
Полная версия:
На горах
– Что лову? – с любопытством спросил Марко Данилыч. Смолокуров тоже любил собирать старину и знал в ней толк, но собирал не много, разве уж очень редкие вещи.
– Книги все, – отвечал Герасим. – Редкостные и довольно их. Такие, я вам скажу, Марко Данилыч, книги, что просто на удивленье. Сколько годов с ними вожусь, а иные сам в первый раз вижу. Вещь дорогая!
– На ловца, значит, зверь бежит, – молвил Марко Данилыч. – А какие книги-то… Божественные одни, аль есть и мирские?
– Книги старинные, Марко Данилыч, а в старину, сами вы не хуже меня знаете, мирских книг не печатали, и в заводах их тогда не бывало, – отвечал Чубалов. – «Уложение» царя Алексея Михайловича да «Учение и хитрость ратного строя»[290], вот и все мирские-то, ежели не считать учебных азбук, то есть букварей, грамматик да «Лексикона» Памвы Берынды[291]. Памва-то Берында киевской печати в том собранье, что торгую, есть; есть и Грамматики Лаврентия Зизания и Мелетия Смотрицкого[292].
– Других нет?
– Нет, других нет, – ответил Чубалов.
– Купишь – покажи, может, что отберу, ежели понравится. Наперед только сказываю: безумной цены не запрашивай. Не дам, – сказал Марко Данилыч.
– Зачем запрашивать безумные цены? – отозвался Чубалов. – Да еще с земляка, с соседа, да еще с благодетеля?
– Земляк-от я тебе точно земляк и сосед тоже, – возразил Смолокуров, – а какой же я тебе благодетель? Что в твою пользу я сделал?..
– Как знать, что впереди будет? – хитрое словечко закинул Чубалов.
Марко Данилыч догадлив был. Разом смекнул, куда гнет свои речи старинщик. «Ишь, как подъезжает, – подумал он, – то удочки ему маловаты, то в благодетели я попал к нему».
– А не будет ли у тебя, Герасим Силыч, «Минеи месячной», Иосифовской? {12} – спросил он.
– Есть, только неполная, три месяца в недостаче, – отвечал Чубалов.
– Да мне полной-то и не надо, – молвил Марко Данилыч. – У меня тоже без трех месяцо́в. Не пополнишь ли из своих?
– Отчего ж не пополнить, ежель подойдут месяца, – ответил Чубалов. – У вас какие в недостаче?
– Ну, брат, этого я на память тебе сказать не могу, – молвил Марко Данилыч. – Одно знаю, апреля не хватает.
– Апрель у меня есть, – сказал Чубалов.
– Вот и хорошо, вот и прекрасно, ты мне и пополнишь, – молвил на то Смолокуров. – А то на мои именины, на Марка Евангелиста, двадцать пятое число апреля месяца, ежели когда у меня на дому служба справляется, правят ее по «Общей минеи» – апостолам службу, а самому-то ангелу моему, Марку Евангелисту, служить и не по чем.
– Можно будет подобрать, можно, – сказал Чубалов. – На этот счет будьте благонадежны.
– Ладно. Ежель на этот раз удружишь, так я коли-нибудь пригожусь, – молвил Марко Данилыч.
Герасим тут же денег у него хотел попросить, но подумал: «Лучше еще маленько позаманить его».
– Есть у меня икона хорошá Марка-то Евангелиста, – сказал он. – Редкостная. За рублевскую[293] выдавать не стану, а больно хороша. Московских старых писем[294]. Годов сот четырех разве что без маленького.
– Ой ли? – с сомненьем покачав головой, молвил Марко Данилыч. – Неужто на самом деле столь древняя?
– Толк-от в иконах маленько знаем, – ответил Чубалов. – Приметались тоже к старине-то, понимать можем…
– Да не подстаринная ли? {13} – лукаво усмехнувшись и прищурив левый глаз, спросил Смолокуров.
Это взорвало Чубалова. Всегда бывало ему обидно, ежели кто усомнится в знании его насчет древностей, но ежели на подлог намекнут, а он водится-таки у старинщиков, то честный Герасим тотчас, бывало, из себя выйдет. Забыл, что денег хочет просить у Марка Данилыча, и кинул на его грубость резкое слово:
– Мошенник, что ли, я какой? Ты бы еще сказал, что деньги подделываю… Кажись бы, я не заслужил таких попреков. Меня, слава Богу, люди знают, и никто ни в каком облыжном деле не примечал… А ты что сказал? А?..
– Ну, уж ты и заершился, – мягким, заискивающим голосом стал говорить Марко Данилыч. – В шутку слова молвить нельзя – тотчас закипятится.
Марко-то Евангелиста не хотелось ему упустить. Оттого и стал он теперь подъезжать к Чубалову. Не будь того, иным бы голосом заговорил.
– Какая же тут шутка? Помилуйте, Марко Данилыч. Не шутка это, сударь, а кровная обида. Вот что-с, – маленько помягче промолвил Чубалов.
– А ты, земляк, за шутку не скорби, в обиду не вдавайся, а ежели уж очень оскорбился, так прости Христа ради. Вот тебе как перед Богом говорю: слово молвлено за всяко просто, – заговорил Смолокуров, опасавшийся упустить хорошего Марка Евангелиста. – Так больно хороша икона-то? – спросил он заискивающим голосом у Герасима Силыча.
– Икона хорошая, – сухо ответил тот.
– У меня тоже не из худых ангела моего икона есть. Только много помоложе будет. Баронских писем[295].
– Что ж, и баронское письмо хорошо, к фряжскому[296] подходит, – промолвил Чубалов.
– Твоя-то много будет постарше. Вот что мне дорого, – сказал Смолокуров. – Ты мне ее покажи. Беспременно выменяю[297].
– Да, моя ста на полтора годов будет постарше, – сквозь зубы промолвил Чубалов.
– С орлом?
– Неужто со львом? {14} – усмехнулся Чубалов. – Сказывают тебе, что икона старых московских писем. Как же ей со львом-то быть?..
– Ну да, ну, конечно, – спохватился Марко Данилыч. – Так уж ты, пожалуйста, Герасим Силыч, не позабудь. Как скоро восвояси прибудем, ты ко мне ее и тащи. Выменяю непременно. А нет ли у тебя, кстати, старинненькой иконы преподобной Евдокии?
– Преподобной Евдокии, во иночестве Ефросинии? Нет, такой нет у меня, – сказал Чубалов.
– Какая тут Афросинья? Евдокию, говорю, преподобную Евдокию мне надо. Понимаешь!.. Знаешь, Великим постом Авдотья-плющиха бывает, Авдотья – подмочи подол. Эту самую.
– Первого марта? – спросил Чубалов.
– Как есть! Верно. Ее самую, – подтвердил Марко Данилыч.
– Так ведь она не преподобная, а преподобно-мученица, – с насмешливой улыбкой заметил Чубалов. – Три Евдокии в году-то бывают: одна преподобная, седьмого июля, да две преподобно-мученицы, одна первого марта, а другая четвертого августа.
– Господь с теми. Мне Плющиху давай. Дунюшка у меня на тот день именинница, на первое-то марта, – сказал Смолокуров.
– Найдется, – молвил Чубалов. – Есть у меня преподобно-мученицы Евдокии чудо, а не икона.
– Стара?
– Старенька. Больше двухсот годов. При святейшем патриархе Филарете писана царским жалованным изографом[298] Иосифом {15}. Другой такой, пожалуй, всю Россию обшарь – не сыщешь. Самая редкостная.
– А меры какой? – спросил Марко Данилыч.
– Штилистовая[299] благословенная, – ответил ему Чубалов.
– Такую и требуется, – с радостью сказал Марко Данилыч. – Оставь за мной, выменяю. И Марка Евангелиста и Евдокию выменяю. Так и запиши для памяти. Дунюшка у меня теперь в такие годы входит, что, пожалуй, по скорости и благословенная икона потребуется. Спасом запасся, Богородица есть хорошая, Владимирская – это, знаешь, для благословенья под венец, а ангела-то ее и не хватает. Есть, правда, у меня Евдокея, икона хорошая, да молода – поморского письма, на заказ писана[300]. Хоть и по древнему преданию писана, однако же, все-таки новость. А ежели твоя, как ты говоришь, царских жалованных мастеров, чего же лучше? Под пару бы моей Богородице, та тоже царских изографов дело, на затыле подпись: «Писал жалованный иконописец Поспеев»[301].
– Сидор Поспеев? – спросил Чубалов.
– Верно, – подтвердил Смолокуров.
– Хорошая должна быть икона, добрая. Поспеевских не много теперь водится, а все-таки годиков на двадцать она помоложе будет моей Евдокии, – заметил Чубалов.
– Разница не великá, – молвил Марко Данилыч.
– Моя Евдокия вельми чудная икона, – немного помолчавши, сказал Чубалов. – Царицы Евдокии Лукьяновны[302] комнатная[303].
– Полно ты! – сильно удивился, а еще больше обрадовался Марко Данилыч.
– Знающие люди доподлинно так заверяют, – спокойно ответил Чубалов. – Опять же у нас насчет самых редкостных вещей особые записи ведутся[304]. И так икона с записью. Была она после также комнатной иконой у царевны Евдокии Алексеевны, царя Алексея Михайловича меньшой дочери, а от нее господам Хитровым досталась, а от них в другие роды пошла, вот теперь и до наших рук доспела.
– В окладах иконы те? – спросил Марко Данилыч.
– Царицына в золотой ризе сканно́го дела {16} с лазуревыми яхонты, с жемчугами, работа тонкая, думать надо – греческая, а Марк Евангелист в басменном окладе[305].
У Марка Данилыча, еще не видя редких икон, глаза разгорелись.
– За мной оставь, Герасим Силыч, пожалуйста за мной, – стал он просить Чубалова. – А ежели другому уступишь, и знать тебя не хочу, и на глаза тогда мне не кажись… Слышишь?
– Слышу, Марко Данилыч, – сказал Чубалов. – Отчего ж не сделать для удовольствия?.. На то и выменены, чтоб предоставить их кому надобность случится или кто хорошую цену даст.
– А ведь дорого, поди, возьмешь? Слупишь так, что после дома не скажешься, – с усмешкой молвил ему Смолокуров.
– Дешево взять нельзя, – ответил Герасим. – Сами увидите, каковы иконы. Насчет Божьего милосердия сами вы человек не слепой, увидите, чего стоят, а увидите, так меня не обидите.
– Ну ладно, ладно… За деньгами не постою, ежель полюбятся, – самодовольно улыбаясь, молвил Марко Данилыч. – Так ты уж кстати и «минею»-то мне подбери. Как ворочусь домой, в тот же день записочку пришлю тебе, каких месяцо́в у меня не хватает.
– Насчет других двух месяцов, опричь апреля «минеи», теперь не могу сказать вам доподлинно, – молвил Чубалов. – Достанется ли она мне, не достанется ли, сам еще не знаю. Больно дорого просят за все-то книги, а рознить не хотят. Бери все до последнего листа.
– Ну и бери все до последнего листа, – сказал Смолокуров. – Нешто хламу много?
– Какой хлам! Хламу вовсе нет, книги редкостные и все как на подбор. Клад, одно слово клад, – говорил Чубалов.
– Так что же не покупаешь? – молвил Марко Данилыч. – Бери дочиста; я твой покупатель. Как до дому доберемся, весь твой запас перегляжу и все, что полюбится, возьму на себя. Нет, Герасим Силыч, не упускай, послушайся меня, бери все сполна.
– Не под силу мне будет, Марко Данилыч, – молвил на то Чубалов. – Денег-то велику́ больно сумму за книги требуют, а об рассрочке и слышать не хотят, сейчас все деньги сполна на стол. Видно, надо будет отказаться от такого сокровища.
– Полно скряжничать-то, – вскрикнул Смолокуров. – Развязывай гамзу-то[306], распоясывайся. Покупай, в накладе не останешься.
– Гамзы-то не хватает, – горько улыбнувшись, ответил Чубалов. – Столько наличных при мне не найдется.
– А много ли не хватает? – сдержанно спросил у него Марко Данилыч.
– Целой тысячи, – молвил Чубалов. – Просил, Христа ради молил, подождал бы до Макарья, вексель давал, поруку представлял, не хотят да и только…
– Утресь зайди ко мне пораньше, – слегка нахмурясь, после недолгого молчанья сказал Смолокуров. – Авось обладим как-нибудь твое дело.
И сказал, где сыскать его квартиру.
– Заходи же смотри, – молвил Марко Данилыч на прощанье. – А скоро ли домой?
– Да ежели бы удалось купить, так я бы дня через два отправился. Делать мне больше здесь нечего, – сказал Чубалов.
– И распрекрасное дело, – молвил Марко Данилыч. – И у меня послезавтра кончится погрузка. Вот и поедем вместе на моей барже. И товар-от твой по воде будет везти гораздо способнее. Книги не перетрутся. А мы бы дорогой-то кое-что из них и переглядели. Приходи же завтра непременно этак в ранни обедни. Беспременно зайди. Слышишь?
На другой день Марко Данилыч снабдил Чубалова деньгами и взял с него вексель до востребования, для лучшей верности, как говорил он. Проценты за год вычел наперед.
– Нельзя без того, друг любезный, – он говорил, – дело торговое, опять же мы под Богом ходим. Не ровен случай, мало ль что с тобой аль со мной сегодня же может случиться? Сам ты, Герасим Силыч, понимать это должо́н…
Чубалов не прекословил. Сроду не бирал денег взаймы, сроду никому не выдавал векселей, и потому не очень хотелось ему исполнить требование Марка Данилыча, но выгодная покупка тогда непременно ускользнула бы из рук. Согласился он. «Проценты взял Смолокуров за год вперед, – подумал Герасим Силыч, – стало быть, и платеж через год… А я, не дожидаясь срока, нынешним же годом у Макарья разочтусь с ним…»
Дня через три отправил он на баржу Марка Данилыча короба с книгами. Медной полушки никогда не упускал Смолокуров и потому наперед заявил Герасиму Силычу, что при случае вычтет с него какую следует плату за провоз клади и за проезд его самого.
* * *Вместе вверх по Волге выплывали, вместе и воротились восвояси. Дня через три по приезде в Сосновку Герасим Силыч, разобрав купленные книги и сделав им расценку, не дожидаясь записки Марка Данилыча, поехал к нему с образами Марка Евангелиста и преподобной Евдокии и с несколькими книгами и рукописями, отобранными во время дороги Смолокуровым. Образа очень полюбились Марку Данилычу, рад был радехонек им, но без того не мог обойтись, чтоб не прижать Чубалова, не взять у него всего за бесценок. За две редких иконы, десятка за полтора редких книг и рукописей Чубалов просил цену умеренную – полторы тысячи, но Марко Данилыч только засмеялся на то и вымолвил решительное свое слово, что больше семисот пятидесяти целковых он ему не даст. Чубалов и слышать не хотел о такой цене, но Смолокуров уперся на своем.
– Нет уж, видно, мы с вами, Марко Данилыч, не сойдемся! – сказал после долгого торгованья Чубалов.
– Видно, что не сойдемся, Герасим Силыч, – согласился Смолокуров.
– А не сойдемся, так разойдемся, – молвил Герасим и стал укладывать в коробью́ иконы и книги.
– Видно, что надо будет разойтись, – равнодушно проговорил Марко Данилыч и при этом зевнул с потяготой, – со скуки ли, от истомы ли – кто его знает. – Пошли тебе Господи тороватых да слепых покупателей, чтобы полторы тысячи тебе за все за это дали, а я денег зря кидать не хочу.
– Найдем и зрячих, Марко Данилыч, – усмехнулся Чубалов, завязывая коробью. – Не такие вещи, чтоб залежаться, Бог даст, у Макарья с руками оторвут… На иконы-то у меня даже и покупатели есть в виду. Я ведь их к вашей милости единственно потому только привез, что чувствую и помню одолжение, что тогда сделали вы мне в Саратове. Без вашей помощи тех книг я бы как ушей своих не видал. На другой же день, как купил их, двое книжников приезжало – один из Москвы, другой изо Ржева… Не случись вас, они как раз бы перебили. Оченно благодарен остаюсь вам, Марко Данилыч, никогда не забуду вашего одолженья…
– И за то спасибо, что помнишь, – сухо промолвил Марко Данилыч.
– Как же можно забыть? Помилуйте! Не бесчувственный же я какой, не деревянный. Могу ли забыть, как вы меня выручили? – сказал Чубалов. – По гроб жизни моей не забуду.
– Домой, что ли, сряжаешься? – дружелюбно спросил у Чубалова Марко Данилыч, когда тот, уложивши свое добро, взялся за шапку. – Посидел бы у меня маленько, Герасим Силыч, покалякали бы мы с тобой, потрапезовали бы чем Бог послал, чайку испили.
– Нет уж, Марко Данилыч, увольте. Никак мне нельзя, недосужно. Дела теперь у меня по горло – к Иванову дню надо в Муром на ярманку поспеть, а я еще не укладывался, да и к Макарью уж пора помаленьку сбираться, – говорил Чубалов…
– Да, не за горами и Макарьевская, – заметил Марко Данилыч. – Время-то, подумаешь, как летит, Герасим Силыч. Давно ли, кажется, Пасха была, давно ли у меня пьяницы работные избы спалили, и вот уже и Макарьевская на дворе. И не видишь, как время идет: месяц за месяцем, года за годами, только успевай считать. Не успеешь оглянуться, ан и век прожил. И отчего это, Герасим Силыч, чем дольше человек живет, тем время ему короче кажется? Бывало, маленьким как был, зима-то тянется, тянется, и конца, кажись, ей нет, а теперь, только что выпал снег, оглянуться не успеешь, ан и Рождество, а там и Масленица и Святая с весной. Чудно́е, право, дело!
– Такова жизнь человеческая, Марко Данилыч, – молвил Чубалов. – Так уж Господь определил нам. Сказано: «Яко сень преходит живот наш и яко листвие падают дни человечи».
– Это откуда? В псалтыри таких слов, помнится, не положено, – заметил Смолокуров.
– Денисова Андрея Иоанновича, из его надгробного слова над Исакием Лексинским, – молвил Чубалов. – Ученейший был муж Андрей Иоаннович. Человек твердого духа и дивной памяти, купно с братом своим, Симеоном, риторским красноречием сияли, яко светила, и всех удивляли…
– Знаю… Как не знать про Денисовых? По всему старообрядству знамениты… – молвил Марко Данилыч.
– Затем счастливо оставаться, – сказал Чубалов, подавая Смолокурову руку.
– Прощай, Герасим Силыч, прощай, дружище. Да что редко жалуешь? Завертывай, побеседовали бы когда, – сказал Марко Данилыч, провожая гостя. – Воротишься из Мурома – приезжай непременно. Твоя беседа мне слаще меду… Не забывай меня…
– Постараюсь, Марко Данилыч, – отвечал Чубалов, и, взяв коробью, пошел вон из горницы.
Смолокуров проводил его до крыльца, а когда Чубалов, севши в телегу, взял вожжи, подошел к нему и еще раз попрощался. Чубалов хотел было со двора ехать, но Марко Данилыч вдруг спохватился.
– Эка память-то какая у меня стала! – сказал он. – Из ума было вон… Вот что, Герасим Силыч, деньги мне, братец ты мой, необходимо надо послезавтра на Низ посылать, на ловецких ватагах рабочих надобно рассчитать, а в сборе наличных маловато. Такая крайность, что не придумаю, как извернуться. Привези, пожалуйста, завтра должок-от.
– Какой должок? – с удивлением спросил озадаченный неожиданным вопросом Чубалов.
– И у тебя, видно, память-то такая же короткая стала, что у меня, – усмехнулся Марко Данилыч. – Давеча, как торговались, помнил, а теперь и забыл… Саратовский-от должок! Тысяча-то!..
– Да ведь тому долгу уплата еще в будущем году, – придерживая лошадь, с изумленным видом молвил Герасим Силыч.
А у него на ту пору и двухсот в наличности не было, а в Муром надо ехать, к Макарью сряжаться.
– В векселе сроку, любезный мой, не поставлено, – с улыбкой сказал Смолокуров. – Писано: «До востребования», значит, когда захочу, тогда и потребую деньги.
– Да как же это, Марко Данилыч?.. – жалобно заговорил оторопевший Чубалов. – Ведь вы и проценты за год вперед получили.
– Получил, – ответил Смолокуров. – Точно что получил. Что ж из того?… Мне твоих денег, любезный друг, не надо, обижать тебя я никогда не обижу. Учет по завтрашний день учиним; сколько доведется с тебя за этот месяц со днями процентов получить, а остальное, что тобой лишнего заплачено из капитала, вычту, тем и делу конец.
– Я так располагал, Марко Данилыч, чтобы у Макарья с вами расплатиться, – молвил Чубалов.
– Не могу, любезный Герасим Силыч… И рад бы душой, да никак не могу, – сказал Смолокуров. – Самому крайность не поверишь какая. Прядильщиков вот надо расчесть, за лес заплатить, с плотниками, что работные избы у меня достраивают, тоже надо расплатиться, а где достать наличных, как тут извернуться, и сам не знаю. Рад бы душой подождать, не то что до Макарья, а хоть и год и дольше того, да самому, братец, хоть в петлю лезь… Нет уж, ты, пожалуйста, Герасим Силыч, должок-от завтра привези мне, на тебя одного только у меня и надежды… Растряси мошну-то, что ее жалеть-то? Важное дело тебе тысяча рублей!.. И говорить-то тебе об ней много не стоит…
– Ей-Богу, не при деньгах я, Марко Данилыч, – дрожащим голосом отвечал Чубалов на речи Смолокурова. – Воля ваша, а завтрашнего числа уплатить не могу.
– Льготных десять дней положу, – молвил Марко Данилыч.
– Не то через десять, через тридцать не в силах буду расплатиться… – склонив голову, сказал на то Чубалов. – Помилосердуйте, Марко Данилыч, – явите Божескую милость, потерпите до Макарьевкой.
– Не могу, любезный, видит Бог, не могу, – отвечал Смолокуров.
– Вся воля ваша, а я не заплачу, – решительным голосом сказал Чубалов и хотел было ехать со двора. Смолокуров остановил его.
– Как же так? – вскрикнул он. – Нешто забыл пословицу: «Умел взять, умей и отдать»?.. Нельзя так, любезнейший!.. Торгуешься – крепись, а как деньги платить, так плати, хоть топись. У нас так водится, почтеннейший, на этом вся торговля стоит… Да полно шутки-то шутить, Герасим Силыч!.. Знаю ведь я, что ты при деньгах, знаю, что завтра привезешь мне должок!.. Приезжай часу в одиннадцатом, разочтемся да после того пообедаем вместе. Севрюжки, братец ты мой, какой мне намедни прислали да балыков – объеденье, пальчики оближешь!.. Завтра с ботвиньей похлебаем. Да смотри не запоздай, гляди, чтобы мне не голодать, тебя ожидаючись.
– Марко Данилыч, истинную правду вам докладываю, нет у меня денег, и достать негде, – со слезами даже в голосе заговорил Чубалов. – Будьте милосерды, потерпите маленько… Где же я к завтраму достану вам?.. Помилуйте!
– Нет уж, ты потрудись, пожалуйста. Ежели в самом деле нет, достань где-нибудь, – решительно сказал Смолокуров. – Не то сам знаешь: дружба дружбой, дело делом. Сердись на меня, не сердись, а ежели завтра не расплатишься, векселек-от я ко взысканью представлю… В Муром-от тогда, пожалуй, и не угодишь, а ежели после десяти дней не расплатишься, так и к Макарью не попадешь.
– Как же это я в Муром-от не угожу?.. Как же это к Макарью не попаду?.. Эк что сказал!.. – вскрикнул сильно взволнованный Чубалов.
– Так же и не угодишь, – спокойно ответил ему Марко Данилыч. – Не знаешь разве, что городской голова и земский исправник оба мне с руки? И льготного срока не станут ждать – до десяти дён наложут узду… Да. Именье под арест и тебя под арест, – они, брат, шутить не любят. Ну да ведь это я так, к слову только сказал… Этого не случится, до того, я знаю, дела ты не доведешь. Расплатишься завтра, векселек получишь обратно – и конец всему… Прощай, любезный Герасим Силыч… Пожалуйста, не запоздай, до обеда бы покончить, да тотчас и за ботвинью.
Кончилось дело тем, что Чубалов за восемьсот рублей отдал Марку Данилычу и образа, и книги. Разочлись; пятьдесят рублей Герасим Силыч должен остался. Как ни уговаривал его Марко Данилыч остаться обедать, как ни соблазнял севрюжиной и балыком, Чубалов не остался и во всю прыть погнал быстроногую свою кауренькую долой со двора смолокуровского.
Глава семнадцатая
После холодных дождей, ливших до дня Андрея Стратилата, маленько теплынью было повеяло: «Батюшка юг на овес пустил дух». Но тотчас же мученик Лупп «холодок послал с губ» – пошли утренники… Брусника поспела, овес обронел[307], точи косы, хозяин, – пора жито косить: «Наталья-овсяница в яри спешит, а старый Тит перед ней бежит», велит мужикам одонья вершить, овины топить, новый хлеб молотить[308]. Много на лету тенетнику, перелетные гуси то и дело садятся на землю, скворцы не летят на Вырей, значит, «бабье лето»[309], а может, и целая осень будет сухая и ведряная… Зато по тем же приметам ранней, студеной зимы надо ждать. Радостью радуется сельщина-деревенщина: и озими в меру поднимутся, и хлеб молотить сподручно будет. А будет озимь высока, то овечкам в честь, погонят их в поле на лакому кормежку, и отравят[310] овечки зеленя[311], чтобы в трубку они не пошли.
По городам, тем паче на временно́м Макарьевском торжище, иные людям в ту пору заботы. Торг к концу подходит: кто барыши, кто убытки смекает. Оптовые сводят счеты с розничными; розничные платят старые долги, делают новые заборы. Сидя с верителями за чаем по трактирам, всячески они перед ними угодничают, желая цен подешевле, отпуска побольше, сроков уплаты подольше. Платежи да полученья у всех в голове, везде только и речи о них. Придет двадцать пятое августа, отпоют у флагов молебен, спустят их в знак окончания вольного торга и с той минуты уплат начнут требовать, а до тех пор никто не смей долга спрашивать, ежели на векселе глухо написано: «Быть платежу у Макарья…» С того дня по всей ярманке беготня и суетня начинаются. Кто не успел старых долгов получить или не сделался как-нибудь иначе с должником, тот рассылает надежных людей по всем пристаням, по всем выездам, не навострил бы тот лыжи тайком. Скроется – пиши долг на двери, а получка в Твери. Глядишь, через месяц, через другой несостоятельным объявится, а расплатится разве на том свете калеными угольями.
Суетня кипит по всей ярманке. Разъезжаться начинают. С каждым днем закрытых лавок больше и больше. В соборе с утра до вечера перед сверкающей алмазами иконой Макария Желтоводского один торговец за другим молебны служат благодарные и в путь шествующим. Тепло и усердно молится люд православный перед ликом небесного покровителя ярманки. Тихо раздаются под сводами громадного храма возгласы священника и пение причетников, а в раскрытые двери иные тогда звуки несутся: звуки бубнов, арф и рогов, пьяные клики, завыванья цыган, громкие песни арфисток и других торгующих собою женщин… Рядом с собором за узким каналом стоит громадный храм сатане. Самый наглый, самый открытый, во всем христианстве беспримерный разврат царит там. Царит он теперь и на всей ярманке. Каждый почти трактир, каждая гостиница с неизбежными арфистками обращены в дома терпимости. Но главный храм, как бы в насмешку над русским благочестьем, поставлен почти рядом с храмом Бога живого, чтоб кликом своим заглушать молитвенные песнопения. Какие чувства должны возбуждаться в душе твердых еще в православном благочестии людей, когда, стоя на молитве, слышат они, как церковное пение заглушается кликами и песнями пьяного разгула!.. А еще дивятся, отчего вкруг ярманки раскол в последние годы усилился. Как ему не усилиться при виде такого безобразия, такого поругания православной святыни? Сколько раз купечество жаловалось на такие постыдные порядки, сколько раз составляло о том приговоры. На все один ответ – глубокое молчанье…