Петр Степаныч.
Вошел он в комнату, где сидели и гости и хозяева. Со всеми поздоровавшись, поклонился он Дуне и весь побледнел. Сам ни словечка, стоит перед нею как вкопанный. Дуня слегка ему поклонилась и зарделась, как маков цвет. Постоял перед ней Самоквасов, робко, скорбно и страстно поглядел на нее, потом отошел в сторону и вступил в общий разговор. Аграфена Петровна улучила минуту и прошептала ему несколько слов. Немного погодя сказала она Дуне:
– Пойдем в те комнаты, надо мне на ребяток моих посмотреть, не расшалились ли; да и спать уж пора их укладывать.
Медленно встала Дуня и пошла за подругой. Посмотрели они на детей; те играли с детьми Колышкина и держали себя хорошо. После того Аграфена Петровна пошла с Дуней в гостиную. Сели они там.
– Ну что? – спросила едва слышно Аграфена Петровна.
Не отвечала Дуня.
– Что ж молчишь? Говори!
– Жалким таким он мне показался, – немного помедливши, проговорила Дуня.
– Чем же жалок-то? – с улыбкой спросила Аграфена Петровна.
– Так, – пальцами перебирая оборку платья, тихонько ответила Дуня.
– А ты путем говори! – вскликнула Аграфена Петровна. – Мы ведь здесь одни, никто не услышит.
– Жалкий такой он, тоскливый… – промолвила Дуня.
– По тебе тоскует, оттого и жалок, – сказала Аграфена Петровна.
В это самое время робкими, неровными шагами вошел в гостиную Петр Степаныч и стал у притолоки. Назад идти не хочется, подойти смелости нет.
– Подите-ка сюда, Петр Степаныч, подойдите к нам поближе, – улыбнувшись весело, молвила ему Аграфена Петровна.
Тихой поступью подошел к ней Самоквасов.
– Винитесь, в чем согрубили, – сказала Аграфена Петровна.
– Глаз не смею поднять… – задыхающимся, дрожащим голосом промолвил Самоквасов. – Глупость была моя, и теперь должен за нее век свой мучиться да каяться.
– Что ж такое вы сделали?.. Я что-то не помню, – вся разгоревшись, промолвила Дуня.
– А уехал-то тогда. В прошлом-то году… Не сказавшись, не простившись, уехал… – сказал Петр Степаныч.
– Что ж? Вы человек вольный, где хотите, там и живете, куда вздумали, туда и поехали, никто вас не держит, – проговорила Дуня. – Я вовсе на вас не сердилась, и уж довольно времени прошло, когда мне сказали о вашем отъезде; а то и не знала я, что вы уехали. Да и с какой стати стала бы я сердиться на вас?
– Авдотья Марковна, Авдотья Марковна! Раздираете вы душу мою! – вскликнул Самоквасов. – Сам теперь не знаю, радоваться вашим словам иль навеки отчаяться в счастье и рáдости.
Дуня сгорела вся, не может ничего сказать в ответ Петру Степанычу. Но потом эти слова его во всю жизнь забыть не могла.
Немного оправясь от смущенья, повела она речь о постороннем.
– Что ваш раздел? – спросила она.
– Покончил, судом порешили нас, – отвечал Самоквасов. – Прежде невеликую часть из дедушкина капитала у дяди просил я, а он заартачился, не хотел и медной полушки давать. Делать нечего – я к суду. И присудили мне целую половину всего именья – двести тысяч чистыми получил и тотчас же уехал из Казани – не жить бы только с дядей в одном городе. Здесь решился домик себе купить и каким-нибудь делом заняться. А не найду здесь счастья, в Москву уеду, либо в Питер, а не то и дальше куда-нибудь… Двухсот тысяч на жизнь хватит, а жить мне недолго. Без счастья на свете я не жилец.
– Ну, будет вам, Петр Степаныч, – сказала Аграфена Петровна. – Мировую сейчас, хоть ссоры меж вами и не было. Так ли, Дунюшка?
– Какая же ссора? – молвила Дуня, обращаясь к подруге. – И в прошлом году и до сих пор я Петра Степаныча вовсе почти и не знала; ни я перед ним, ни он передо мной ни в чем не виноваты. В Комаров-от уехали вы тогда, так мне-то какое дело было до того? Петр Степаныч вольный казак – куда воля тянет, туда ему и дорога.
– Ну, будет, пойдемте, не то придет сюда кто-нибудь, – сказала Аграфена Петровна. – Ступайте прежде вы, Петр Степаныч, мы за вами.
Послушно, ни слова не сказавши, вышел Самоквасов. Когда ушел он, Аграфена Петровна тихонько сказала Дуне:
– На первый раз пока довольно. А приметила ль ты, какой он робкий был перед тобой, – молвила Аграфена Петровна. – Тебе словечка о том не промолвил, а мне на этом самом месте говорил, что ежель ты его оттолкнешь, так он на себя руки наложит. Попомни это, Дунюшка… Ежели он над собой в самом деле что-нибудь сделает, это всю твою жизнь будет камнем лежать на душе твоей… А любит тебя, сама видишь, что любит. Однако ж пойдем.
И пошли из гостиной в столовую, где и хозяева и гости сидели.
Патап Максимыч дня четыре прожил у Колышкиных, и каждый день с утра до́ ночи тут бывал Самоквасов. Дуня помаленьку стала с ним разговаривать, и он перестал робеть. Зорко поглядывала на них Аграфена Петровна и нарадоваться не могла, заметив однажды, что Дуня с Петром Степанычем шутят и чему-то смеются.
Перед отъездом Аграфена Петровна сказала Самоквасову, чтобы ден через десять приезжал он к ней в Вихорево.
* * *Переправясь через Волгу, все поехали к Груне в Вихорево. Эта деревня ближе была к городу, чем Осиповка. Патап Максимыч не успел еще прибрать как следует для Дуни комнаты, потому и поторопился уехать домой с Дарьей Сергевной. По совету ее и убирали комнату. Хотелось Патапу Максимычу, чтобы богатая наследница Смолокурова жила у него как можно лучше; для того и нанял плотников строить на усадьбе особенный дом. Он должен был поспеть к Рождеству.
Не заставил себя ждать Петр Степаныч, на десятый день, как назначила ему Аграфена Петровна, он, как снег на голову. Дуня была довольна его приездом, хоть ничем того и не выказала. Но от Груни не укрылись ни ее радость, ни ее оживленье.
– Рада гостю? – спросила она Дуню вечером, когда осталась вдвоем с ней.
Дуня поалела, но ничего не ответила.
– По глазам вижу, что радехонька. Меня не проведешь, – улыбаясь и пристально глядя на Дуню, сказала Аграфена Петровна.
– По мне, все одно, – молвила Дуня, облегчив трепетавшую грудь глубоким вздохом.
– Разводи бобы-то! Точно я двухлетний ребенок, ничего не вижу, ничего не понимаю, – с усмешкой сказала Аграфена Петровна. – Лучше вот что скажи – неужто у тебя еще не вышли из памяти Луповицы, неужели в самом деле обрекла ты себя на девичество?
– Про Луповицы не хочу и вспоминать. Если б можно было совсем позабыть их, была бы тому радехонька! – с живостью вскликнула Дуня.
– Только замужем совсем про них забудешь, – сказала Аграфена Петровна.
– Это почему? – спросила Дуня.
– Да уж так, – ответила Аграфена Петровна – Не тем будет голова занята. Думы о муже, заботы о детях, домашние хлопоты по хозяйству изведут вон из памяти воспоминанья о Луповицах. И не вспомнишь про тамошних людей. А замуж тебе пора. Теперь то возьми: теперь у тебя большие достатки, как ты с ними управишься? Правда, тятенька Патап Максимыч вступился в твое сиротство, но все ж он тебе чужани́н, а сродников нет у тебя ни души: да тятенька и в отлучках часто бывает, и лета его уж такие, что – сохрани Бог, от слова не сделается – и с ним то же может приключиться, что с твоим покойником. На дядю надеешься? Так выйдет ли он из полону, нет ли, одному Богу известно. А ежель и выйдет, что за делец будет? Столько годов проживши в рабстве у бусурман, не то что от наших дел отстал, а пожалуй, и по-русски-то говорить разучился. К тому ж и он уж человек не молодой, и к нему старость подошла. Он же не только тебя никогда не видывал, а даже не знает, что и на свете-то ты есть. Как ему сберечь твое добро, не зная русских порядков! Правду ль я говорю?
– Конечно, правду, – поникнув разгоревшимся личиком, сказала Дуня.
– Иное дело – замужество, – продолжала Аграфена Петровна. – Хоть худ муженек, да за мужниной головой не будешь сиротой; жена мужу всего на свете дороже.
Не отвечала Дуня, крепко призадумалась над речами друга сердечного и противного слова не могла ей сказать.
– А что, Дунюшка, пошла бы ты за Петра Степаныча, если б он к тебе присватался? – спросила вдруг у ней Аграфена Петровна.
Слезы выступили у Дуни.
– Не знаю, – она молвила.
– Его-то знаешь, – подхватила Аграфена Петровна. – И то знаешь, что он по тебе без ума. Сам он мне о том сказывал и просил меня поговорить с тобой насчет этого… Сам не смеет. Прежде был отважный, удáлой, а теперь тише забитого ребенка.
Молчала Дуня, но Аграфена Петровна по-прежнему приставала к ней:
– Скажи, Дунюшка, скажи, моя милая. Ежели хочешь, словечка ему не вымолвлю. Пошла бы ты за него али нет?
По-прежнему Дуня ни слова.
– Не сионская ли горница тревожит тебя?.. Не об ней ли вспоминаешь? Не хочешь ли сдержать обещание вечного девичества, что обманом взяли с тебя? – сказала Аграфена Петровна.
Встрепенулась Дуня при этих словах.
– Нет, нет! – вскрикнула она. – Не поминай ты мне про них, не мути моего сердца, Богом прошу тебя… Они жизнь мою отравили, им, как теперь вижу, хотелось только деньгами моими завладеть, все к тому было ведено. У них ведь что большие деньги, что малые – все идет в корабль.
– Да не в том дело, – прервала ее Аграфена Петровна. – Пошла ли бы ты за Петра Степаныча? Вот о чем я тебя спрашиваю… Пожалей ты его… Он, бедняжка, теперь сам не свой, от хлеба даже отбился. Мученик, как есть мученик… Что ж ты скажешь мне? Пошла бы?
Крепко прижалась Дуня лицом к плечу подруги и чуть слышно прошептала ей:
– Что ж нейти, коли есть на то воля Божия…
И, сказавши, громко зарыдала.
– Так я скажу ему. Поскорей бы уж делу конец… Что томить его понапрасну? – молвила Аграфена Петровна.
– Ах нет, Груня, не говори! – вскликнула Дуня. – Как это можно?
– Ежели станем молчать, ни до чего не домолчимся, – сказала Аграфена Петровна. – Непременно надо вам переговорить друг с другом, а там – что будет Богу угодно.
– Ах, нет!.. Нет, ни за что на свете! У меня и слов недостанет! – вскликнула Дуня.
– Так ин вот что сделаем, – сказала Аграфена Петровна. – Так и быть, хоть я еще и молода, пойду в свахи. Потолкую с ним, а потом и с тобой слажу. Ладно ли будет?..
– Не знаю. Делай как лучше, – чуть слышно прошептала Дуня.
И всю ночь после того глаз не могла сомкнуть она, думы так и путались у ней на уме. А думы те были все об одном Петре Степаныче, думы ясные и светлые. Тут вполне сознала Дуня, что она полюбила Самоквасова.
Заснула только под утро, и во сне ей виделся только он один.
Утром Аграфена Петровна передала Петру Степанычу, что Дуня не прочь за него идти. Он так обрадовался, что в ноги молодой свахе поклонился, а потом заметался по горнице.
– Так и быть, сведу вас, – сказала Аграфена Петровна, – только много с ней не говорить и долго не оставаться. Ведь это не Фленушка. Робка моя Дуня и стыдлива. Испортите дело – пеняйте на себя. Сама при вас буду – меня во всем извольте слушаться; скажу: «Довольно» – уходите, скажу: «Не говорите» – молчите.
Вечером, когда Дуня с Аграфеной Петровной сидели вдвоем, вошел к ним Петр Степаныч. Не видавши целый день Дуни, он низко ей поклонился, а она ответила едва заметным поклоном.
Все трое молчали.
– Я, Петр Степаныч, по вашей просьбе, говорила с Дуней насчет ваших намерений, – начала Аграфена Петровна. – Вот она сама налицо, извольте спрашивать, как она думает.
Неровной медленной поступью подошел Самоквасов к Дуне. Хочет что-то сказать, да слова с языка не сходят. Сам на себя дивится Петр Степаныч – никогда этого с ним не бывало. Нет, видно, здесь не Каменный Вражек, не комаровский перелесок.
– Да говорите же! – вскликнула с нетерпеньем Аграфена Петровна.
Оправившись от смущенья, тихим взволнованным голосом, склонив перед Дуней голову, сказал он:
– Ежели не противен… не откажите… явите Божескую милость… Богом клянусь – мужем добрым буду, верным, хорошим.
У Дуни в глазах помутилось, лицо вспыхнуло пламенем, губы судорожно задрожали, а девственная грудь высоко и трепетно стала подниматься, потом слезы хлынули из очей. Ни слова в ответ она не сказала.
– Согласны ль будете выйти, Авдотья Марковна, за меня? – спустя немного промолвил Петр Степаныч.
Дуня через силу прошептала:
– Да.
– Ну и слава Богу, – радостно вскликнула Аграфена Петровна. – Домолчались до доброго слова!.. Теперь, Петр Степаныч, извольте в свое место идти, а я с вашей невестой останусь. Видите, какая она – надо ей успокоиться.
– На одну минутку, – не помня себя от восторга, вскликнул Самоквасов и вынул из кармана дорогое кольцо. – Так как вас, Авдотья Марковна, Аграфена Петровна сейчас назвала моей невестой и как сам я теперь вас за невесту свою почитаю, то нижайше прошу принять этот подарочек.
Дуня не брала кольца.
– Возьми, Дунюшка, – молвила Аграфена Петровна. – Так водится.
Нерешительно и робко протянула Дуня руку. Петр Степаныч положил в нее подарок.
– Теперь ступайте с Богом, Петр Степаныч, оставьте нас, – промолвила Аграфена Петровна.
Самоквасов молча повиновался.
* * *На другой день рано поутру Аграфена Петровна послала нарочного с письмом к Патапу Максимычу. Она просила его как можно скорей приехать в Вихорево. Чапурин не заставил себя долго ждать – в тот же день поздним вечером сидел он с Груней в ее горнице.
– Что случилось? Зачем нáспех меня требовала? – спрашивал он.
– Худого, слава Богу, не случилось, а хорошенького довольно, – ответила Груня. – Так как ты, тятенька, теперь и защитник и покровитель сиротки нашей, почитаешь ее за свою дочку, так я и позвала тебя на важный совет. Самой одной с таким делом мне не справиться, потому и послала за тобой.
– В чем дело-то? – спросил Чапурин. – Что тянешь? Скорей да прямей говори.
– Видишь ли, тятенька, дней пять тому назад приехал к нам в гости Самоквасов Петр Степаныч, – молвила Аграфена Петровна. – Дуня крепко ему приглянулась.
– Это я еще у Колышкиных приметил, – сказал Патап Максимыч. – Еще что?
– А еще то, что вечор Дуня согласилась замуж идти за него, – сказала Аграфена Петровна. – Покамест об этом мы только трое знаем: жених с невестой да я. Что ты на это скажешь?
– Что сказать-то? Дело доброе, – молвил Патап Максимыч. – Девица она умная, по всему хорошая, и его из хороших людей не выкинешь. Заживут, Бог даст, припеваючи. Помнишь, я еще тогда, как только помер Марко Данилыч, говорил, что при ее положении надо ей скорее замуж идти. Ведь одна, как перст… Доброе дело затеяно у вас, доброе… Был он прежде забубенным ветрогоном, проказил на все руки, теперь переменился, человека узнать нельзя. А как женится, еще лучше будет. Присватался бы какой-нибудь негодный парень к Дунину миллиону, ну и мучься она с ним до гробовой доски. Что тут хорошего-то? А пожалуй, и такой бы хахаль навернулся, что обобрал бы ее до ниточки, да и бросил, как вон Алешка Лохматый Марью Гавриловну обобрал да бросил. Этот женится не на деньгах – у него двести тысяч в кармане. Нет, вашего дела охаять нельзя, хорошее, очень хорошее дело. Одобряю.