Читать книгу Гриша (Павел Иванович Мельников-Печерский) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Гриша
ГришаПолная версия
Оценить:
Гриша

3

Полная версия:

Гриша

– Побеседуйте меж себя, честные отцы, – низко кланяясь Мардарию и Варлааму, говорит Евпраксия Михайловна, когда кончили они трапезу, – просветите нас, скудоумных, разумной беседой своей.

И велела каноннице сыновей кликнуть, и они бы насладились от духовные трапезы, от премудрой беседы святоподвижных отцов.

Пришли. Уселись. Глянули старцы друг другу в очи и, нахлобучив камилавки, опустив главы долу, повели благочестную беседу.

– Рцы ми, брате, – начал Мардарий: – кто умре, а не истле?

– Лотова жена – та умре, но не истле, понеже в столп слан претворися – соль же не истлевает. И доднесь тот славный столп стоит во стране Пелестинской, на святой на реце Иордане.

Вздыхает Евпраксия Михайловна, охают и отирают слезы келейницы, а Гриша дивится скорому и столь мудрому ответу честного отца Варлаама.

– Что есть, брате, – продолжает Мардарий: – ключ древян, замок воден, заяц убеже, ловец утопе?

– Ключ древян – жезл Моисеев, замок воден – Чермное море, заяц убеже – Моисей со израильтяны, ловец потопе – Фараон зломудрый, царь египетский.

Подумал малое время Мардарий, еще вопрос предложил:

– Что есть, брате, стоит град на пути, а пути к нему нету; идет посол нем, несет грамоту неписаную?

– Град на пути – то Ноев ковчег, понеже плавайте по непроходному пути, сиречь по потопным водам: посол нем – то есть чистая голубица, а грамота неписана – то есть сучец масличный, его же принесе в ковчег голубица к Ною за уверение познания, что есть суша, и Ной праведный, зря той сучец, с сынами и дщерями, со скотом и со птицы и со всяким гадом, бывшим в ковчеге едиными усты и единым сердцем прославиша благодеющего бога.

– А осмелюсь, отец Мардарий, вас опросить, – вмешалась хозяйка: – всякие ли скоты были у Ноя в ковчеге?

– Всякие, матушка Евпраксия Михайловна, всякие были; одной твари не было…

– Какой же это, батюшка?

– Рыбы! – во все горло закричал Варлаам и, схватив обеими руками осетрий тавранчук, пошел уписывать его за обе щеки. Все переглянулись. А отец Варлаам к ерофеичу десницу простирает.

– Прорвало! – сквозь зубы прошептал Мардарий и еще ниже опустил главу свою.

– Батюшка!.. Отец Варлаам! – с ужасом вскочив с лавки, вскрикнула одна из канонниц, – не сквернись ради господа!

– Не замай его, Матренушка, – молвила тихонько Евпраксия Михайловна, удерживая за рукав канонницу. – Не видишь разве? – Христа ради юродствует…

А Гриша ног под собой не слышит. Не понимает, что вкруг него делается. И беседа мудрая, и безобразие немалое. «Что ж это такое, – думает он: – прямым ли делом отец Варлаам юродствует, иль это враг лукавое мечтание очам моим представляет?»

Мардарий пришипился – ни гугу, только лестовку перебирает. А отец Варлаам стаканчик на лоб, да еще, да еще. И псалму запел:

Прошу выслушать мой слог,Что в печали сложить мог,Во темныих во лесах…

– Подтягивай, Мардарий!

– Провидец, провидец! – зашептали матушки-келейницы. – Сроду не видывал отца Мардария, а узнал ангельское имя его.

Однако ж Мардарий не подтягивает, опустя голову смотрит вниз да половицы считает. А Гриша шепчет молитву на отогнание бесовских мечтаний и думает: «Чего ради бысть знамение сие?» А Варлаам-то заливается:

А вот наша вся отрада:Хлеб, вода – и вся награда —Живи да не тужи…

– Да подтягивай же, Мардашка!.. Хвати стариной!.. А ты, раба божия Евпраксия, водочки-то подлей!

– Виноградненького не соизволите ли, батюшка? – отвечает Евпраксия Михайловна, наливая в рюмку сантуринского.

– Не подобает!.. Настойки давай!.. Мать твою как звать?

– Евдокией, отче, Евдокией.

– Ладно, я ужо по ней канон за единоумершего справлю… С поклонами!.. А водочки-то подлей… Ну, пой же, Мардашка; подтягивай и вы, красавицы-девицы, скитские белицы… Валяй!

Щи да кашу поставляют,За велико почитают —Изрядной вот обет.Пирожка кусок дадут,То подумаешь и тут,Как-то его съешь.

– Валяй, матери!.. Катай, канонницы!

И певец сладкогласный, оглянуться не успели, как поел все пироги и левашники.

Вместо водок, сладких вин —Поставляют квас един:И то за гостя чти.

– Да подлей же настойки-то, Михайловна!

По обеде все по кельямИ как будто от бездельяПравило несем.Тогда с горя и досадыПоискать пойдешь отрады —Во деревню, за лесок…

– А на деревне-то пташечки-сударушки! Вот такие ж красотки, как вы!

И пошел канонниц хватать да щупать.

– Юродствует, – шепчут они, – юродствует.

А Варлаам допевает песнь душеспасительную:

Лишь пойдешь за монастырьДа возьмешь в руки костыль,Вслед уже бегут.Как злодеи набежалиИ как вора сохватали,Тут же цепию грозят.Вина хотя не видал,И игумен закричал:«Протрезвить должно его».

– А я ни капельки не пьян. Дьявол пьян, а инок никогда не бывает пьян: это бес…

Приведут в келью, запрут,Ключ игумну отдадут,А тут хоть умри!Сутки двое так томят,Ничего не говорят,Гладят, аки зверь!

Да как пустится вприсядку. И пошел иную псальму припевать:

Эй, ты, калина-малина.Валяй, старцы, на Бисериху!А девки да молодкиНа Купалу на Ивана,Да на самого болвана,Эй, на Ярилу-молодца!Уж и я ли не Ярила?Уж и я ли не Гаврила?Эх, вы, голубки,Глядите-ка старцу сюда!

И цап-царап молодую хозяйкину невестку за рукава беломиткалевые… Запустил десницу за ворот…

– Чтой-то за безобразие?.. Господи! – закричала невестка, недавно взятая из Москвы и еще не знавшая таких подвигов преподобных отцов.

– Юродствует, матушка, юродствует! – шепчут ей. – Это он плод чрева твоего благословляет.

Спровадили кой-как блаженного юроду в Гришину келью. Не обошлось без греха: дорогой на усаде двух работников искровянил… Добравшись до места, не разоблачась, повалился на пуховик и тотчас захрапел во всю ивановскую.

Не раз случалось Грише видать бесчиние старцев; но такого и он еще не видывал. Когда, бывало, они ночью, в келейной тиши, тихомолком бесчинствуют, всю беду на дьявола он сваливал. «Известно, – думает, – окаянный силен; горами качает. Представить человеку сонное мечтание либо неподобное видение – ему нипочем». Но сколь ни вспоминал юный келейник изо всего прочтенного им – в «Патериках», в «Прологах», в «Книге о Старчестве» и в разных «Цветниках» и «Сборниках», – нигде нет того, чтобы бес, вселясь в инока, при двадцати человеках такие дела творил… «Разве что в самом деле юродствует?» – Об юродах же Гриша читал и слыхал немало, самому ж видать их еще не случалось… «Юрод – отец Варлаам, – думает он, – иначе как же можно, чтоб иноку при мирском народе, в камилавке, в кафтыре, грибезовским горлом скаредные песни петь, плясать бесовски и непотребства чинить».

Но когда ночью услыхал Гриша беседу проспавшегося Варлаама со старинным приятелем его Мардарием, когда узнал он, что Варлаам за пьянство из десяти скитов был выгнан, а за непотребство два раза в остроге да в рабочем доме сидел, а один раз своя же братья, раскольники, ему за бесчинство на девичьих посиделках бороду спалили, – смекнул тогда юный подвижник, что Варлаамово юродство на иную стать уложено.

«Что ж это за старцы, что за столпы правой веры? – размышляет Гриша. – Где ж те искусные старцы, что меня бы, грешного, правилам пустынной жизни научили? Где ж те люди, что правую бы веру уму моему раскрыли?.. Неужли кроме меня нет на свете человека, чтоб истинным подвигом подвизался и сый борим дьяволом устоял бы в прелыценьях, не поругался бы святому своему обещанью?»

Шире и шире разрастались горделивые думы в распаленной голове Гриши. Высокоумие вконец его обуяло. Еще поглядел он на несколько старцев, еще послушал их разговор – и сказал богу на молитве:

«Господи: есть ли человек праведен паче мене?»

С ранней молодости наслушался Гриша о нынешних последних временах, о том, что народился антихрист и пустил по земле нечестие: стали люди брады брити, латинску одежду носити, чай, треклятую траву, пити, табачное зелие курити, пачпорты с бесовской печатью при себе держати.

Куда деваться от него? Смотрит в книги, видит, что от злобы антихриста истинные Христовы рабы имут бежати в горы и вертепы, имут хорониться в пропасти земные; а кто не побежит из смущенного мира, тот будет уловлен в бесовские сети и погибнет погибелью вечной… Ключом кипит горячая кровь – только то и держит на уме Гриша, как бы найти ему искусного старца, жителя пустыни, чтоб бежать с ним в дебри лесные. И распалялось злобой Гришино сердце на всех, кого считал он антихриста слугами. Лелеял он в душе своей правило раскольничьих ревнителей: «с табашником, со щепотником и бритоусом и со всяким скобленым рылом – не молись, не дружись, не бранись». И дошел до убежденья, что «никонианина пришибить – семь пятниц молока не хлебать». И не дрогнула б рука у него, если б зло сотворить кому из церковников… Евпраксия Михайловна и тени не имела такой нетерпимости, не раз журила она Гришу за вырывавшиеся у него подчас злобные словеса, но журьба доброй хозяйки его не трогала. Мрачно молчит, слушая речи ее, и душой болеет: «вот, дескать, и добра и милостива, а вдалась же в суету греховную: совсем обмиршилась».

Глядя на бесчинство старцев, на безобразие перехожих богомольцев, не думает больше Гриша, что бесы его смущают, гордыня вконец обуяла его. Без грусти, без сердечной истомы смотрит он в щелочку из своей каморки, как честные отцы со штофом беседуют, иной раз и курочкой не брезгуют. Бесчинство старцев, их разговоры о вещах непотребных радуют его. Насмотревшись на них, спешит он босыми ногами на кремни да битые стекла, налагает вериги, кладет земные поклоны сотню за сотней. Уста шепчут кичливую молитву о прощении бесчинных старцев, а в душе тайный голос твердит: «Господи! да есть ли же где-нибудь человек праведен паче мене?»

Перестал Гриша на речку ходить, перестал от зари до зари воспевать прекрасную мать-пустыню, забыл про сладкие слезы, что во время былое по целым часам текли из глаз его, устремленных на черневшую вдали полосу леса.

Зато сильнее прежнего мучило Гришу другое. Многого он начитался, многого он наслушался от привитавших в его келье. Не раз слыхал, как поповщинские раскольники спорили меж себя насчет нового австрийского священства; много раз слыхал, как поморцы хулят поповщину за попов, федосеевцы поморцев за браки, филипповцы федосеевцев за то, что не по уставу кладут поклоны, а бегуны сопелковские всех проклинают, кто в своем доме живет. И все-то друг друга обзывают еретиками, все-то чужому толку наносят укоры, все хвалят одну свою веру…

И день и ночь размышляет Гриша: «Где ж правая вера, где истинное учение Христово?» И молится Гриша со многим воздыханьем и со многими словами, да пошлет к нему господь человека, что указал бы ему правую веру.

Раз, поздним вечером, ранней весною, звякнуло железное кольцо калитки у дома Евпраксии Михайловны. Тихим, слабым, чуть слышным голосом кто-то сотворил Иисусову молитву. Привратник отдал обычный «аминь» и отпер калитку. Вошел древний старец высокого роста. Преклонные лета, долгие подвиги сгорбили стан его; пожелтевшие волоса неровными всклоченными прядями висели из-под шапочки. На старце дырявая лопатинка, на ногах протоптанные корцовые лапти; за плечами невеликий пещур.

– Что тебе, дедушка? – спросил привратник.

– Ох, родименькой! – зашамкал беззубый старик, задыхаясь и тяжело опускаясь на прикалитную скамью, – указали мне боголюбцы путь в дом сей ко благочестивой вдовице, к Евпраксии Михайловне.

Привратник, не впервые принимавший странников, впустил его.

– Один, что ли, старче, аль еще кто есть с тобой? – спросил он его.

– Один, родимый ты мой, один.

– Пойдем, старче.

И повел его в дом. Евпраксия Михайловна вечернее правило тогда с канонницами справляла. Велела старца ввести.

– Мир дому сему, – сказал он, уставно, истово помолясь перед облитыми лампадным светом, сребропозлащенными иконами, и до самой земли поклонился хозяйке.

– Садись, старче божий, садись, обогрейся! Вишь у тебя лопатйночка-то какая ветхая[2]. А на дворе-то морозно, время-то погодливое… Сядь-ка вот здесь, старче… Да велите-ка, матери, Гришеньку кликнуть, «господь, мол, гостя даровал». Сними пещур-то, старче; ишь как умаялся. Принесите горячего кушанья, матери. Да топлена ль у Гриши кёлейка-то? Пустошничать что-то зачал, Христос с ним. Да и старцы давно не привитали – третья никак неделя. Не диво – непогодь такая, распутица. Сними-ка ты, старче божий, пешур-от.

И, не дожидаясь ответа, сама стала снимать со старца ношу его, но, коснувшись плеч, отшатнулась и прошептала молитву. Она тронула плохо прикрытые рубищем, вросшие в тело старца железные вериги.

Старец снял пещур. Евпраксия Михайловна бережно, творя молитву, поставила его под образа.

Вошел Гриша. Полузамерзший старец маленько поотдохнул в жарко натопленной моленной.

– Господа ради, сокрый меня грешного на малое время в стенах твоих, боголюбивая матушка, – тихо проговорил он.

– Рада всей душой, старче. А можно ль святое имя твое узнать?

– Грешный инок Досифей…

– Ах, батюшка, отче Досифее! Что ж ты не поведал ангельского своего чина?

И, творя «метания» – как она, так и бывшие с нею в моленной, – уставно покланялись старцу по дважды, приговаривая: «Прости, честный отче, благослови, честный отче».

– Бог простит, бог благословит, – отвечал Досифей. И сам сотворил всем «метания».

– Откуда грядешь, куда путь держишь? – заговорила Евпраксия Михайловна после уставного обряда.

– Града настоящего не имею, грядущего взыскую, – отвечал старец, – путь же душевный подобает нам, земным, к солнцу правды держати, аще тако отец небесный устроит. Телесный же путь кто исповесть?

«Бегун сопелковский», – думает Гриша, давно наметавшийся середь перехожих богомольцев.

– Праведны речи твои, отче Досифее, праведны твои речи, – полушепотом, набожно говорила Евпраксия Михайловна.

Несколько минут молчанья. Старец сидит, тяжело опустившись; движеньем губ творит он молитву, а слов не слышно. Радостным ликом, светлыми очами смотрит вдовица на прохожего трудника и тоже тайно молитву творит. Безмолвно сидят келейницы, истово перебирая лестовки. Мерно чикает маятник стенных часов, что висели у входа в моленную.

– В пустыне жил я, матушка, – тихой речью заговорил обогревшийся старец. – В пустыне я жил – недалеко отсюда – в Поломских лесах. Немалое время провождал, грешный, в пустыне… Келейку своими руками построил, печку сложил ради зимнего мраза; помышлял тут и жизнь свою грешную кончить… А вот – две недели тому – на самое сборное воскресенье попущение божие было. Отлучился аз, грешный, раде телесныя нужды, дровишек набрать из буреломника. Подхожу к келейке – только дымок от головешек мало-мало курится… Сгорела!.. Немалое время жил я в той келейке, матушка, сорок лет, и не было ко мне ни езду ни ходу; сорок лет людей не видал… Сгорела!.. Привык я к келейке, матушка, чаял в ней помереть, домовину выдолбил – думал в ней лечь, в келейке стояла у меня… Сгорела!.. Годы мои старые, а плоть немощна. Не снести без келейки зимняго мразу – треба нову поставить… И вот, слыша от боголюбцев про твои пел и к и я добродетели, добрел я до тебя, Евпраксия Михайловна, – дай пережить у тебя до лета; не оставь меня, грешнаго, ради Христа. А летом, богу изволюшу, побрел бы я опять в свою пустыньку, опять бы кельеночку поставил, домовинушку бы сделал… Не оставь Христа ради!

И дряхлый Досифей пал к ногам Евпраксии Михайловны. А она его поднимает, сама земное поклонение творит, а слезами так и обливается.

– Слышала, говорит, старче, слышала про ваше несчастье. Пала и к нам весть, что исправник в Поломски леса выезжал – старцев ловить, келейки жечь. Экий злорадный какой, прости господи!

– Не кори его, Евпраксия Михайловна, – сказал на то Досифей. – Не моги корить. Аль не знаешь завета: «твори волю пославшего»?.. Послушание паче поста и молитвы… Тут не злорадство его, а божия воля… Без воли-то господней влас со главы человека не падает. И то надо памятовать, что житие дано нам тесное, путь узкий, тернием, волчцами покрытый. Терпеть надо, матушка, терпеть, Евпраксия Михайловна: в терпении надо стяжать душу свою… Слава Христу, царю небесному, что посетил и меня своим посещением… Вот что!

– Праведны, старче, речи твои, – сказала Евпраксия Михайловна, – правда во устах твоих! Но за что ж они на нас так лютуют? Ведь и они во Христа бога веруют. За что же?

– На то господне смотрение. Стало быть, надо так. Не испытуй сотворшаго!.. – строго промолвил старец.

Досифея напоили, накормили; Гриша в келью его проводил.

– Бог спасет, родименькой, бог спасет, – говорил старец на усердные послуги Гриши, когда тот, затеплив лампадку перед иконами, к месту прибрал старцев пещур, закрыл ставни, а потом с обычными «метаниями» простился и благословился по чину.

– Бог простит, бог благословит, – ответил Досифей. – Ох, ты, мой любезненькой!.. Спасибо тебе… Поди-ка ты, малец, подь-ка, раб божий, спокойся.

Ушел Гриша в каморку за печку-голанку. И тотчас к щелке.

И видит: оставшись в манатейке и в келейной камилавке, хотя и был истомлен трудным путем, непогодой, на великое ночное правило старец остановился, читает положенные по уставу молитвы. Час идет, другой, третий… Гришу сон клонит, а старец стоит на молитве!.. Заснул келейник, проснулся, к щелке тотчас – старец все еще на правиле стоит.

Дожил Досифей у Евпраксии Михайловны до той поры, как реки спали и можно стало лесом ходить. Никуда не выходил он. Кроме Евпраксии Михайловны да ее сыновей, никого к себе не пускал. Не только в Колгуеве, на самом усаде Гусятниковых мало кто знал о прохожем старце… Гриша был при нем безотлучно.

Не видал еще он таких старцев… Смирил в себе гордыню, увидев, что Досифей не в пример строже его правила исполняет, почти не сходит с молитвы, ест по сухарику на день, а когда подкрепляет сном древнее тело свое – господь один знает.

Собрался Досифей в путь-дорогу. Евпраксия Михайловна денег давала – не взял; новую свиту, сапоги – ничего не берет; взял только ладану горсточку да пяток восковых свеч. Ночью, перед отходом старца, сел Гриша у ног его и просил поучить его словом. В шесть недель, проведенных Досифеем в келье, не удалось Грише изобрать часочка для беседы. То на правиле старец стоит, то «умную молитву» творит, то в безмолвии обретается.

– Скажи, отче, поведай рабу своему, в коей пустыне спасал ты душу свою, где подвигом добрым подвизался? Меня тоже в пустыню влечет, на безмолвное, трудное житие… Поведай же, отче, поведай, где такая пустыня?

– Нет моей красной пустыни!.. Нет ее больше!.. – с грустью отсоветовал старец. – Сгорела моя келейка, домовинушка в ней сгорела… Пришел, ан только одне головешки…

– Слышал, отче, слышал… Ироды!.. Пилаты!..

– Где Ироды, где Пилаты? – встав с лавки и во весь рост выпрямляясь, строго Гришу спросил Досифей.

– А твои лиходеи?.. Никониане!.. Укажи мне их, отче, укажи твоих злодеев… Я бы зубами из них черева повытаскал.

– Во Христа ты веруешь? – спросил старец Гришу, строго глядя на него.

– Верую, отче святой, – по-старинному верую.

И перекрестился истово двуперстным знамением.

– А слыхал ли ты, друже, как Христос на Лобном месте, на кресте за жидов молился?

– Читал, отче… Господь грамоте сподобил меня, сам про это читал.

– А читал ли, что перед тем от них он терпел?.. И заушения, и заплевание, и по ланитам биения… А не было за ним греха ни единаго… И все-таки за мучителей молился… А нам-то что повелел он творити? Самую-то первую заповедь какую он дал?.. Помнишь ли?.. Любить врагов повелел… Читал ли о том?

– Читывал, отче.

– А читал ли, что всякая кровь взыщется?

– Читывал… Да их ведь не грех. Они ведь еретики.

– Они люди, Гришенька. Всяк человек кровью Христовой искуплен. Кто проливает кровь человека – Христову кровь проливает. Таковый с богоубийцами жидами равную часть приемлет.

Быстро подскочил Гриша ко старцу… Смирения как не бывало. Глаза горят, кулаки стиснуты.

– Да ты какого согласу сам-от будешь? – спросил он Досифея нахальным тоном.

– Христианин.

– Хвостом-то не виляй, не отлынивай! Не напоганил ли ты у меня своим еретицким духом келейку?.. Не по Никоновой ли тропе идешь?

– Держуся книг филаретовских и иосифовских…

– А говоришь, что никонианин такой же человек, как и мы, старым крещеньем крещенные? По-твоему, пожалуй, и в пище и в питии общение с ними можно иметь?

– Можно, Гришенька… Мало того что можно, – должно.

– Да ты в своем ли уме?

– Должно. Знай, что споры о вере – грехи перед господом. Все мы братья, все единаго Христа исповедуем. Не помнишь разве, что господь, по земле ходивши, и с мытарями ел и с язычниками – никто не гнушался? Как же мы-то дерзнем?.. Святее, что ли, мы его?..

– Да ведь они щепотники, в три перста молятся.

– А сколькими перстами повелел господь самаряныне молиться?.. Читал ли ты, что богу надобно кланяться духом и истиной?.. А два ли, три ли перста сложишь… это уж самое последнее дело…

– Уйди от меня!.. Уйди, окаянный!.. – отскакивая от старца, закричал Гриша. – Исчезни!..

«Это бес лукавый; черный эфиоп в образе старца пришел меня смущати», – думает Гриша и, почасту ограждая себя крестным знаменьем, громко читает молитву на отогнание злых духов.

– Запрещаю тебе, вселукавый душе, дьяволе… Не блазни мя мерзкими и лукавыми мечтаниями, отступи от мене и отыди от мене, проклятая сила неприязни, в место пусто, в место бесплодно, в место безводно, ид еже огнь и жупел и червь неусыпающий…

А старец в ноги Грише… Слезами обливаясь, молит не убивать души своей человеконенавидением… Долго молил, наконец встал, положил на путь грядущий семипоклонный начал.

– Сам господь да просветит ум твой и да очистит сердце твое любовию, – сказал Досифей заклинавшему бесов келейнику и тихо вышел из кельи.

Гриша сам не в себе. Верит несомненно, что целые шесть недель провел он с бесом… Не одной молитвой старался он очистить себя от невольного осквернения: возложил вериги, чтоб не скидать их до смерти, голым телом ложился на кремни и битые стекла, целый день крохи в рот не бирал, обрекая себя на строгий, безъядный пост на столько же дней, на столько ночей, сколько пробыл он с Досифеем.

Но целый день и весь вечер чудятся ему разные мечтанья: стуки в столе, бесовские звуки в стенах, то-поты ножные, скакания, свист и толк, страшные кличи и нелепые грезы, гудения свирели, волынки и бубнов. И чем больше склонялся день к вечеру, чем гуще и темней становилися сумерки, тем громче и громче слышались Грише бесовские звуки. Вот и молодой месяц блеснул в небе золотым краем, звездочки вспыхнули на востоке, а заря вечерняя бледнеет. Стих людской гомон, настала теплая, благовонная майская ночь, а Гриша все борется с бесами, все читает молитвы…

И слышит: издали, с речки, из-за зеленых ракит несутся звуки волынки, гудка, новорощенной свирели и громкой песни семиковской:

Покумимся, кума, покумимся.Мы семицкою березкой покумимся.Ой Дид-Ладо! честному Семику,Ой Дид-Ладо! березке моей.Еще кумушке, да голубушке: —Покумимся!Покумимся!Не сваряся, не браняся!Ой Дид-Ладо! березка моя!

– Иждену ж я тебе, душе прокляте… Иду брань сотворить со дьяволом! – воскликнул Гриша и выбежал быстро из кельи, устремился на всполье.

И видит: многое множество красных девиц поет и пляшет у надречных ракит. Все в белом, у всех на головах венки, у всех в руках березовые ветки. Одаль молодые парни сидят – кто с сурной, кто с волынкой, кто с новорощенной свирелью. В полночный девичий семиковский хоровод им мешаться не след… И слышит Гриша ясные, веселые голоса живого семиковского хоровода:

В Арзамасе, в Арзамасе, – на украсеСоходилися молодушки в един круг,Оне думали крепку думу заедино:Уж мы сложимтесь, молодки, по алтыну,Мы пойдемте к арзамасскому воеводе.– Ох, ты, батюшка наш, арзамасский воевода!Ты прими, сударь, пожалуйста, не ломайся,Дай нам волю, дай нам волю над мужьями!

Бодро, твердым шагом, с поднятым вверх двуперстным крестом бежит Гриша на борьбу с бесовскою силой. Громко, истово читает заклятья:

– Запрещаю вам, стихийныя силы и всякия порождения дьявола!.. Заклинаю вас страшным и престрашным, неприступным…

А семиковский хоровод все громче да громче:Как возговорит арзамасский воевода:«Вот вам воля, вот вам воля над мужьями,Вот вам воля, вот вам воля на неделю»…Что за воля, что за воля на неделю?Все едино, все едино, что неволя.

– Исчезни и отыди в злосмрадный огнь геенский, княже бесовский, со аггелы своими!.. Отыди в место пусто, в место безводно, в место бесплодно, – заклинает Гриша.

А у ракит игра своим чередом. Другую песню запевают:

Дай нам шильцо да мыльцо,Белое белильцо Да зеркальцо.Копейку да денежку —За красную девушку!Ой Дид-Ладо!Семика честнаго яичницу!

– Запрещаю тебе, вселукавый душе, проклятый Сатано!.. – говорит Гриша, приближаясь к бесовскому полку.

Но девицы, завидя его, разом встрепенулись. С гиком, с гамом завели старую песню:

Монашек, монашек,Купи нам калачик!Мы тебя, монашек, поцелуем,Под ракитовым кусточком побалуем.

И вереницей кинулись на Гришу. И ну его целовать, миловать, к сердцу прижимать… А он, все-таки видя не дев земных, но бесов преисподних, знай читает свое, посылая их «в место пусто, место безводно, место бесплодно»…

bannerbanner