скачать книгу бесплатно
После провала Бенина и отъезда в Губаревку, Оленька действительно начала охладевать к нашей затее, а Леля к тому убеждал ее не рисковать: «Кузнецов напугал Лелю, – писала она, – что непременно все с землей прогорают, что более 6 % ровно никакое дело не даст, что винокуренный завод может стать, или явится конкуренция, или Иван Фомич умрет, или уйдет, или ремонт придется делать». Тот же Кузнецов при свидании с Лелей в Москве напугал его и закладными: очень опасно давать деньги под дома, владелец дома имеет векселя, о которых и не узнаешь, или он в будущем их наделает, так лучше купить бумаги на пять процентов. А опять и опять искать новых имений я уже право не сочувствую, т. к. вижу, как это сложно и трудно.
С этим пришлось помириться. Если мы еще и станем рисковать своими деньгами, то Оленьке, заплатив все проценты с 15 апреля, мы возвратим деньги, взяв на себя все убытки по размену, переводу и пр. Приходилось сознаться, что добыть земли мудрено. Прав был один польский помещик, когда говорил Вите: «Ничего вы здесь не найдете: за порядочное имение крепко держатся, а на рынке один хлам!» И мы забросили наши уроки географии. Уроки истории тоже стали: младший сын Снитко заболел, потребовалось его отвезти и с ним прожить часть лета в Крыму. И экспедиция в Туров была отложена. К тому же я была занята предстоящим отъездом Тата. Она сначала настаивала, чтобы я приняла все ее дела и приют на себя. Но я решительно отказалась. Тогда она передала их жене корпусного командира Новосильцевой, очень красивой и милой женщине. Их дом был редкий дом в Минске, где к Тата относились вполне благожелательно и ни в какие Минские дрязги не входили. Но Тата все-таки тесно связывала меня с приютом святой Ирины, о котором мы столько с ней хлопотали, и поручала его и мне. Так как Новосильцева морально была головой выше всех остальных минских дам, мне с ней было по душе.
Губаревские письма также меня радовали, хотя в каждом письме напоминалось, что надо скорее к ним приехать. В двадцатых числах июня гостил Борис Зузин со своей чрезвычайно симпатичной женой. После их отъезда Леля, принимавший в то лето живейшее участие вместе с детьми в уборке отличного сена (лето было великолепное), собрался 22 июня в Корбулак, к мордве. «Иначе, – писал он, – я не могу закончить своей книги, которая должна выйти осенью».
Поездка Лели была удачная: «Съездил очень хорошо в Корбулак. Пробыл там три дня в самой напряженной работе. Вернувшись в Губаревку, увидал, что фонограф испортился. Явилась мысль ехать в Саратов, и поехали вчетвером: Шунечка, Олечка, Альма Ивановна и я. Олечка очень радовалась возможности увидеть Саратов; мы показали ей Волгу, прокатили в Покровскую Слободу, затем обедали в Приволжском вокзале. Хозяйственные дела идут благополучно. Все время работаем с сеном. Теперь убираем могар[171 - Щетинник, итальянское просо. – Примеч. сост.] и т. д.».[172 - Письмо А. А. от 4.7.1909.] Могар, так же, как и сераделла, были мной высланы ранней весной для искусственных лугов, приготовленных при мне осенью в Губаревке, и Леля радовал меня сообщая: «С радостью смотрю я на зеленеющие луга с посеянной травой. Это мы тебе обязаны».[173 - Письмо А. А. от 14.7.1909.] Еще более радовали его яблоньки, присланные в апреле из Минска. Это были не обычные наши чахлые присадки, двухлетки, а яблоньки четырех-пяти лет с великолепной мочкой. С осени разбитый и распланированный сад на сто семьдесят яблонь уже принялся отлично, и Леля особенно радовался ему, т. к. сад занял большую площадь за его летним домом, с видом на него с террасы на гумно.
Но в то время, когда Леля работал в Корбулаке, в любимый мной с детства праздник Ивана Купалы мы с Витей, засидевшись в Минске, еще раз вырвались из него. Купить что-либо дорогое мы не могли уже рассчитывать, решив вернуть Оленьке ее деньги, но мы хотели еще попытаться так обернуться, чтобы покрыть наши уже значительные расходы, лишавшие нас лично до двух тысяч рублей (размен денег, проценты Оленьки, разъезды и пр.), словом, отыграться и вернуться к первобытному состоянию (!). Комиссионеры перестали даже заходить к Гринкевичу, который был поглощен окраской своих домов в какой-то дикий кирпичный цвет. Но вдруг выручил нас Мышалов, торговец шляп на Губернаторской улице, у которого Витя утром заказывал летнюю фуражку и жаловался, что не может найти себе имение. Через час Мышалов уже привел с собой поверенного графа Платера, и оба стали уговаривать купить имение Альт-Лейцен, бывшее графа Платера, за Двинском: «Совсем недалеко! Но что за имение! Такого имения во всей Минской губернии не сыскать! – в два голоса упрашивали они. – Даже не купить, а взглянуть на него стоит!» Кончилось тем, что Витя взял недельную отлучку, и мы выехали в Альт-Лейцен. А вдруг там, в Курляндии, мы и найдем что-либо подходящее?!
Мы прибыли в Двинск ночью. Утром были в Штоксмонгофе, Рига-Орловской железной дороги. Оттуда по узкоколейке потащились на станцию Мариенбург, где нас ожидала коляска четвериков, высланная поверенным графа Платера, прибывшим раньше нас в Альт-Лейцен. Дорогой нас поразило, что всего в нескольких часах от Двинска мы точно попали за границу: начиная с уютной, обвитой витисом Штоксмонгофской станции, где нас угощала кофеем настоящая немка, тянулись живые изгороди по обе стороны пути; прекрасно обработанные поля, а от станции шло чудесное шоссе, обсаженное старинными деревьями, попадались фермы с черепичными крышами, каменные риги. Словом, Курляндия, культура! Значит, не почва, не климат виноваты, когда тут же в Белоруссии начинается дичь, бездорожье, безлюдье, болота в кочках, пустыри и обглоданные леса!!! Никогда не было мне так больно, обидно и жалко свою Русь, как в это утро!
Осмотрели мы Альт-Лейцен как следует. Целый день проездили по лесу. Чудный, нетронутый лес! Какие сосны, какие ели! Что за воздух в этом лесу! Какие озера, фольварки, заводы скипидарные, лесопильные, сыроварни! Дом деревянный, низкий, но очень большой, хотя и разоренный, совсем без мебели. Когда-то здесь кипела жизнь, здесь выращивались поколения Майендорфов. Да, здесь можно было поселиться и хозяйничать, как хозяйничали здесь много лет, пока граф Платер, сам отличный хозяин, не сделал владельцем имения какого-то хищника Кана, который успел уже на все наложить свою руку. Мы это поняли из слов священника русской церкви у самого шоссе из Пскова на Верро и взглянув на ужасный лесорубочный контракт, по которому большая часть этих лесов сводилась на нет. Когда же я, хотя и самым поверхностным образом, просмотрела приходо-расходные книги, чтобы понять, что это за двадцать тысяч чистого годового дохода, о которых толковал нам поверенный, мы поняли, что никакого чистого дохода в Альт-Лейцене нет! Я нарочно обратила на это внимание поверенного. Он рассмеялся:
– Да если бы имение давало двадцать тысяч, разве граф Платер продавал бы его?
– А сколько же оно дает теперь?
Определенного ответа не последовало. Но в противовес Губаревским дождям июньская засуха уже погубила хлеба и травы. Предстояло даже покупать рожь для прокормления скота и работников-латышей. Последние праздновали этот день Ивана Купалы, пришли к нам под окна в венках цветов и пели дикими голосами на непонятном говоре. Мы дали им на чай, случайные господа в этом заброшенном доме.
Когда на другой день мы покинули Альт-Лейцен, мы, по крайней мере, уносили впечатление о чем-то красивом и могучем! Здесь можно было работать; здесь дышало сытостью, несмотря на грозящую засуху. Быть может, и напрасно мы не остановились на этом имении, испугавшись лесорубочных контрактов. Витя мог бы перевестись служить в Курляндию. Ехали мы обратно по шоссе на Мариенбург, через местечко, прекрасно расположенное на берегу великолепного озера. Это была родина той Екатерины, память о которой в эти самые дни так торжественно праздновалась в Полтаве. Мы остановили лошадей, вышли с Витей из коляски и осмотрели старинную кирку, пастор которой тогда приютил Екатерину.
Удивительно красивое местечко! Оно буквально утопало в зелени, каменные опрятные домики до самых крыш были обвиты гирляндами зелени и цветов. Вернувшись в Двинск, мы повернули на Полоцк, куда и прибыли в пять часов утра после совершенно бессонной ночи в душном вагоне. Тихо, безлюдно было на улицах древней столицы Полоцкой земли!
Мы не расставались с «Россией» Семенова, когда ездили в поисках за землей, и называли его коротко «Спутником», и теперь в шесть часов утра, за чаем у открытого окна небольшой гостиницы, скорее, постоялого двора, я громко читала Вите описание Полоцка и его историю. Затем мы осмотрели его неважные достопримечательности и направились домой, в Минск, по Полоцкой дороге на Молодечно. Но на полпути вышли на станции Полсвилие, чтобы заехать в Куровичи, имение, о котором Витя переписывался с минским помещиком Григоровичем, опекуном малолетних Глинских, владельцев Куровичей Лепельского уезда: тысяча семьсот десятин, цена девяносто пять тысяч, несколько фольварков, имение очень удобное для «порцеляции». Нам нужно было усадьбу с небольшим хозяйством, но с возможностью отпродать лишнюю землю, поэтому, взяв лошадку на станции Подсвилие, мы потащились по ужасной дороге за шесть верст в усадьбу Куровичей. Боже! Что за ужасное впечатление! Когда-то, по-видимому, это была богатая усадьба польских помещиков Глинских. Но они разорились. Глинский проигрался в карты и убил у себя в доме того, кто его разорил. Несчастный убийца теперь скитался в Петербурге, чуть ли не по ночлежкам, а управляющий, заменивший владельца, вконец разорил имение и сжег дом, чтобы скрыть отчеты и документы. На очень высоком обрыве, над гладким зеркальным озером стояли массивные, кирпичные колонны сгоревшего дома. По склону горы за домом к озеру спускался запущенный сад, в котором белели в большом количестве кости лошадей. Нам сказали, что варвар-управляющий Ясневич самолично их стрелял здесь. Сколько ужасов было пережито в этой усадьбе! Не только поселиться, даже переночевать в ней, в небольшом флигеле, мы бы не решились!
И вот опять мы вернулись в «Гарни»! Альт-Лейцен все-таки было чудесное имение! За него просили двести тысяч, с комбинациями, но страшный лесорубочный контракт вязал руки. Неутешен был Мышалов: он давал нам хорошее имение, по совести, потому что в его интересах было привлечь внимание публики к своему шляпному магазину. «При удачной покупке нами Альт-Лейцена, конечно, губернатор, Урванцев и другие высокие господа стали бы покупать шляпы исключительно у него!» – говорил он, печально качая головой.
Глава 8. Июль 1909. Веречаты и Щавры
Мы только что вернулись из Смолевичей: моя попадья устроила благотворительный спектакль. Сама в роли тещи в водевиле «Теща в дом, все вверх дном», попадья была бесподобна, и вообще весь спектакль в большом сарае и все прочее, до угощенья жареным поросенком за ужином включительно, прошло с большим подъемом. Публики было много и, благодаря Тата, всегда готовой участвовать в благотворительных деяниях, немало приехало «высоких гостей» из Минска. Кроме Тата со всеми детьми, был и ее брат Корветто, недавно женившийся на очень милой вдове Гаршиной (из Тамбовских). Тата надеялась, что эта молодая женщина, видимо, с характером, сумеет, наконец, прибрать к рукам ее легкомысленного брата.
Витя после спектакля вечером же вернулся в Минск, а я осталась ночевать у Тата, в Борисове. Я радовалась за нее: она избавится от «осиного гнезда». Назначение Константина Михайловича было блестящее, он был самый молодой губернатор в России, но жаль было с ними расстаться. Тата с болью отрывалась от любимого дела. Утром мы пили с ней кофе на обширном балконе дачи с красивым видом на город Борисов, закутанный не то дымом, не то утренним туманом. К обеду надо было вернуться в Минск, где становилось скучно, жарко, душно: не спасали и два балкона. Ничего не может быть скучнее лета в городской обстановке!
Дома меня ожидало письмо из Губаревки. Оленька писала длинное, жалобное письмо. Она просила не слушать опасений Лели и ворчания Тети, которые считают нас уже погибшими. Она решительно не хочет ни процентов бумаг, ни закладных, она хочет с нами купить земли с усадьбой. Непременно с усадьбой! Я не стану здесь приводить этого письма.
Скажу кратко, что русская пословица говорит о тесноте для двух медведиц. В этом был, в сущности, смысл всей нашей затеи, важнее всех приводимых пунктов в письмах моих к Леле. В этом была зарыта собака! Но даже намекнуть Леле на это нельзя было! Достаточно, что я ссылалась на его будущих зятьев, но, конечно, не в них было дело. Вопрос был в том, что Леля лишил Шунечку голоса и значения в домашнем хозяйстве Губаревки, чтобы оградить от малейшего столкновения с ней Оленьку и Тетю, Тетушку, которая должна была себя чувствовать по-прежнему полновластной хозяйкой в Губаревке. Но как относилась к этому молодая хозяйка? Она уже провела в Губаревке четырнадцать лет, как на даче, но нравилось ли это ей? Сначала бессознательно, потом очень сознательно понимала я, что теперь же, не нарушая мира в семье, в особенности не огорчая Лели, который не допускал и мысли о возможном отсутствии Тети или Оленьки летом в Губаревке, теперь развязать руки Наташе, дать ей голос и значение в Губаревке и в то же время облегчить судьбу моей бедной Оленьки, которая каждое лето вертелась, как уж на сковороде, между претензиями, требованиями и сплетнями слишком большого штата прислуги двух различных хозяйств.
Ссоры и пикировка «столичных» с нашими «деревенскими» вызывали глухое недовольство, а иногда и с трудом скрываемые обиды обеих сторон. Леля властно тушил эти огоньки возможной вражды. Шунечка глотала слезы и готовые вырваться жалобы Леле; и Оленька умалчивала, как тяжело ей переносить недовольство ею: она так старалась, так уставала за день в хлопотах по хозяйству, но ведь и почтенные патриархи Авраам и Лот сочли за благо расстаться только из-за столкновения домочадцев своих слуг! Нет, конечно, если бы Тетя с Оленькой покинули Губаревку, для Лели это было бы большим горем. Но знать, что какова пора не мера[174 - «Вывезет – хорошо; не вывезет – дожидайся случая. А между прочим, поглядывай. Какова пора ни мера – не упускай, а упустил – старайся быть». М. Е. Салтыков-Щедрин. Пошехонские рассказы.], есть куда уехать в свое собственное гнездышко, являлось бы моральным утешением для Оленьки. К тому же ее постоянно крушила забота о своих «еpaves»[175 - Здесь: жертвы кораблекрушения (фр.).], как называла она целый ряд своих друзей, которым летом некуда было деваться за неимением средств для дачи. Некоторые из них приезжали на все лето в Губаревку, но это тяготило и Тетю, и семью Лели, становилось тесно. Сестре только что пришлось отказать двум подругам-институткам, которые без деревенского режима не могли поправить свое расшатанное здоровье, и это ее ужасно огорчило. Витя давно знал о всех этих «нюансах», переживаемых нами. Он знал, что и зимой еще Оленька главным образом искала не проценты, а своего угла, совместно с нами.
Случалось, когда мы проводили ночь в дороге, в пересадках, Витя шутливо вздыхал: «Ах, Оленька, Оленька! Ведь она спит теперь и сны видит, а мы-то за нее хлопочем!» Но Леля так болезненно относился к тому, что мы с Витей три года тому назад выехали из общего гнезда, что даже намека на медведиц и Авраама с Лотом нельзя было допускать, все это могло быть еще поставлено в вину Шунечке, которая смиренно покорялась решительной воле Лели в этом вопросе. Но злоупотреблять этим было нельзя! Длинное письмо сестры опять подняло все прошлогодние намерения. Теперь или никогда мы должны еще раз напрячь все наши усилия, чтобы создать себе то, на что в Губаревке мы не имели морального права. Я не говорю о Тетушке, но мы с сестрой, получив по разделу свою долю, обязаны были дать дорогу Наташе и затем ее детям. Олечке уже минуло тринадцать лет, а за ней поднимались еще две душечки. Наши ласки и сбережения останутся для них, но, любя их, мы должны были дать им и свободу считать себя в своей, неотъемлемой, неделимой Губаревке полными хозяйками.
Мы сидели на балконе после обеда: я перечитывала это письмо сестры, Витя кончал недочитанный утром номер Нового Времени. Он всегда пробегал в конце номера объявления о продаваемых имениях. Теперь в числе их было какое-то имение на Двине. По описанию, конечно, «чудесное имение». Предложение шло из Вильны. «Съездить? Узнать?» – воскликнул Витя. Но ему до воскресенья нельзя было отлучиться от службы! Поехал «Король прусский»[176 - Одно из многочисленных прозваний, которыми награждал меня Витя.].
Утром на другой день я была в Вильне в комиссионной конторе по адресу публикации. «Чудесное имение на Двине» продавалось только потому, что два немца, одинокие старички семидесяти лет, братцы, надумали ссориться и решили делиться. Мне показали планы и условия описи. Интересно, но, конечно, надо посмотреть, и я сговорилась в ближайшее воскресенье приехать с мужем к ссорящимся братцам. Все это было дело получаса, а до поезда нечего было делать! Будь это Леля, он, конечно, побывал бы в музеях и библиотеках, но у меня на уме было только одно: купить земли с усадьбой! Я что-то не особенно верила в мотив продажи имения братцев! Ссориться, прожив 70 лет вместе? Верно, опять какой-нибудь серьезный фелер[177 - Fehler – недостаток (нем.).] в надежде: авось до купчей не разберутся!
Кого бы спросить, прежде чем подниматься с Витей на Двину? Я вспомнила, что в Вильне должен быть Бернович и, зная его адрес, послала за ним посыльного. Бернович был молодой человек, неожиданно посетивший нас еще в конце мая с рекомендательным письмом того Бурхарда, ловца дельфинов, которого мы встретили в феврале в Петербурге у Граве, после провала имения Федово-Кучково. Он тогда обещал нам прислать описи лучших имений, продаваемых в северо-западном крае. Теперь он прислал нам несколько таких описей и писал, что мы можем вполне довериться молодому Берновичу: это не комиссионер по профессии, а агроном, сын богатого польского помещика Слуцкого, вынужденный временно покинуть отчий дом по семейным обстоятельствам, о которых лучше с ним не заговаривать. Ну, конечно, мачеха завелась, а то и бель-серы[178 - Belle-soeur – невестки (фр.).], сообразила я.
Леон Юрьевич Бернович, очень стройный, горбоносый, с лицом Мефистофеля и умными, хотя хитрыми глазами, произвел на нас впечатление очень воспитанного и приличного человека, но предложенные им тогда условия нас стеснили и удивили. Он решительно отказывался от всякого гонорара и куртажа. Говорить даже об этом он считал за оскорбление и брался на свой страх и риск разыскать нам имение, только непременно большое, для того чтобы распродать его с расчетом, выручить обратно капитал и получить себе центр имения с усадьбой плюсом, т. е. даром. И тогда, только из чистой прибыли, он позволит себе удержать 25 %, и то, конечно, после покрытия всех расходов. Мы не верили ушам! «А до тех пор Вы будете разъезжать за Ваш счет?» – допытывались мы. «Да. Это мое дело, и вас не касается», – ответил он немного сухо и строго. При этом, надеясь на свой опыт, а также на описи Бурхарда, он разрешал продолжать нам, со своей стороны, наши поиски и просил только об этом его предупредить. Он уверен, что и тогда он сможет быть нам полезен, оградит от возможных обманов комиссионеров и, как агроном, сумеет дать нам полезные советы в хозяйстве. Удивительные условия!
– Ну, а что же Вы получите взамен Ваших трудов? – не унимались мы.
– Повторяю Вам: двадцать пять процентов из чистой прибыли.
– А если этой прибыли не будет?
– О, я этого не допускаю! Я всегда бью наверняка! Но только я требую одного: полного доверия с вашей стороны, а также полную гарантию самостоятельности в деле, которое я Вам представлю. Согласны? Тогда я выезжаю на осмотр уже намеченных мной имений.
Как было не согласиться? Вскоре затем Бернович уехал. Уже в июне, когда мы с Витей уезжали даже в Курляндию и забраковали все предложенные имения, он сообщил нам, что все имения по описям Бурхарда тоже никуда не годятся, но что он разыскал, наконец, отличное «парцелляционное» имение Панцырева, в 35 верстах от станции Парфианово, Минской губернии по Полоцкой железной дороге, без усадьбы. «Без усадьбы? На что нам тогда имение? Какая там парцелляция, Бог с ней», – ворчала я. Витя же поехал справляться в банк, в котором имение это было заложено, и отзывы о нем получились такие неблагоприятные, что мы ответили Берновичу, что наша цель приобрести усадьбу при имении, а не парцеллировать. Бернович обиделся и совсем скрылся с нашего горизонта. Теперь я вспомнила о нем. Он жил в гостинице, проводя какие-то дела, и немедленно, очень любезно приехал на мой зов. Он прежде всего поднял опять вопрос о Панцыреве, настаивая на выгодности этой покупки, и решительно не соглашался с приводимыми мною доводами: все это одни интриги банка! Не хотел он понять и того, что мы ищем усадьбу, а не наживы. Словом, мы говорили на разных языках.
Но потом мне стало его жаль: по его словам, он ездил чуть ли не в Ковенскую губернию, до Шавли, что по описям Бурхарда, а так как о возмещении его расходов нельзя было даже заикнуться, не слыша его возмущения и протестов, я подумала, что мы сможем их возместить, если привлечем его к хозяйству в имении, на покупку которого мы еще не теряли надежды. Я сообщила ему об имении братцев на Двине и о нашем решении поехать взглянуть на него в ближайшее воскресенье, и он обещал поехать с нами.
После того он проводил меня на поезд, а в девять часов Витя встретил меня на Виленском вокзале.
– Нашла? Нашла? – нетерпеливо спрашивал он меня, смеясь и усаживая меня в коляску «Гарни».
– Да…, да…, – отвечала я, но так неуверенно, что Витя перебил меня:
– Не нашла? Ну, а я нашел! Без тебя мне сделали два предложения и на этот раз – хорошие!
Витя был так радостен, он так весело рассказывал о предложениях двух «серьезных комиссионеров», что мои братцы на Двине мгновенно отошли в сторону. Витя особо позаботился об ужине, чтобы вознаградить меня за напрасную поездку в Вильну, и мы весь вечер проговорили о новых перспективах. Бант и Каган были те «серьезные» комиссионеры, которые представили теперь свои описи имений. Одно в Виленской губернии, другое в Могилевской, но то или другое, чувствовали мы, должно решить нашу судьбу и положить конец нашим терзаниям, длившимся уже целых шесть месяцев! Бант был тот комиссионер, который в феврале предлагал нам Жодино Славинского и, конечно, не мог простить Фомичу, этому «сварливому старику» провала Жодина, а Кагана прислал Мещеринов с рекомендательным письмом: «честнейший человек, который много лет ведет все дела в Староборисовской экономии»[179 - Имение великих князей Николая Николаевича и Петра Николаевича. Дмитрий Петрович Мещеринов управлял этим имением.]. Бант предлагал «лучшее имение» Виленского уезда Веречаты, а Каган предлагал Щавры, хотя и Могилевской губернии, но всего в трех часах езды от Минска, недалеко от станции Крупки по Московско-Брестской железной дороге. Которое из двух? В этом одном теперь был для нас вопрос: больше колебаться, медлить, откладывать мы не хотели! Нужно было решаться! Ехать самим значило обязательно провалить дело.
На меня нападала невыразимая тоска, как только я видела чужую усадьбу, в которой нам предстояло жить. Витя же горячился и придирался ко всем мелочам. Мы решили опять воспользоваться услугами Гринкевича и Берновича. Бернович немедленно приехал по нашей телеграмме. Он с радостью согласился осмотреть для нас имение. Согласен был и Фомич. Но как распределить их роли? Агронома и человека энергичного и свободного, не задавленного заботой о своих домах, как Гринкевич, нам хотелось послать в Веречаты. Там все хозяйство было уже на ходу: винокуренный завод, пятьдесят дойных коров, свой посев, урожай которого уступался нам целиком. Земля пшеничная, хороший лес, а в усадьбе прекрасный дом о четырнадцати комнатах, вполне меблированный, до рояля включительно, хорошие экипажи, лошади. И все это за 150 тысяч, также как Щавры, но в Щаврах хотя и была усадьба, но хозяйства не было никакого, все было отдано в аренду: только больше было земли. Все наши симпатии были, конечно, на стороне Веричат, но вдруг Бернович, сдержано волнуясь, просил не посылать его в Веричаты, потому что Козеля-Поклевский, владелец Веричат, был женат на Галке, а она была кузиной некоего Галки, который разорил его, и он, Бернович, боится за свое при страстие в этом деле, боится не быть справедливым к кузине своего смертельного врага. Такое благородство нас, конечно, тронуло, и мы предложили ему ехать в Щавры. Услыша о Щаврах, Бернович сразу оживился, так как в Вильне много слышал об этом действительно прекрасном имении Лось-Рожковских, но, добавлял он, купить его нельзя из-за бесчисленных на нем запрещений. Каган божился, что бояться нечего: запрещения у старшего нотариуса точно зафиксированы. Правда, Щавры нельзя купить без денег, «с одними комбинациями», как обыкновенно покупают здесь имения, но с наличными в сорок тысяч как же не купить?! Только сорок тысяч и требуется. Сто тысяч Московскому банку и десять тысяч останется под закладную на целый год. Доводы Кагана были убедительны, и Бернович решился ехать.
Восьмого июля он выехал в Щавры, направо от Минска, а Фомич – в Веречаты, налево, к великому неудовольствию Банта. Перед отъездом мы, хотя и с большим трудом, убедили Берновича взять у нас сто рублей на необходимые расходы.
С нетерпением ожидали мы известий и телеграмм от своих посланцев, рассчитывая их самих видеть не раньше трех-четырех дней, но вдруг неожиданно Фомич явился на другой же день! Он уверял, что его смутило то, что ему не дали плана имения, потому что землемер все лето с ним работал и куда-то уехал, что он боится, как бы его без плана не завели в чужой лес, как это практикуется! «Сварливый» старик умолчал, что он на первых же порах вступил со старой панной Козелл в спор: «Я не дам задатка до купчей, – счел он себя вдруг в праве пуститься в подобные рассуждения. – Я еще пришлю оценщика банка». (Веречаты были не заложены, и нам предстояла большая канитель: заложить имение и тогда ссудой банка расплатиться за него.) Старая дама пришла в бешенство и стала на него кричать: «Как?! Не доверять нам задатка?! Вызывать оценщика банка до нашего выезда? До купчей?» И Фомичу была показана дверь.
Немедля, в одиннадцать часов ночи, в проливной дождь он вылетел на станцию к утреннему поезду, а вечером был у нас. Бант пришел в ужас. Он не хотел мириться с подобными результатами: Веречаты пользовались слишком хорошей репутацией первоклассной земли и прекрасного хозяйства. Они продавались исключительно по семейным обстоятельствам. Поэтому он не успокоился, пока не уговорил Витю ехать с ним в Веречаты: сварливый старик умел только портить!
Сообщение Минска с Веречатами оказалось совсем неудобным: пересадка в Вилейске, пересадка в Свецянах, пересадка в Поставах и двадцать верст лошадьми. Это обстоятельство сразу окатило меня холодной водой.
Витя поехал с Бантом. В Поставах их ожидала коляска Козел, четвериком на вынос. Ожидал еще другой экипаж, запряженный парой вороных коней, потому что одновременно с ними высадилось еще три субъекта, которых Бант представил как поверенных генерала Клейгельса, едущих тоже покупать Веречаты. Такая конкуренция нисколько не смутила Витю, тем более что Бант слишком подчеркивал это обстоятельство: слишком было ясно, что это подставные покупатели.
В Веречатах гостей встретили очень радушно: был сервирован прекрасный обед, была подана старка, несколько бочек которой хранилось в погребе (они стояли и в описи имения). Семью Козелл-Поклевских составляли: семидесятилетний старик отец, тип старинного польского помещика-джентльмена, крайне воспитанный, деликатный, в то же время славился в уезде своим хозяйством. Супруга его урожденная Галка, по-видимому, добрая, но гоноровая полька, и дочка, жена помещика Шишко с семилетним сыном. Но она бросила своего мужа и привезла в отцовский дом артиста, из-за которого теперь рушился весь дом и продавалось имение, чтобы она могла уехать с ним за границу, так как Шишко не давал развода и получался большой скандал. Убитые горем родители собирались, обеспечив дочь, от которой отвернулась вся родня, переехать на остатки к оскорбленному своему зятю.
За обедом поверенные генерала Клейгельса забыли свою роль и под влиянием старки горячо стали уговаривать Витю решиться на покупку Веречат. Витя очень любезно им возражал, это еще более их подзадорило, и они совсем забыли, что приехали исключительно ради интересов Банта. Тем не менее Вите очень понравилось все имение. Это было старинное дворянское гнездо, четыреста лет бывшее в одном роду, еще не тронутое «чужими руками» и действительно не бывшее на рынке. Весь строй жизни в нем был патриархальный: Козелл были окружены преданными им людьми, всю жизнь прожившими с ними: старая семидесятилетняя англичанка, воспитавшая на свою голову эту романтическую даму, старики лакеи семидесяти пяти лет, повар. Бог ведает, что они, бедные, теперь переживали, когда из-за дочки их хозяина, артиста, рушилась вся их жизнь их. А что переживали родители, жертвовавшие своим покоем и всем достоянием, чтобы скрыть свою дочь от позора!
За обедом и общим разговором цена в сто пятьдесят тысяч, казавшаяся Вите слишком высокой, была сбита Бантом до ста пяти тысяч (!). Еще торговаться нельзя было, и Витя решился купить! Было сговорено через неделю всем съехаться в Вильне, чтобы писать запродажную с задатком в двенадцать тысяч.
Витя вернулся в Минск пресчастливый. Веречаты, как прекрасное имение, было хорошо известно в Минске: Эрдели и сослуживцы горячо поздравляли его и очень одобряли выбор. Хоть и долго мы искали эту жемчужину, но сумели ее найти! Одновременно с приездом Вити нам подали телеграмму от Берновича: «Слова Кагана вполне оправдались. Еду Могилев навести справки у старшего нотариуса, в крестьянском присутствии в окружном суде». Через день он и сам приехал, проведя в Щаврах целую неделю. Он представил нам очень обстоятельный доклад. По его мнению, в Щаврах легко отпродать две тысячи десятин, а пятьсот десятин оставить себе в центре с усадьбой и красивым парком. И на этой операции еще заработать семьдесят тысяч! Доклад был подробный, обоснованный. Бернович лично объехал каждый фольварк, каждое урочище. Им были взвешены все качества и недостатки, все «возможности» каждого из них, безошибочно. Только о цене в сто пятьдесят тысяч, сообщенной Каганом, нечего было и думать! Узнав о ней, супруги Судомиры (старшая дочь Лось-Рожковских была за инженером Судомиром, который и продавал это имение) были возмущены, уверял Бернович, и сказали, что на порог не пустят к себе Кагана, поэтому ему, Берновичу, стоило большого труда сбить цену на 160 тысяч, цену баснословно дешевую. Судомиры, как поляки, упрекали его даже в измене польским традициям в пользу русских! Берновичу пришлось очень много спорить, убеждать: имение дивное и, конечно, стоит гораздо дороже! А какое сообщение! Четырнадцать верст от магистрали Московской железной дороги, в трех часах езды от Минска!
Витя, считавший, что Веречатами дело уже решенное, не особенно поддавался всем этим прелестям, он слишком увлекался Веречатами. Но я упросила его съездить в Щавры для очистки совести и ради Берновича, который был в отчаянии потерять Щавры.
Двадцать шестого июля Витя выехал в Щавры с почтовым поездом в девять часов утра. В девять часов вечера он был уже обратно. Он провел в Щаврах всего несколько часов, но счел этого достаточно, чтобы вынести, в общем, совсем неприятное впечатление, и еще с дороги, со станции Крупки, он телеграфировал мне условное «нет», что по нашему уговору означало, что имение ему не понравилось. Не понравились ему владельцы, думала я, немного разочарованная рассказами Вити о владельце Щавров Судомире с женой и свояченицей, о которых в Вильне плелись не совсем благоприятные слухи.
Коган прилетел вслед за Витей, очень огорченный, и уверял, что Витя ни на что не смотрел, а когда его водили по парку, он, видимо, мысленно совершенно отсутствовал: да, Вите нравились Веречаты!
На другой день мы перевели в Виленский банк двенадцать тысяч на условленный с Козелл-Поклевским задаток и решили вторично командировать Ивана Фомича в Веречаты. Он должен был там сидеть и составлять все описи, принимать инвентарь и урожай, который ожидался прекрасный, потому что, получив задаток, Поклевские были намерены немедля, первого августа, выехать из имения. Но Витя захотел, чтобы я тоже непременно, до запродажной, съездила посмотреть Веречаты, да непременно с Берновичем, чтобы и его не отстранять, дать ему возможность получить заработок своими «агрономическими» знаниями, на которые мы рассчитывали для ведения у нас хозяйства. Не откладывая, я собралась с Берновичем в путь. Доехали до Лилейска – пересадка. До Новых Свенцян – пересадка и, что хуже, неизбежная ночевка в Новых Свенцянах у сторожа вокзала, потому что только на другое утро в восемь часов отходил единственный в сутки поезд по узкоколейке. Эта узкоколейка, длинною в сто девятнадцать верст, шла от Новых Свенцян, станции Варшавской железной дороги почти прямой линией на восток, к Полоцкой железнодорожной линии, хотя и не доходила до нее четырнадцать верст, обрываясь пока в большом местечке Глубоком. Она была выстроена несколькими владельцами богатых имений, которые она обслуживала: пересекались пшеничные поля и нетронутые мачтовые леса в большом порядке. Вся местность близь Постав, на полдороги, была хорошо известна в военном мире из-за почти ежегодных парфорсных охот. Поезд с маленькими вагонами хотя и летел со всех ног по рельсам, но на станциях так долго стоял для погрузки, что пассажиры и кондукторы по-домашнему уходили в лес за цветами и грибами.
Мы приехали в Поставы в полдень. Это великолепное имение Пржездецкого с чудным дворцом. У вокзала нас ожидала коляска четверкой знаменитых «клячек» госпожи Козелл-Поклевской в краковской упряжи, видимо, предмет гордости хозяйки. Проехали двадцать верст по песчаной дороге. Было жарко. В Веречатах нас встретили очень радушно: хозяин учтив и серьезен, хозяйки любезны, болтливы, нервны. Героиня в каком-то ярком красном балахоне, актер в таком пышном полосатом галстуке, что Фомич, три дня уже сидевший там и встретивший нас с радостью забытого человека, не скрывая удивления, выпучил на него глаза: «Ну, уж и нарядились же, – громко проворчал он, – просто никого не узнаешь!»
Ожидали нас с обедом и старкой для мужчин. Дамы весь обед болтали по-французски и по-польски. Фомич только пожимал плечами, и я уже за обедом по лицу его поняла, что дело опять плохо. После обеда меня повели в липовый парк, причем дамы ужасно им восторгались, а я в это время вспоминала наш Губаревский парк, наш липовый, дубовый, кленовый дивный парк! A Веречатский в сравнении с ним был жидок и невелик: Иван Фомич улучил минуту, когда дамы увлеклись беседой по-польски с Берновичем, вспоминая злополучного Галку, с негодованием ввернул мне: «Нет! Вы только подумайте! В описи стоят свиньи, а на деле поросята! Вместо индюшек – маленькие индюшонки, а экономка сама мне сказала, что вместо кур нам дадут цыплят! И актерка отбивает себе несколько коров!» (Мадам Поклевская действительно заявила, что она давно уже подарила своей дочери несколько коров из экономического стада).
Прогулка наша была довольно скучная: хозяйки, перебивая друг друга, все расхваливали, слишком подчеркивая свой восторг. Наконец, надеясь, что я достаточно очарована, дамы с двух сторон осадили меня: во-первых, задаток должен быть увеличен с двенадцати до сорока тысяч; во-вторых, цена имения уже больше не сто пять, а сто пятнадцать тысяч. Я невольно обрадовалась таким новым условиям. Нельзя же было отказываться от такого имения только потому, что мне не нравились пути сообщения! Впрочем, не ночевка у вокзального сторожа и песчаная в двадцать верст дорога смутили меня, а все то же чувство тоски, которое охватывало меня, как только я въезжала в чужую усадьбу, в которой нам предстояло жить!
Теперь эти дамы сами помогли мне своими неожиданными требованиями и переменой условий. Вместо того, чтобы торговаться, спорить, опасаясь даже, что тогда дамы пойдут на уступки, я (довольно себе на уме) ответила, что решиться на такую перемену условий без мужа моего не могу! После того мне уж не хотелось даже смотреть имение. Но Бернович настоял, чтобы я поехала с ним смотреть лес и еще какой-то фольварк с покосившейся рыбачьей хижиной на берегу озера Миадзоль. Это было громадное озеро, чуть ли не в тысячу десятин, и на нем был остров в девятнадцать десятин, принадлежавший имению. В озере водилась мелкая, но очень ценная рыбка «селява». Все это пояснял Бернович, когда мы, остановив лошадь, так как ехали вдвоем в кабриолете, стали любоваться озером. «А все-таки мне здесь что-то не нравится, – сказала я своему спутнику, чувствуя, что обычная моя тоска еще удвоилась от перспективы тоски одиночества, когда я останусь одна в Веречатах, без Вити, привязанная к хозяйству, а он в Гарни один! – Сюда не наездишься с этими ночными пересадками!»
По сверкнувшим глазам Берновича я поняла, какая для него это радость. До сих пор он был так деликатен, что ни единым словом не пытался повлиять на меня, а, напротив, скорее улаживал дело с Поклевскими, более даже, чем наш «сварливый старик», который за поросятами да индюшатами, за щепками леса не видал! Странный человек Бернович, настоящий Дон Кихот, думалось мне: он так легко примирился со своей скромной ролью агронома в Веречатах, а между тем в Щаврах он рассчитывал на личный заработок в пятнадцать тысяч, если его прибыли не миф! Допустим даже, что это миф, но грубо ошибиться он не мог. Наконец, если и будет все-таки заработок, пусть берет он его весь, только бы не пропал наш капитал, и осталась нам усадьба, хоть на трех десятинах: Щавры в трех часах езды по железной дороге от Минска. Можно съездить обыденкой, можно ездить туда через день, а здесь я пропаду с тоски! Что толку, что имение прекрасное, что дом чудесный, полная чаша, но мне предстоит добровольная разлука с Витей! Хотя он уже говорил о переводе в Виленскую губернию, но даже от Вильны, да и от всего света далеко, уж не говоря о том, что знаем мы эти переводы! Ведь мы в Саратов четвертый год переводимся! И ниоткуда не проедешь туда, минуя эти двадцать верст песчаной дороги и ночевки в Новых Свенцянах! Не легче и с другой стороны, и с Глубокого, где кончалась узкоколейка, но оставалось еще четырнадцать верст до Полоцкой дороги! Все это я соображала, пока Бернович, соскочив с кабриолета, пытался вызвать кого-либо из рыбачьей хижины, в ней никого не было, и он вернулся к кабриолету.
– Вы говорили, что в Щаврах дом сгорел? – обратилась я опять к нему. – A существующий неважный? Но какой же? Вроде этой рыбачьей хижины?
Бернович рассмеялся:
– О, нет! Не дворец, как сгоревший дом маршалка Лось-Рожковского, но все же настоящий деревенский дом, вместительный, зимой теплый; кроме того, два флигеля. («Pour les еpaves»[180 - Для обломков кораблекрушений (фр).], – подумала я.) Разные дворовые службы, а парк Щавровский – единственный в уезде.
– Получше здешнего?
– Аллеи трехсотлетних лип!
Мне вдруг захотелось непременно в Щавры!
– Знаете что, – продолжала я, – если Щавровский дом и вроде этой рыбачьей хижины (а Вы говорите, что лучше), все-таки подумаем о Щаврах! Три часа от Минска, пятнадцать верст от магистрали, а здесь с тоски умрешь, никуда не доскачешь! Повернемте в Щавры! Но только с условием: мы Вам будем верить, но не возите меня в Щавры до запродажной, иначе я и с Щаврами Вам устрою бенефис! Мы пересмотрели два десятка имений: как только я увижу усадьбу, где придется жить, тоска является такая, что бегу без оглядки, и никакие выгоды меня тогда не соблазняют. Ну, в Щавры?!
И на Веречеты был поставлен крест. Оставалось придумать, под каким предлогом нам выбраться скорее из Веречат, т. е. уехать завтра же, не теряя времени. Тут сама судьба нам помогла: когда мы в сумерках подъехали к дому, слышались истерические рыдания, прислуга бегала с испуганными лицами, кричали: «Валериановых капель, скорей!» Оказалось, в наше отсутствие была получена телеграмма от графа Шишко, оскорбленного супруга, он предупреждал, что если увезут заграницу его семилетнего сына, то он не вышлет каких-то обещанных денег. Это известие всполошило весь дом. Предполагалось устроиться так удобно: отнять у Шишко, человека очень порядочного и благородного и сына, и семейное счастье, и состояние. И вдруг отпор! Он не согласен отдать сына! Актерка истерично рыдала, актер утешал ее, мамаша с заплаканными глазами бегала по дому, старик Поклевский заперся у себя в кабинете, и я одна с Берновичем в гостиной занимала это яблоко раздора, семилетнего сына, очень миленького и живого мальчика. Наконец пришла к нам мадам Поклевская, вся в слезах, и объявила, что ей необходимо завтра же, в четыре часа утра ехать в Вильну, видеть зятя, чтобы уговорить его. Нам это было на руку, этим само собой облегчался вопрос нашего отъезда. Мы попросили заодно и нас доставить к утреннему поезду (другого и не было), продолжать осмотр имения я могла считать неудобным, не переговорив с мужем о перемене условий. Она вполне согласилась со мной, да ей теперь было не до продажи имения!
В четыре часа утра у крыльца стояла четверка на вынос «золотистых клячек» и пара вороных коней для Берновича и Гринкевича, с нескрываемой радостью покидавших Веречаты. Утро было чудесное. Мы незаметно проехали по прохладе эти двадцать верст, показавшиеся накануне по жаре столь утомительными для взмыленных «клячек». Дорогой мадам Козелл разговорилась; была уже гораздо покойнее и веселее. Также болтала она всю дорогу в поезде. Один Бернович не мог выдержать раннего вставания и спал в соседнем вагоне. Он решил остановиться в Вильне, чтобы там разузнать у знакомых комиссионеров все, что возможно, о Щаврах. В Вилейске мы с ними простились и повернули на Минск. Сколько раз уже мы ездили этой дорогой! Но насколько печальны были виды из окон осенью и зимой, настолько теперь были зелены поля и дубравы. На станциях пышная зелень деревьев, много ягод и цветов; по платформам сновала веселая дачная публика в светлых платьях. Иван Фомич, очень довольный, что возвращается домой, галантно поднес мне даже букетик спелой клубники. И забыв свою толщину и седую бороду, напоминал школьника, вырвавшегося на волю после трехдневного карцера; и сама я была счастлива, как птица, вытащившая свой увязший клюв! Нет, по-видимому, я решительно не была способна поселиться в чужом гнезде и зажить во вновь купленном имении.
Не так отнесся к этому вопросу Витя, встречая нас в девять часов вечера на вокзале. Его искренно огорчило то, что я сообщила ему: и свои впечатления, и новые условия Поклевских. Двенадцать тысяч были им уже переведены на задаток в Вильну, все в Минске его уже поздравляли с удачной покупкой, просто даже выходило как-то неловко.
На другое утро, рано, нам подали письмо Кагана. Он сетовал на наше колебание и опасение купить Щавры, горячо уговаривал решиться и просил телеграфировать об окончательном решении. При согласии он немедленно приедет переговорить с нами, а также приедут владельцы Щавров Судомиры. «Ну и телеграфируй! Пусть приедет! Переговорим, что будет!» – решительно заявила я Вите. Правда, при его экспансивности мы становились басней в Минске! А сколько мы уморили комиссионеров! Через полчаса Когану была послана краткая телеграмма: «Приезжайте».
Часть II. Щавры
Глава 9. Август 1909. Запродажная
День 30 июля прошел у нас невесело. Мы решили никому не говорить о постигшей нас неудаче. Уж очень поздравляли Витю с Веречатами в городе и на службе! Никто бы не понял, что причиной ее не одна внезапная перемена условий (Бант, узнав о ней, немедленно бы полетел в Вильно усовещивать панну Козелл и, конечно, добился бы своего), но и то, что в Веречатах мне вдруг стало так страшно, представляя себе принудительную разлуку с Витей, что я не шутя предпочла бы поселиться в хибаре, вроде рыбачьей хижины на берегу озера Миадзоль, нежели в комфортабельном доме Поклевских. Пусть Щавры – разоренное имение, без инвентаря, без лошади и коровы, а дом без мебели, все это не входило в покупную сумму, но Щавры близко от Минска и по дороге «домой», a Веречаты где-то ужасно далеко. Мы будем работать и создадим все нужное для того, чтобы нашим дорогим было и в Щаврах хорошо. Начнем хозяйство с веревочной сбруи, с глиняного горшка: счастье не в золотой клетке и не в золотистых «клячках» мадам Козелл! Сентиментальность, скажут многие, но иные поймут меня.
Утром 31-го мы получили, почти одновременно, две телеграммы. Каган телеграфировал, что приезжает вместе с Щавровскими владельцами, а Бант телеграфировал: «Приезжайте непременно сегодня в Вильну кончать. Козелл согласна на все прежние условия». У меня сердце екнуло. Как было ехать в Вильну? Через два часа приедут Судомиры. И я все-таки в эту решительную минуту боялась настаивать: Вите не понравилось в Щаврах, пусть будет, что будет. Но в это самое время вошел Бернович, рано утром приехавший из Вильны. Все, что он узнал о Щаврах в Вильне, было самое лестное: это было на редкость великолепное дело. Я чувствовала себя почти виноватой в том, что я точно веду интригу с Берновичем против Веречат. Если бы я хотела, одного слова моего было бы достаточно, чтобы вернуть Веречаты, но я боялась их, боялась того соблазна, которое связано с таким богатым имением, полная чаша, где уже все готово, где и мои дорогие нашли бы сразу то, что я для них искала, но ценою разлуки с Витей.
И я ушла на балкон, чтобы не влиять в этом вопросе на Витю, пока он, все еще задетый переменой условий, по своей инициативе телеграфировал ответ: «Подчиняться капризам продавцов не можем. Требуем гарантии, без чего не приедем». Какую гарантию могла дать панна? Бант, конечно, вернется уговаривать и убеждать, а так как при возвращении к прежним условиям не было причины отказываться, Бернович сумел нарочным предупредить панну Козел, что, щадя ее самолюбие, советует ей не идти на уступки. Ему известно ее тяжелое положение, и он ей достанет пятнадцать тысяч под закладную и устроит аренду Веречат с залогом в десять тысяч, что должно ее выручить и сохранить Веречаты для ее внука. Бернович, видимо, волновался: от этих минут зависела его дальнейшая судьба. Не более как через час к нам ввалились вместе с Каганом Щавровские владельцы: инженер-технолог К. Ос. Судомир с супругой (рожденная Лось-Рожковская), дама необъятной толщины, пышущая здоровьем, вся розовая, в громадной шляпе и в костюме по последней моде. Судомиры привезли план всего имения и разные документы. Окончательная цена ими была назначена в сто шестьдесят тысяч за две с половиной тысяч земли и то, благодаря стараниям Берновича. Кагану было назначено по два процента с каждой стороны за комиссию. Судомиры просили дать им десять тысяч при запродажной, сорок при купчей, десять тысяч оставляли на год в закладной и сто тысяч переводили на нас долгом Московскому земельному банку; десятитысячный задаток им был необходим на устройство дел до выезда из имения, который они назначили в течение сентября, после купчей. Все эти условия были приемлемы, хотя для купчей у нас не хватало десять тысяч. Затем Бернович с Каганом выясняли еще какие-то «детали» у Судомиров, количество и сроки платежей процентов, повинностей, пересмотрели контракты, условия и пр. После продолжительного сеанса они пришли нам сказать, что Судомиры остановились в гостинице «Брюссель» и ожидают нас к себе к вечеру чай пить, чтобы продолжить переговоры, которые как будто начинали клониться к благополучному концу. Мы не захотели оставить в стороне нашего Фомича и поехали к нему сообщить о начатых переговорах, да, кстати, предупредить его, что необходимо достать десять тысяч к сентябрю месяцу. У старика водились деньги, и он охотно давал их в рост. Он обещал подумать.
В семь часов вечера мы с Витей отправились в гостиницу «Брюссель», по Захарьевской же улице. Бернович и Каган уже там ожидали нас, и когда они заметили, что дело пошло на лад, они заговорили о необходимости оформить сегодня же у нотариуса наши условия по разделу урожая, аренды и прочих доходов, с одной стороны, и процентов, повинностей и разных обязательств – с другой. Согласно желанию и настоянию всей компанией, мы отправились к нотариусу Малиновскому, где, несмотря на поздний час, все было освещено, и сидели писаря. Приступили к вопросу, как разделить урожай и аренды этого года? Судомиры утверждали, что они не могут нам уступить плоды своих трудов за лето сего года, а мы, покупая имение без инвентаря и дом без мебели, не могли согласиться на то, что должны взять на себя и проценты банку и все повинности, не получая дохода, которым мы бы могли покрыть эти расходы. Вопрос этот был настолько жгучий, что волновал обе стороны. Впрочем, выходил из себя особенно Витя, а Бернович и Коган суетились, более всего боясь разрыва, хотя особенных дипломатических способностей не выказывали.
Еще более волновался Витя, когда оказалось, что в Щаврах имеется четыреста десятин выкупной старообрядческой земли, за которую правительство, не известно когда и по какой цене, даст выкуп – весь фольварк Волковыски подлежал выкупу. Судомиры и наши посредники убеждали нас, что последнее обстоятельство очень для нас выгодно: мы получим все деньги без хлопот прямо от правительства тысяч тринадцать да еще недоимку и проценты, всего тысяч шестнадцать. Но чувствовалось, что в этом вопросе скрыто много темного и страшного. Вообще прения длились долго и подчас становились совсем неприятными, грозя разрывом. Но поскольку все усилия посредников были направлены к тому, чтобы не выпустить нас из рук, то в конце концов были выработаны какие-то компромиссы, не обидные, по крайней мере, казалось нам, для Судомиров. И тогда нотариус заявил, что теперь можно писать запродажную набело. Оставалось согласиться. По-видимому, для этого мы и были приглашены к нотариусу. Около двенадцати часов ночи нотариальная запродажная была готова. Одних марок взыскали с нас на восемьдесят рублей, да и запродажная стоила по двести шестьдесят пять рублей на каждую сторону, вероятно, по необыкновенной таксе из-за неурочного времени. Но мы же нисколько не были заинтересованы в такой экстренности, напротив, нам необходимо было прежде всего согласие Фомича на 10 тысяч, которых у нас не хватало к купчей в сентябре. Только Судомирам необходимо было получить с нас скорее этот задаток, чтобы за шесть недель ликвидировать свои дела и удовлетворить своих кредиторов «по справедливости», пояснили они.
Таким образом, первого августа 1909 года, в двенадцатом часу ночи, мы, совершенно, по правде сказать, неожиданно подписали запродажную на сто шестьдесят тысяч. При этом в задаток передали Судомирам чек на десять тысяч. Остальные сорок тысяч (а у нас их оставалось менее тридцати тысяч) мы обязались передать Судомирам наличными в сентябре, при совершении купчей; сто тысяч переводилось на нас долгом Московского банка и десять тысяч отсрочивалось на год в закладной. Все это произошло так быстро, неожиданно, под натиском Берновича, Кагана и Судомира, что мы не успели опомниться, как попали в западню, называемую Щаврами[181 - От белорусского «щавель».].
«Да так можно и смертный приговор на себя подписать», – рассуждали мы позже. Но теперь дело было сделано, и получался очень неприятный осадок. Не сумели мы с первого же раза осадить их в этой спешке. Кто же так пишет запродажные? Как было не проверить слова Берновича, не взглянуть на то, что покупаем? Но, кажется, на озере Миадзоль кто-то просил Берновича не показывать усадьбы до запродажной. Вот он с Каганом и взял быка за рога. Несколько часов промедления – и сделка бы разошлась. Мы это вполне сознавали и все-таки даже мне это очень не нравилось. Наша роль была совсем неважная. Мы искренне воображали, что Судомиры хотят у нотариуса разобрать вопрос о разделе приходов и расходов, вызывавший гневные протесты Вити, сразу невзлюбившего Судомира. И сознав теперь, вместо того, чтобы остановиться вовремя, я потеряла голову, потому что мне казалось, что Витя наговорит дерзостей Судомиру, Берновичу и все кончится скандалом и дуэлью. Я исключительно думала о том, чтобы умиротворить Витю, менее всего вникая в суть того, что делалось в этой конторе нотариуса.
«Без меня разберутся, без меня образуется, их там четверо мужчин», – думалось мне, а может быть, только чувствовалось, так как думалось мне только, как бы сдержать Витю. Со своей стороны, Судомир был совершенно хладнокровен, но это было спокойствие акулы, готовой проглотить шумевшего и взволнованного Витю. Он смотрел на него пристально так, как смотрит удав на попавшую в сети птичку. И этот страх за Витю совершенно лишил меня разума и душевного равновесия. Иначе говоря, Витя своей горячностью только подвинул дело. Когда же я пыталась его успокаивать, он начинал и на меня сердиться, что я «защищаю, по обыкновению, чужие интересы». Словом, вряд ли у нотариуса Малиновского когда-либо так бурно писалась запродажная. Особенно тревожило нас то, что за поздним часом мы не могли предупредить Гринкевича, нашего Фомича, который семь месяцев разыскивал нам имение. Ведь он переписывал индюшат и поросят в Веречатах, не успел даже взглянуть на Щавры! Когда мы заезжали к нему днем, предполагалось в этот вечер только чай пить у Судомиров, а вовсе не писать запродажную. Он знал даже, мы собирались съездить в музей, где в шесть часов вечера Скрынченко принимал целый архив, когда-то вывезенный из Слуцкого монастыря, теперь уже многие годы валявшийся в минском духовном монастыре. Нет, Фомич никогда нам не поверит, что писать запродажную в этот вечер не предполагалось. Особенно Витю раздражала просьба Судомира не разглашать в Минске об этой сделке. Что за таинственность такая? Почему же скрывать? Кредиторы не дадут утвердить купчую, поясняли Каган и Бернович, и тогда ваш задаток пропадет, пока-то вам придется его отсудить! Мне-то было легко не разглашать: я немедля уезжала в Губаревку, но Вите… Хорошо, что Урванцева была в отъезде. Урванцев же и Вощинин, конечно, немедленно будут посвящены Витей во все перипетии такой покупки Щавров.
На обратном пути мы зашли в кондитерскую Венгржецкого и спросили себе чаю[182 - Которым Судомиры за горячими спорами не успели нас угостить.]. Бернович куда-то предусмотрительно скрылся. Он вряд ли мог ожидать от Вити благодарности за эту сделку, но, конечно, знал, что иначе Щавры ему бы не улыбнулись. Нерешительность Вити в этом вопросе уже была известна на минской бирже. Теперь уже все комиссионеры махнули на нас рукой и отстали. Последний «срыв» Банта с Веречатами это вполне подтвердил.
Поодаль, за отдельным столиком, уселись и Судомиры. Они были серьезны и молчаливы. Никто бы не подумал, что между нами только что была подписана запродажная, и они, получившие возможность развязаться с имением, душившим их, как уверяли они, и мы, наконец добившиеся «земли», должны были бы чувствовать радость удовлетворения. Но нет, все вышло как-то странно, не по-людски. Курицы не купишь с такой спешкой. «Только так поступают разве оскорбленные невесты с досады, par dеpit», – пробовала я объяснить Вите. Нас точно поймали, мы точно дети какие, идя к нотариусу, не понимали, что идем кончать, подписываться под обязательства, которое не сможем исполнить! Где же взять денег к сентябрю месяцу? Теперь Фомич, конечно, их нам не даст.
Когда на другое утро к нам пришел Фомич и мы довольно смущенно сообщили ему, что с нами случилось почти ночью, наш бородач просто обомлел:
– Такая осторожность, мнительность, колебание, опасения. И вдруг такая решимость! Не изучив имение, почти не глядя на него даже! Это просто что-то невероятное! Видно, Бернович здорово сумел вас обойти! Надо же было так слепо ему довериться! – ворчал он без конца.
– Просто потому, что мы потеряли терпение, – пробовала я защищаться, – ведь Вы забраковали сорок имений.
– Да, и были между ними хорошие?
– Да, но я думал, что найду еще лучше.
– Думали, и поэтому измучили нас и три десятка комиссионеров. А сколько это нам стоило денег? Впрочем, так всегда бывает с разборчивыми невестами. Вот и мы с Вами наказаны, а дольше тянуть мы были не в силах. Восемь месяцев жизни исключительно исканием земли. Вы хоть дом свой выкрасили за это время, а мы покоя не знали.
Фомича не обрадовало даже обещание взять его управляющим в Щавры, так как Бернович брал на себя одну ликвидацию.
– Если б я знал (что знал?), я бы уговорил купить и Жадину, и Лауданешки, и другие. Уж, наверное, не хуже, – ворчал он.
– Вольно же, – проворчала и я.
Он был взбешен. Неудивительно, что и все поиски десяти тысяч были тщетны, а его личные деньги уже были пристроены. Этого и следовало ожидать. Зато Бернович явился к нам сияющий. Потирая руки, он уверял, что наше дело на редкость великолепное, и заранее учитывал свой заработок, те пятнадцать тысяч прибыли, которые выпадут на его долю.
Этой прибыли мы совсем не верили.
Как можно было так легко, благодаря комбинациям, нажить 70 тысяч. «Хотя бы свои не потерять», – скептически повторял Витя, к удивлению Берновича, который еще никак не сумел его убедить, что выкупная земля и чиншевики[183 - Бессрочное, с возможностью передачи по наследству право аренды, близкое к праву собственника на землю. – Примеч. ред.] нисколько не повредят делу. «А вдруг вся земля окажется в чиншевиках и старообрядцах?» – говорил Витя невесело, и даже во сне ему мерещились все домики, домики и домики с чиншевиками. Со своей стороны, у меня было какое-то ощущение пустоты: чиншевики чего-нибудь да стоят и все же существуют, а вот это ощущение пустоты, совершенно неясное, представляло мало радости. Но если прибыль – сказки Берновича, все же мы не можем потерять свои деньги. И Бернович не может так ошибаться, он же не берет у нас жалования. Он берет двадцать пять процентов с чистой прибыли. На что-нибудь да он рассчитывает? И тогда мне становилось легче, и я приписывала наше нерадостное отношение к покупке тому, что, с одной стороны, с первого же дня установилась определенная неприязнь Вити к Судомирам и, вероятно, обратно, а во-вторых, этой спешке и своего рода насилию: повели к нотариусу и поздравили с покупкой имения. Наша роль была очень обидная, и это терзало самолюбие. А назад идти было нельзя. Над нами стояла угроза потери задатка в десять тысяч. Судомир, конечно, не вернул бы нам его. А если в сентябре к купчей не будет еще десять тысяч, эта акула беспощадно нас прожует и проглотит. Но где же было взять десять тысяч? Подвел нас Фомич! Всегда говорил, что вложит десять тысяч в имение, которое мы купим.
Так как я собиралась в Саратов все лето, а первого августа был предельный срок, на котором мы помирились (в конце августа я бы уже не застала Лели в Губаревке), то и оставалось немедля ехать в Саратов. Я надеялась там на своих друзей. Витя не мог ехать со мной. Из Петербурга со дня на день ожидалась ревизия Стефановича.
Все «мои», конечно, были в курсе наших дел. Даже более, чем когда-либо, часто и подробно писала я им, и перед самым моим приездом они уже знали, что Веречаты сменились Щаврами, и мы приступаем к делу, начиная с дома. Леле казалось, что мы пустились в какую-то невероятную авантюру, грозившую нам полным разорением. Тетя вздыхала, но надеялась на милость Божью. Одна Оленька верила в успех. «Если Бернович и врет, суля барыши, но все же не потопит нас? И даже что-либо лишнее перепадет pour mes pauvres[184 - Для ее бедных, ради которых она и хлопотала, отдавая свои деньги в дело.]», – говорила она. Я не упоминаю о Шунечке, потому что она, разделяя волнение Лели, который из-за этих Щавров, Веречат и пр. ночей недосыпал, относилась ко всему этому несчастному вопросу столь неприязненно, что предпочитала даже совсем со мной об этом не говорить. Даже маленькая Олюнчик, когда ей показали присланные мною фотографии имения, серьезно, неодобрительно покачав головой, проговорила: «К чему тете Жене еще покупать имение? У нее есть своя Губаревка». Все это было грустно. Я так была счастлива, что могла приехать в Губаревку с гостинцами для деток в виде меда или минской полендвицы, так отдыхала душой в кругу своей милой, единственной на свете семьи, что сознание, что я омрачаю их покой, очень меня огорчало.
Главное хорошо было в Губаревке то, что вместо обычной к концу лета тревоги из-за погибшего урожая и вопросов, как прокормиться зимой, теперь, после довольно дождливого лета, был дивный урожай. Засуха и жара точно перекочевали за мной в западный край. На новокупленном участке, Корвутовского, и по чищобам[185 - Свежая земля из-под леса.] в Новопольском лесу уродилось хлеба невиданно много. Крестьяне немедля стали думать о том, чтобы обстроиться, заткнуть все прорехи неурожайных лет. Даже Леля принялся за перекрытие амбара, и я была счастлива, что благодаря командировочным Вити я могла ему оставить на это двести рублей, потому что закончить эту необходимую работу мучало его все лето.
Хорошо было в Губаревке и потому, что поток летних гостей схлынул, и мы были в своей семье, считая и Ольгу Владимировну, которая продолжала свой самоотверженный уход за бедным Сашечкой: ему становилось все хуже. 15 сентября ему уже минет десять лет, а он лежал без речи и без движения. Уход неотступной от него фрейлен Хелены мог вызывать умиление и удивление. Но я не смела наслаждаться Губаревкой. Меня неотступно грыз вопрос: надо скорее доставать десять тысяч!
После нескольких дней передышки я поехала в Саратов к Деконской, надеясь на нее, как на каменную гору. Но она, оказалось, уехала к дочери в Кузнецкий уезд. Сунулась туда, сюда, но ничего не добилась. Вернулась в Губаревку, не зная, как быть. Унывать я не умела и решила скорее вернуться к Вите, который сумел бы так или иначе придумать, что делать. Он писал ежедневно и все убеждал меня, что лучше просить своих, чем обязываться чужим union fait la force[186 - В единстве сила (фр.).] и пр. А так как ревизия Стефановича была в полном разгаре, то ему нелегко было бы заняться этим вопросом. Но я надеялась уломать Фомича, взять его участником в нашей ликвидации.
Утром, на другой день после приезда из Саратова, Леля позвал меня на зеленый родник – обычное место наших обсуждений и решений. У него было очень решительное и серьезное выражение лица. Мне даже стало жутко. Леля решительно заявил мне, что считает нас почти погибшими. Никакому заработку Берновича не верит. В лучшем случае, мы вернем свой капитал после невероятных тревог и усилий, выцарапывая его по мелочам. Я пробовала протестовать, ссылаться на привезенный мной доклад Берновича. Мастерски составленный, красиво переписанный на машинке, он мог бы убедить, успокоить Лелю, но Леля скептически относился к нему и не хотел ему даже придавать значения.
«Так вот, ввиду вашего затруднительного положения, – продолжал Леля, – ввиду риска потерять ваш задаток в десять тысяч, я не вижу другого исхода, как броситься в тот же омут. Гибнуть, так гибнуть вместе». Каждое слово Лели резало мне душу так глубоко, что я до сих пор помню каждый оттенок его слов. Поэтому, заключил Леля, он считал своим долгом дать не только десять тысяч на купчую, но и еще шесть тысяч на возможные расходы при ее совершении, то есть весь его именной шестипроцентный билет на шестнадцать тысяч, полученный из Дворянского банка в числе двадцати четырех тысяч за Губаревку.
Слушая Лелю, который не допускал ни малейшего протеста с моей стороны, я не могла отказаться от такого неожиданного спасения, но в то же время чувствовала себя совершенно подавленной великодушием Лели. Он отдавал мне свои кровные деньги, быть может, последние. Мне было бы легче, если бы он, давая их, верил в успех, надеялся на него. Но он не верил никаким выдумкам Берновича и только выручал нас, чтобы мы не потеряли своего задатка. Я опустила голову, как провинившаяся школьница, искала себе оправдания и не находила его. Покупая Веречаты, мы бы обошлись своими деньгами, а теперь начинали с долга, занимая, у кого же? У Лели, который все время так противился покупке имения. Я почти не благодарила его с конфузом. И только бормотала, что он увидит, как я сумею ему заплатить. Кажется, не было жертвы, которую бы я не принесла с радостью для моей семьи, всегда готовой все мне простить, все отдать! Шунечка, закончил Леля, посвящена тоже в его намерение, и она одобрила его.
Теперь, когда я успокоилась насчет возможности совершить купчую, я могла всей душой наслаждаться Губаревкой. Деточки, конечно, приводили меня в восторг, но так как не может человек на земле быть вполне счастлив, то теперь, хотя слабее обыкновенного, я беспокоилась за Витю. Мы писали друг другу аккуратно ежедневно, но стоило почте пошалить, задержаться в дороге, как поднималась тревога, а почта поневоле шалила, когда Витя все время был в разъездах. «Пиши чаще. Ты не знаешь, что я в страхе переживаю, – писал он мне, – мне скучно без тебя». «О, если бы я знал, что мы купим Щавры, я бы лично все осмотрел, проверил бы Берновича вместе с Гринкевичем».[187 - Письма В. А. от 16.8.1909 и 17.8.1909.]
Но памятуя и в дальних своих поездках-командировках, занявших у него первую тереть августа, интересы нашего маленького музея, он съездил сам взглянуть на камень в Погостье Игуменского уезда. Мы уже не раз писали о нем Леле. Леля советовал перевезти его в Минск, но камень оказался слишком большим. К тому же евреи той молельни, при входе которой он лежал, никогда бы не отдали его, потому что, уверяли они, приезжали из Санкт-Петербурга смотреть его и говорили, что на нем высечены те же знаки, что и на монетах времен царя Давида. К сожалению, раввин, который все это знал, недавно умер, а после него никто ничего не знал. Буквы были стерты ногами богомольцев. Раньше этот камень лежал в лесу. Но Витя просил одного молодого любезного человека снять с него фотографию, которая была обещана Леле для рассмотрения гебраиста[188 - Гебраист – специалист по древнееврейскому языку. – Примеч. сост.] Коковцева.