скачать книгу бесплатно
Затем следовало письмо от 26 января до поездки в Воротынск.
«Какой мирной, покойной, светлой кажется мне Калужская губерния, далеко от тревог Северо-Западного края, далеко от духа гешефтов, борьбы национальностей и партий! Ах, Леля, как здесь хорошо! Начитавшись Зотова (князья Черниговские) у меня голова кружится: Воротынск, Козельск, Перемышль, Одоевск – эти уездные и заштатные города на расстоянии всего десятка верст друг от друга – все это исторические места.
Напиши мне твое мнение, вырази сочувствие! Быть может, мы ничего и не купим, но напиши, что я права, вкладывая деньги в землю».
Письмо от 26 января после поездки в Воротынск.
«Имение Шамордино – верх совершенства! Владелец – итальянец, миллионер Келлат, после смерти любимой жены переехал в Москву. Прелестная усадьба. Хозяйство на полном ходу. При этом прелестный новый дом, с высокими комнатами и балконом с колоннами в итальянском стиле, центральное отопление, мраморная ванна и все удобства, прекрасно меблированный. Все хозяйство ведет простой добродушный старик, крестьянин Владимирской губернии с женой. 20 коров: молоко ежедневно отправляется поездом в Москву по 1 рублю 15 копеек за ведро; 12 лошадей. Небольшой посев, огород, покосы на заливных лугах по реке Выси. Владелец хочет, чтобы непременно «женщина» продолжала хозяйство его любимой жены. Он вложил в имение 80 тысяч, а продает за 40: 15 тысяч дает Дворянский банк, 15 наличными и 10 тысяч оставляется в закладной на года, из 5 % годовых. Чудо, как хорошо! В питомнике 10 тысяч яблонек. Пришлю тебе весной трехлетних присадков для молодого сада. Заранее зову Шунечку с детьми: небольшой крюк по дороге в Губаревку – 10 комнат, есть где разместиться».
Увы! Мое восторженное письмо нисколько не воздействовало на Лелю. В ответ он облил меня холодной водой: 28 января 1909 года: «Твое письмо меня поразило. Я решительно отказываюсь понять ряд твоих чувствований. В Минске ты так недавно говорила, что тебе больно расставаться с мужем, что в Губаревку ты попадешь поэтому не раньше июля, а теперь затеваешь покупку имения; если бы даже оно находилось за 2-3 часа от Минска, я не понял бы, как ты устраивалась бы с хозяйством. Чтобы оно шло успешно, надо сидеть на месте: превратить имение в арендную статью – это не хозяйство. Я вижу, что действительно, тяготение к земле перевешивает в тебе благоразумие, вложить деньги в землю, деньги, дающие 6 %, я считаю в высшей степени неблагоразумным. Коли ты думаешь, что вкладывать деньги не в землю, а в предстоящий тебе на земле труд, то мне не ясно, почему тебе не хозяйничать в Губаревке, не положить деньги туда? Считая выходом, для всех нас приемлемым, создание таких условий, при которых ты могла бы хозяйничать в Губаревке, как у себя в имении, я предложил тебе совладение Губаревкой; приобретение совладения стоило бы тебе столько, сколько поездка в Калужскую губернию; а настоящие деньги ты могла бы вложить в то или иное дело – конный завод, посев, сад т. д. Но, разумеется, это дело рискованное: надо сидеть на месте, чтобы не прогореть и не потерять деньги, сидеть, по крайне мере, рабочее время. Но не то же ли сидение ты будешь иметь в виду, купив имение в Калуге? В Минске я не настаивал на осуществлении плана совладений, о хозяйстве в Губаревке, поняв, как тяжело тебе оставлять Виктора Адамовича. Но теперь, ввиду предстоящего решения и страшной обузы, которую ты на себя примешь, заведя еще новый угол, куда тебя будет тянуть, я возобновляю наши переговоры. При моей комбинации не страшна ни болезнь, ни старость, ни необходимость уйти со службы или уехать за границу. Губаревка будет стоять и радоваться, что вы в ней, или ждать вашего возвращения, украшаться твоими заботами или временно замирать и запускаться. Очень советую не рисковать деньгами, взять 6 % обязательство, а в пределах одной-двух тысяч завести что-нибудь в Губаревке. При первой такой затрате я сочту долгом своим настоять на совладении. Ты могла видеть из прежних моих писем, что я и даже Шунечка – мы охотно начали бы хозяйничать в Губаревке. Проверив себя, вижу, что это вызвано главным образом тем, что Губаревка заброшена, что в ней никто не хозяйничает. Если опять заведется хорошая хозяйская рука, мы будем радоваться»[141 - Письмо А. А. от 28.1.1909.]… И прочее.
Я отвечала ему 29 января: «Ты не можешь представить, как мне жалко te donner des soucis[142 - Доставлять вам беспокойство (фр.).], тревожить тебя, зная твою впечатлительность! Будь уверен, что я ничего не решу без полного согласия твоего и Тети с Оленькой. Я хочу только пока ответить тебе по пунктам на все твои доводы и попробовать убедить тебя в моей точке зрения, т. к. пока еще не могу с тобой согласиться:
1) Мое тяготение к земле действительно превыше благоразумия. Но прими в расчет: с одиннадцатилетнего возраста я тесно с нею связана, и вся жизнь моя прошла в занятии хозяйством. Я же бросила с годами музыку, чтение, рисование, потому что делать что-либо без увлечения я не умею, я превыше всего увлекаюсь хозяйством. Теперь же мне предстоит жить зиму и лето в городе, чтобы не бросать Витю на четыре месяца, как в этом году. Разлуки для нас становятся все невыносимее, да и поездки по двое суток в вагоне – все тягостнее. Для того мы принимали все меры, чтобы вернуться в Саратов, но ценз (лесной) Вити еле хватит ему еще на полгода. Когда лес будет продан, а без ценза даже в гласные не пройдешь. Перспектива вечно жить в Минске без движения, тоже не заманчива, потому что служебная жизнь в Минске не безопасна…
Следовало объяснение, почему это казалось мне небезопасным: был поднят вопрос о введение земской реформы в западном крае, и тогда Витя, как не местный и недавний, назначенный из Петербурга, рисковал остаться не при чем, и мог еще, службы ради, угодить каким-нибудь судьей или уездным начальником «по назначению» в неземскую губернию – в Сибирь! Тогда, заключала я, даже земский начальник в Калужской губернии, но у себя в имении – право лучше!
2) Взять 6 % обязательство далеко не спасает меня от растраты капитала. Любой агент купит 6 % обязательство с вписанным именем, только с потерей 15-20 %. Есть моменты в жизни, когда 500-600 рублей спасают жизнь, здоровье, репутацию и пр. Имея землю, можно их взять без ущерба капитала (продать лес, инвентарь, урожай), а имея капитал, берешь из капитала и без возврата.
3) Вполне естественно желание каждой женщины иметь свое гнездышко, свой дом! Надо все наше терпение, чтобы три года благополучно прожить в гостинице. А квартиру завести, надо ее меблировать. Это стоит денег и придется брать из капитала, а 20 тысяч не великий капитал.
4) Прося продать мне Губаревку, я действительно была безумно безрассудна, и ты, спасибо, остановил меня, но ища купить имение, я не безрассудно поступаю. Мое замужество стоило дорого, но я ни минуты об этом не жалею. Хозяйство и неурожайные годы стоило тоже дорого: пришлось простить крестьянам 12 тысяч. Поэтому продолжать вести хозяйство в Губаревке – вот что безрассудно! При глупом сентиментальном порыве купить Губаревку я шла заведомо на полное отсутствие дохода, я только хотела… жить с вами, жить в Губаревке! Но разум должен мне напомнить, что я получила в Губаревке за эти 15 лет? Уроки терпения, лишения, выдержки…
Нет, милый Леля, вспомни, как тетя Люба подарила мне 12 коров. Бескормица от засухи заставила меня их продать, а затем за неимением доходов (урожай был спален солнцем), пришлось прожить и эти вырученные за них деньги! Еще вложить полторы тысячи на горькие опыты, вот где безрассудство! Губаревка – дивная дача, чудное, милое родовое гнездо, но Бог тебя надоумил извлечь из нее свой капитал. Новые затраты на сады, посевы, коневодство более, чем рискованны. Я совсем не скромничаю: я не могу считать, что я плохо работала. Я сидела 15 лет, исключительно посвятив себя хозяйству зиму и лето, но не могла побороть стихии: жгучего солнца, восточных ветров-сухменей, в два часа времени убивающих цвет хлебов и плодовых деревьев. Почему же теперь, когда я даже не могу больше круглый год жить в Губаревке, не могу в нее вкладывать всю себя, теперь я смогу надеяться на лучшее? А уж если Витя решится ломать карьеру свою и пойдет в земские начальники в новом имении, это совсем другое, чем вернуться земским начальником в Саратов, зажить совладельцем в Губаревке и продолжать разоряться на сельском хозяйстве. К тому же у тебя растут детки… И ты допускаешь, что им нельзя будет хозяйничать в Губаревке из-за тети Жени? А если у маленькой Олечки будут те же вкусы, как у меня? Ведь на 15 десятин пашни не расскачешься. Нет, дорогой Леля, я тесно связана с тобой, с Губаревкой, но совладения не надо, а я буду искать купить что-либо, возможно, к вам ближе и, конечно, возможно осторожнее. Меня это не оторвет от семьи, но даст почву под ногами, возможность и с десятью тысячами стать независимой и не бояться, что деньги эти у нас растают в руках. Как ни тяжелы были годы с 1905 гг., ведь все помещики Саратовской и Пензенской губерний разорены, даже крестьяне выдержали только потому, что три года абсолютно никому ничего не платили, и, напротив, получали миллионы от правительства на продовольствие и прокормление скота, а мы в эти годы засухи и неурожая не получали аренды и дохода, платили банкам проценты и пени без конца, всякие повинности, входили в долги и по ним еще платили проценты. И все-таки, выручили, теперь на каждого из нас по 22 тысячи. Правда, путем лишений, путем безвыездной жизни в деревне. Но как ни тяжела была эта жизнь, я так сжилась с ней, что теперь вдруг жить безвыездно в городе, лето проводить на даче, это то же, что рыбе очутиться на песчаном берегу! Мы все делали, чтобы не удаляться от вас, мы три года рвались в Саратов, но ты сам видишь, что ничего не выходит».
Этому письму брату было труднее отпарировать. Он отвечал 2 февраля:
«Конечно, ты в известном смысле права. Но мне не так легко моментально становиться на новые точки зрения. Виктор Адамович хорошо служит и стремится идти по службе дальше; тот или иной случай может ему представить место и вице-губернатора. Было бы по-моему неосторожно располагать жизнью так, чтобы оказаться в необходимости менять теперь службу, попасть в земские начальники, а это, конечно, неизбежно при приобретении земельного участка: иначе он может оказаться тяжелым, разорительным бременем, потому что только труд, упорный, личный труд, может сделать имение доходным.
С другой стороны, в Саратовской губернии далеко еще не все безнадежно. При помощи тех или иных связей можно попасть в уездные начальники, а такое место сделает почти невозможным удержать имение в какой-нибудь Калужской губернии.
Я сделал бы отсюда вывод, что лучше взять 6 % обязательства и пользоваться доходами с них, а другой вывод – покупка имения – так чреват, мне кажется, последствиями, в особенности по службе Виктора Адамовича, что надо думать и думать… Впрочем, я уверен, что недостаточно взвешиваю все привходящие соображения, хотя бы опасность пребывания в Минске. Тебе с Виктором Адамовичем виднее, а мои рассуждения представляются вам безжизненными и бессильными. Как всегда придется признать человеку, стоящему в стороне, – совершившийся факт и с ним примириться».
В приписке Леля добавляет: «Шунечка советует тебе подумать о том, чем вы будете жить, если у вас окажется еще земельный долг на шее. Вспомни, как недостаточно жалования земского начальника, сколько траты у него на разъезды, канцелярию, проживание на съездах и т. д. Шунечка находит, что гораздо лучше иметь тысячу верных, и думает, что было бы неосторожно закабаливаться в деревне».
«В Шамордине не страшно», – думалось не только мне, но и Вите, который был почти готов сменить свое Губернское присутствие на земского начальника в Перемышле! Но дальше огорчать Лелю Шамординым мы не решились. Уже он поднял и Шунечку для большей убедительности… Ну, и Бог с ним, с Шамординым. После того в «Союз доверия» в ответ на вновь присланные предложения из Калужской и Смоленской губерний был послан решительный отказ и был поставлен крест на все разговоры о покупке имения.
Глава 5. Февраль 1909. Кучково и Хоростень
Впрочем, это не помешало нам, несколько дней спустя, ранним темным утром очутиться в Вильне по делу покупки имения. Теперь искушение явилось из Петербурга. Урванцов – артист и драматический писатель, брат Сергея Николаевича – прислал из Петербурга своего комиссионера Рабинова с самой убедительной просьбой к Сергею Николаевичу направить его к своим друзьям и знакомым с предложением купить «Федово-Кучково», имение в Новгородской губернии. Сергей Николаевич первым делом прислал к нам жену. Надежда Николаевна горячо стала нам доказывать, что с такой рекомендацией мы можем, закрыв глаза, довериться Рабинову и тому делу, которое он нам предложит. Брат их в чем-то очень серьезном выручил Рабинова и поэтому, ради него и его рекомендации, мы совершенно гарантированы от всякого обмана. Но Рабинов предлагал что-то совсем неподобное: громадное лесное имение в Боровичском уезде, в тридцати верстах от железной дороги за двести сорок тысяч. Это совсем не соответствовало ни нашим планам, ни средствам. Мы решительно отказались. Тогда вступилась сестра Оленька: «Это вовсе не имение, чтобы там сидеть, – горячилась она, – это редкий счастливый случай увеличить наше небольшое состояние». Рабинов и Урванцевы убедили ее, что, вложив в это имение деньги, легко удвоить капитал. Требуется всего тридцать тысяч на погашение одной закладной, а банк и лесной купец покроют остальное. И Оленька умоляла нас согласиться, взяв и ее двадцать две тысячи. Витя колебался. Из слов Рабинова мы не могли даже понять, кто владелец этого имения, кто продает его? Оно являлось владением разных лиц. Может быть, Рабинов называл и считал владельцами целый сонм кредиторов? Но главным владельцем Рабинов называл некоего Шмита, владельца тридцати тысяч закладной, которую и предстояло погасить в первую голову. После бесконечных переговоров, по правде сказать, мало выяснивших нам положение дела, потому что новички в подобных крупных делах, мы ничего в них не понимали, мы поддались уговорам Урванцева и Рабинова, уговаривавших не отказываться от грядущего нам счастья. При этом, понятно, мы должны были поделиться этим счастьем и обещать Рабинову из чистой прибыли двадцатипятитысячный куртаж. Для этого нужно было прежде всего повидать в Вильне владельца Шмита, смотреть план имения, узнать условия… Конечно, ехать в Боровичи смотреть имение в натуре под глубоким снегом совершенно было излишне, достаточно было, что Рабинов его видел! Витя взял маленькую отлучку и, волнуясь, провожаемые в неожиданную дорогу, Тетя – скептически, Оленька с Урванцевой с надеждой на успех, мы выехали в Вильну, где обретался этот самый «владелец», толстый немец Шмит.
Начались переговоры. Немец был готов нам уступить свою закладную «Федово-Кучково» за тридцать тысяч, так что оставалось только ехать вместе в Петербург и после визита в Дворянский банк писать запродажную. Мы выехали в Петербург. Рабинов и Шмит ехали следующим поездом за нами.
В Петербурге у нас было столько родных и друзей, что нам никогда не приходилось останавливаться в гостинице. Но на этот раз мы сочли за благо никого не беспокоить нашей невероятной затеей, с неминуемыми визитами Рабинова и Шмита и остановились в неважной, хотя и центральной гостинице. Это было первое пренеприятное впечатление. Затем, не заезжая в академию, чтобы не волновать Лелю с Наташей, мы отправились в Дворянский банк. Там удивились нашему намерению купить Федово-Кучково: «Оно уже запродано». Называли громкую фамилию. С досадой на Рабинова вернулись мы в свой номер гостиницы. Явился Рабинов и, выкатывая круглые черные глаза, клялся, что это неправда, что все дело исключительно в его руках. Но мы были смущены, стали отказываться совсем от этой покупки. Рабинов волновался, негодовал, просил, клялся… Неясность дела пугала нас: запродано и продается. Кто, собственно, настоящий владелец имения, а не закладной, не поймешь. К счастью, Шмит, видя в Вильне нашу готовность купить его закладную, теперь стал ломаться, что он подумает еще. Это помогло нам решительно прекратить с ними дело.
Мы два раза заезжали в Академию, но застать Лелю не могли. Пугать Наташу не решились. Особенно грустно было, что и вечер у Лели был занят. Тогда мы отправились его коротать к своим родным Граве и конечно тотчас же сообщили Семену Владимировичу о постигшей нас неудаче. Каково же было наше удивление, когда Граве, бывший в то время поверенным по делам светлейшего князя Голицына (егермейстер Дмитрий Борисович[143 - Голицын Дмитрий Борисович (1851 – 1920), князь, генерал от кавалерии, герой русско-турецкой войны 1877-1878 гг., начальник императорской охоты. Последний дореволюционный владелец усадьбы Вязёмы под Голицыно.]), не говоря ни слова, вытащил из своего стола целое дело, обширный доклад с подробным описанием этого самого Федова-Кучкова. Оказалось, что еще четыре года тому назад князь Голицын, собираясь его купить у князя Кропоткина, послал своего управляющего К. И. Лепина изучать это имение. После тщательного изучения леса на протяжении целых шести недель Лепин написал доклад, в котором в пух и прах раскритиковал все имение. За ненадобностью, Граве подарил нам этот доклад в собственность. Прочтя его, мы тоже убедились в полной негодности и разорительности подобной покупки. Чтобы нас утешить, Граве познакомил нас с господином Бурхардом, немцем, моряком, поглощенным новым промыслом – ловлей дельфинов. Граве рекомендовал его, как честнейшего человека очень опытного также в деле покупки имений, и Бурхард обещал нам непременно прислать опись нескольких имений, хорошо ему знакомых.
Когда на другой день Рабинов, не чуявший, какая произошла внезапная перемена в его деле, явился к нам с победоносным видом, объявляя, что уломал Шмита, и Шмит согласен теперь переуступить свою закладную, что необходимо немедленно идти к нотариусу, мы решительно отказались следовать за ним. Молниеносный взгляд круглых, черных глаз Рабинова и все выражение его лица стало так грозно, когда он требовал, чтобы Витя шел к нотариусу немедля, кончать, что мне даже стало жутко при одной мысли, что мы можем попасть во власть этой акулы. На выручку явился Вячеслав, брат Ольги Граве[144 - Вячеслав Александрович Шахматов, наш троюродный брат. O нем см. главу 17.], тоже бывавший в Кучкове и имевший какие-то счеты с Рабиновым. Теперь Вячеслав что-то напомнил Рабинову и пригрозил ему чем-то. Кряхтя, почти со стоном, пришлось Рабинову отстать от нас. Быть может, попав в когти Рабинова, который бесконтрольно хозяйничал бы в Федове-Кучкове, так как служба Вити не позволила бы нам жить в этом имении, мы были бы совершенно разорены. Но гораздо вероятнее, что Рабинов «по совести» и ради Урванцева, готовый для нас все сделать, довольствовался бы своим заработком в двадцать пять тысяч и продал бы это имение так, как продал его сам Шмит несколько месяцев спустя бельгийскому обществу, которое дало ему четыреста тысяч только за один лес. Говорят, Рабинов не плакал, а ревел белугой, когда узнал об этом. Конечно, и Граве, и Вячеслав никогда не хотели верить этой басне, но мы услышали об этом, хотя и значительно позже, от хорошо осведомленных лиц, и сами прочли в газетах о покупке бельгийской компанией лесного имения в Боровичском уезде Федово-Кучково. Другого такого имения, вероятно, не было. К тому же, вполне возможно, что там, где управляющий князя Голицына искал имение для хозяйства, лесной купец и делец, как Рабинов, видел один барыш от продажи леса, которому предстояло безвозвратно погибнуть, как, вероятно, использовала его и бельгийская компания; при таких условиях, конечно, мы бы получили то «счастье», о котором Рабинов так хлопотал. Но мы, повторяю, ничего не понимая в больших делах и комбинациях, не решились пуститься в столь широкое плавание и вернулись в Минск ни с чем, к великому огорчению Оленьки и Урванцевых.
Я не помню и у меня не сохранилось писем, как встретил Леля наш проект и наш приезд, но об этом можно судить по его письму к Оленьке 9 февраля, на другой день нашего отъезда в Минск: «Я умоляю тебя ограничиться получением 6 % свод и не пускаться ни в какие аферы. Уверяю тебя, что всякая афера приведет тебя к нужде, к полному разорению. Хотел бы очень убедить в том же Женю; но конечно, это мне не удалось бы. Радуюсь тому, что вы не попали в петлю с имением в Новгородской губернии. У меня с самого начала получилось впечатление, что дело это опасное и ненадежное. Но если бы даже оно было совсем ясным, то все-таки осуществление его потребовало бы от Жени и Виктора Адамовича столько затраты труда и времени, что пожалуй бы отразилось на служебной деятельности Виктора Адамовича, а между тем служба – единственный верный заработок».
Оленька была очень разочарована неудачей с Новгородским имением. Ее мечты увеличить свой капитал были вызваны вовсе не желанием большого благосостояния: весь смысл жизни для нее заключался в помощи ближнему: «Ilors la charite poind de salut»[145 - Спасение в благотворительности (фр.).], – любила она повторять и лишала себя всяких удобств и удовольствий, а иногда даже необходимого: башмаков, шляп, чтобы все раздать нуждавшимся. Среди ее опекаемых были и подруги ее по институту, и полузнакомые старушки, а главное, конечно, голодающие по деревням. Друзьям же своим, особенно в тяжелом положении, она любила делать практичные подарки, стоившие, конечно, дорого: платья, посуду и т. п. Поэтому двести процентов, на которые ей надо же было и самой прожить, конечно, ей не хватало. Мечты ее были самые альтруистические, и тем досаднее было такое разочарование.
Довольной была только Тетушка. Она принципиально была против всяких рискованных афер. Во все время нашего отсутствия она очень тревожилась и мысленно, и на молитве все крестила в нашу сторону, ограждая «от зла».
Урванцева трогательно ухаживала за ней в эти дни, когда тетя писала: «Мы с Оленькой, как брошенные, сидим в Минске». Это были дни масляницы, стояли метели, Урванцева их угощала блинами, по вечерам рассказывала всю свою жизнь. Заходили, впрочем, на огонек и любезная Екатерина Филипповна Чернявская, приглашая к себе, Родзевич и, конечно, Тата. А по утрам тетушка была всегда занята своими душевными делами: читала Русский Архив[146 - «Русский архив» – ежемесячный историко-литературный журнал, издававшийся в Москве в 1863-1917 гг. Создателем и продолжительные годы редактором журнала был П. И. Бартенев (1829 – 1912), историк, археограф, библиограф. Этот журнал называли «живой картиной былого», поскольку он содержал преимущественно публикации неизданных мемуарных, эпистолярных, литературно-художественных и ведомственных документальных материалов, освещавших культурную и политическую историю России в XVIII и XIX вв.], писала записку Н. А. Хомякову[147 - Хомяков Николай Алексеевич (1850 – 1925), член Государственной думы II, III и IV созывов от Смоленской губернии, председатель Государственной думы III созыва (1907-1910).] «О непрерывном девятилетнем обязательном и дорогом образовании сельском населении». Тетушка ужасно любила писать подобные записки и проекты высокопоставленным лицам, и некоторые из них очень любезно ей отвечали (Шварц и др.), что очень тешило ее, и ее очень огорчало, что все ее заботы о народном образовании и государственном переустройстве не встречали в нас сочувствия. Оленька просто жаловалась на эту «Manie des affaires d’Et?t» (манию к государственным делам), отвлекавшую Тетушку от нее, а я была к ним просто равнодушна. Сочувствие она встречала только в Леле. Он сердечно и деликатно всегда выслушивал ее, писал ей по этому поводу длинные письма (погибшие), и особенно разделял ее огорчение по поводу ее большого разочарования в Учаеве, учитель мордовского языка Лели. В первых числах января сего года Учаев совершенно неожиданно покинул ее Новопольскую школу для более выгодной службы в Саратове.
Мы с Оленькой не умели ценить ни его знаний мордовского языка, ни его талантов народного учителя и, о ужас, вполне даже понимали, что этот мордвин, озабоченный пропитанием своей семьи, искал лучшее материальное обеспечение на новой должности, «как извещал ее» наблюдатель Космолинский. Учаев же, сообщая о своем внезапном отъезде в Саратов среди года, выражал надежду, что Тетя будет с ним и впредь переписываться. Последнее предположение уже совсем взорвало Тетушку, и она ответила ему (судя по сохранившемуся черновику) так строго, что вряд ли бедный мордвин мог надеяться когда-либо еще получать от нее письма, подобные тем, которые она ему писала с такой любовью и нравоучениями, как учителю любимой школы. «Корысть перетянула, – с горечью писала она об Учаеве Леле, – Я все думала, авось удержу, но нет, он не оценил все старание мое, устраивая его в школе (и те деньги, которые ты ему передал за уроки и от Академии)». Один Скрынченко тогда сумел отвлечь ее внимание от этого неприятного инцидента. Ей давно хотелось напечатать статьи дяди «Об участковом хозяйстве и о значении женщины», помещенные еще в 1867 году в Саратовском Листке, как доказательство его передового ума и взгляда на современное сельское хозяйство.
«Я хотела бы, чтобы видели теперешние деятели, что почти за 50 лет думали, действовали лучше, чем теперь, и не будь такого «провала» между соотечественниками, мы, то есть Россия, затмила бы весь Запад! Это каждый западник понимает, но так как ему не доступно понять смирение христианское, граничащее с аскетизмом русского православного человека, то он и видит только наше богатство внутри земли, нетронутое, и упадок нравственный нескольких молодых поколений – нет правил без исключения и т. д. и т. д.».
Скрынченко сумел ей помочь в этом деле. Печатанье статей в отдельных брошюрах было им заказано в одной из минских типографий. Этот вопрос интересовал и Лелю, и он справлялся об нем. «Меня очень интересует вопрос о дядиных сочинениях, переговорила ли Тетя с типографией, отдала ли рукопись в набор?» В том же письме он сообщал радостные известия об ассигновании нашему архивному комитету[148 - Академия Наук.] трехсот рублей: «Все прошло гладко. Сегодня приехал Корш[149 - Корш Федор Евгеньевич (см. примечания).][150 - Корш Фёдор Евгеньевич (1843 – 1915), филолог-классик, славист, востоковед, поэт-переводчик, профессор Московского (1868 – 1905) и Новороссийского (1890 – 1892) университетов, Лазаревского института восточных языков (1892 – 1915), академик ИАН(1900), учитель А. А. Шахматова и О. Брока.], и впереди, следовательно, тревожная неделя с заседаниями, обедами и вечерами. Жаль, что мы мало поговорили с тобой о Минске и общих наших интересах». Еще бы, когда Леля не мог нам уделить десяти минут: постоянные с утра звонки или «просят к телефону», «ждут в собрания», пакеты и письма, требующие немедленного ответа. А между тем было нам о чем поговорить и помимо вопроса об имении. Еще в свою бытность в Минске он просил Снитко и К? попытаться разыскать так называемую «Слуцкую псалтырь», драгоценный экземпляр, бесследно исчезнувший уже в недалеком прошлом. Наши друзья подняли тогда всю минскую епархию. Снитко сам ездил в Слуцк искать ее в архивах и по церквам. Заинтересовался этим и архиерей Михаил. «Слуцкой псалтыри» так и не разыскали. Снитко предполагал, что она попала в руки покойного Татура и была им сплавлена в Краков. Леля давал ему и другие поручения.
В январе Леля писал мне: «Посылаю тебе корректуру одной статьи, предложенной к напечатанию в Живой Старине.[151 - Речь идет о статье А. А. Шахматова «Из области новейшего творчества», опубликованной в 1909 году в журнале «Живая старина», т. XVIII, вып. 2 и 3, с. 164–167 и отд. оттиски. – Примеч. сост.] Я очень хотел бы навести обстоятельную справку относительно изложенного в нем предания. Мне важно, между прочим, знать, сохранилось ли до сих пор название Коростень в Пинском уезде в Жолкинском имении, при границе Вишенского имения. Даже, нет ли в Логишине людей, помнящих какие-либо предания, сходные с изложенными здесь. Не найдется ли польская рукопись, упомянутая в начале и т. д. Не может ли Виктор Адамович попросить местного волостного писаря или сельского учителя собрать эти сведения?
Далее: о литовских татарах известно очень мало. Не отправишься ли ты к мулле и не попросишь ли его продиктовать тебе все, что он знает о составе, происхождении, религиозных отношениях своих сородичей или составить самому обстоятельную статью, которую я мог бы напечатать в Известиях».
По-видимому, как Витя считал минскую археологию панацеей от всех благотворительных обществ, так и Леля знал, что лучшее средство забыть покупку имения – та же минская археология. И, конечно, не ошибся.
Визит к мулле, правда, был не из удачных. Мулла ничего не помнил и не знал, но ссылался на какие-то документы, отосланные в Крым. Приняты были меры, путем переписки, к возвращению этих документов. Что же касается Логишинских преданий, то приходилось ожидать возможности самим проехать в Пинский уезд, не раньше лета, во время каникул.
А между тем легенда, упоминаемая в корректуре, присланной Лелей, была очень интересна. Это был перевод старинной польской рукописи, хранящийся в Вильне, в Архиве еленского генерал-губернатора за 1864 год, номер 1511, листы 72-78, где речь шла о том, что мещане Логишина, местечка в двадцати верстах северней Пинска, подали прошение виленскому генерал-губернатору, предъявляя права на земли вокруг Логишина. Попутно они приводили предание седой старины о заселении этого края: славянские племена Дулебяне и Ляховитяне под напором племен, нахлынувших с запада, должны были оставить свою древнюю столицу Коростень на реке Богом, позже названой Стырем, по имени царя их Стыра, и двинулись на север к озеру Ильмень. До сих пор, пояснили просители, близ Ильменя и Новгорода имеются селения Коростень-Ляховичи[152 - Село Коростень в Старо-Русском уезде на берегу Ильменя и село Лоховичи в том же уезде на реке Ловати.], даже название Старой Руссы, столицы новоприбывших к Ильменю славян, они производили от царя своего Росса, сына Стыра.
Так как Лелю, в то время уже задумавшего свой труд «Древнейшие судьбы русского племени», особенно интересовала Минская губерния, как «колыбель славянства», то понятно, что ему хотелось разыскать предания, подтверждавшие существование древней славянской столицы Коростеня в Пинском уезде на реке Стырь. До сих пор известен был лишь Коростень на реке Корость, в Овручском уезде Волынской губернии. Вероятно, и княгиня Ольга осаждала и сжигала Коростень, столицу древлян, именно этот Коростень на реке Стыре, южном правом притоке Припяти.
Но наши археологи, сидя дома, могли выяснить только, что все следы Коростеня в Жолкинском имении, на границе Вишенского, исчезли. Что Зеленский упоминает еще о какой-то Корости на реке Горыне, следующий за Стырью, правым притоком Припяти, в Ровенском уезде Волынской губернии, вероятно, путая с Коростенем на Стыре.
Упомянутая же в легенде деревушка Ладорони поныне существует и, названная от «преславнейшего языческого капища богини Лады», теперь прозывается Ладорожьей. Что же касается Логишина, то оно известно с XVII века как владение князей Радзивиллов: богатое староство, пользовавшееся Магдебургским правом. Но о том, что это была столица прибывших с запада племен и что замок в ней с высоким валом занимал четыре версты, никто не помнит, так же, как и то, что их князь, прозванный в немецком наречии Герцун-Лях-Ширма, владел Пиной и Припятью, был с Киевом в коммерческих отношениях и, узнав, что киевский князь хочет в 988 году оставить языческую веру, предложил князю по велению Папы, не согласится ли он принять эту немецко-католическую веру?
Представляю себе, как все это должно было интересовать Лелю. Было написано всем, кого могли вспомнить в Пинском уезде, с просьбой собрать по этому поводу все предания. Конечно, было написано прежде всего священнику в Логишине и сельским учителям. Но они отмалчивались. Тогда мы с Витей обратились прямо к архиерею Михаилу, прося его указать нам кого-либо в его епархии в том крае, кто бы мог нам помочь в этом деле. Почтенный епископ довольно долго мысленно искал такое лицо. И не нашел, но вспомнил, что недалеко от города Борисова, в местечке Смолевичи, есть попадья, родом из Пинщины, по супругу Радзяловская.
Попадья эта – бывшая сельская учительница, любила литературу и записывала народные сказки и предания. О, тогда немедля было послано попадье в Смолевичи письмо, и она, чуть ли не на другой день, прилетела ко мне! Это была умная, энергичная и решительная дама. У нее действительно было записано несколько народных преданий в форме рассказов. Она привезла с собой один из них, в котором упоминается Коростень, хотя это было лишь урочище, близ Давыд-Городка, в Мозырском уезде.
Предание было записано ею со слов старого деда Захаревича, когда она с мужем, певчими и всей школой в Троицин день поехала на лодках кататься по озеру в урочище Корости. Здесь, рассказывал дед, которого они догнали в душегубке на озере и стали расспрашивать про старину, земля была богата, а народу мало. И однажды «наш» народ поехал по реке Льве ловить бобров. Их там тьма тьмущая. И увидели вдруг, что какой-то новый народ, «незнакомый», робит себе хаты не по-нашему, не ставя их на земле, а поднимая на сваях, точно голубятни. На вопрос, кто они такие, они отвечали, что они жили много лет в Коростени, на Ястыре (на Стыре). Там много хлеба и рыбы. Здесь же, в новом для них крае, много дичи и зверя, из-за страха которого они строятся так высоко. Ушли же они из Коростени потому, что «наш молодой князь Васильш новую веру вводит и богов наших в реке топит». И не так он, как жена его киевлянка взлюбила новую веру и прогоняет из своего княжества всех, кто держится старой веры. Тогда они, чтобы не изменять своей вере, ушли из Коростеня и построились в этом урочище, названному из Корости по Коростеню, из которого они пришли. Староста Давыд-Городка (один из Погорынских городков, на реке Горыни), разрешил им тут селиться, но потребовал от них по пять бобровых шкур от дыма для князя Городецкого: тогда уже в Давыд-Городке не было Радобая, а княжили киевские князья», – закончил Захаревич.
Конечно, весь рассказ попадьи немедленно был послан Леле, который хотел его напечатать в Известиях Академии и обещал попадье гонорар, горячо прося ее прислать и следующие ее рассказы, содержание которых она мне кратко сообщила: о названии реки Стырь от слова «стыриться» в значении «сердиться», и еще предание о том, как «князь Васильш вводил новую веру в Погорынских городках» (по реке Горыни).
Глава 6. Март-апрель 1909. Улогово-Лауданишки
За всеми этими заботами о Коростене и князе Васильше мы совсем забыли даже думать о покупке имения, хотя и не отказывались, больше по привычке, от географических бесед с комиссионерами.
Особенно донимал нас один полячок, буквально с мольбой, взглянуть на предлагаемое имение под Полоцком. «Ну съезди, чтобы отстала пиявка», – сказала я Вите, потеряв терпение от ежедневных посещений этой несчастной тощей фигуры с бледным, вытянутым лицом. Сама я была занята вторым приездом моей попадьи! Пользуясь праздничным днем, Витя выехал с ним на Полоцк и Польшу, в двух верстах от которой было Улогово, о котором так скорбела эта пиявка. Но владелец Улогово, отставной полковник Ганзен, спившийся холостяк, довольно негостеприимно встретил покупателей, хотя продавал имение потому, что после смерти матери-хозяйки изнывал от скуки, и готов был продать Улогово за бесценок. Все имение было до крайности запущено, усадьба развалилась, и хотя летом, вероятно, и было красиво большое озеро в усадьбе, общее впечатление, по крайне мере под снегом, получилось самое неблагоприятное. Когда после нескольких часов, проведенных на морозе и в снегу, Витя вернулся к Ганзену, не только не предвиделось обеда, но пиявка с трудом выхлопотал и черствого хлеба к стакану жидкого чая. Впрочем, подали еще кусок совершенно высохшего сыра. Витя, проголодавшись, пытался отрезать себе кусок этого сыра, но только расколол ножом тарелку. Вообще вся обстановка, угощение, разговоры, напоминали Плюшкина. Имение совсем не понравилось, и на Улогово был поставлен крест. Только пиявка все еще долго не хотела отстать от нас, и даже завязалась переписка с Ганзеным по поводу уступки в цене имения.
К несчастию Ганзена или вернее пиявки, который не терял надежды уломать нас, Ганзен вздумал писать и Вите, и пиявке одновременно. Он перепутал конверты, и Витя получил письмо, написанное Ганзеном пиявке. В нем Ганзен выражался очень нелестно по поводу того, что Витя не сумел достаточно оценить Улогово. Доставалось и комиссионеру: «Если все рекомендуемые им покупатели будут бить посуду, то ему, Ганзену, придется идти по миру». Витя отослал это письмо Ганзену обратно с припиской, тоже не особенно лестной для его автора. Вопрос о покупке Улогово был исчерпан, к большому огорчению пиявки, которому пришлось дать денег на покрытие расходов по поездке. Он пробовал подъезжать еще с новыми предложениями, но нам было теперь не до имения.
Археология брала верх. 27 февраля наш комитет устроил в Дворянском собрании вечер в пользу своих скудных средств. Ведь готовился уже к печати первый выпуск «Минской старины», а к весне намечались экспедиции. Зал был переполнен: масса учеников, учителей, а в первых рядах высший свет. Кто менее всего интересовался этим краем и его «русским» прошлым, о котором так скорбел Скрынченко, счел долгом показаться «ради архиерея» и «русских тенденций русификации» и прочих прелестей. Все сошло гладко: пел архиерейский хор, Снитко читал о Минске в XVII веке, Скрынченко о белорусах и их языке, все как следует быть, и мы с Оленькой туда же. Оленька спела под аккомпанемент рояля и припев хора «Плач Ярославны» на слова о Полку Игореве[153 - Оленька пела его в 1903 году в благотворительном концерте в Петербурге, в зале Павлова.], слова вполне соответствовали общему тону; нам же с Тетей приятно было услышать это исполнение музыки дяди. Как ни странно, сестра, конфузливая до дикости в обращении и разговоре, совершенно преображалась во время пения. Она нисколько не робела не только петь в гостиной, но и в большом зале при публике, голос же ее с годами только крепнул и не терял красивого задушевного тембра, без малейшей аффектации. Я же, наоборот, не так страдала конфузом, как она, но выступать с лекцией «Памятники старины», бывшей моим номером этого вечера, не решилась. Хотя мне и пришлось как-то «читать», но то было в пользу голодающих и вполне благожелательной и сочувствующей среде[154 - В женском благотворительном обществе у барона Буксревдена, Корсаковой и пр.]. Теперь же под взорами высшего минского общества я предпочла только сама послушать ее, и за меня ее прочел, с чувством, с толком, с расстановкой, брат Тата Всеволод Петрович, граф Корветто. Конечно, Тата сочувствовала и помогала нам в этот вечер так, как если бы это был ее вечер в пользу приюта.
В этой коротенькой лекции вылилось у меня то, что должно было вызывать живой интерес к этому краю и его далекому прошлому. Думалось, что кроме кучки любителей и педагогов, все слушатели так же, как и я, так основательно забыли и спутали все события древнерусской истории и так плохо применяли эту историю к географии, хотя бы одной Минской губернии, что вряд ли, проходя по нижнему базару Минской улицы, по доскам, закрывавшим реченку Немигу, впадавшую в Свислочь, предполагали или вспоминали, что это та Немига, ровные берега которой были усеяны костьми русских сынов во время борьбы Полоцких князей с Киевскими в XI веке. Что все эти неважные теперь города и еврейские местечки Минской губернии возникли в доисторическое время, и многие из них несли за собой славное прошлое, как Туров – столица дреговичей, рассадник христианства в Полесье; Новогрудок – столица Литовского королевства с разрушенным замком Миндовга; Пинск – удел Киевских князей с монастырем времен Святого Владимира и пр. Даже ничтожные местечки Копыль и Клецк когда-то были укрепленные столицы самостоятельных отдельных княжеств.
Нам с Витей, по крайне мере, приходилось учиться истории заново, с приложением ее к географии Минской губернии. Одно мне было жаль, что Скрынченко, напечатав эту лекцию в Минском Братском Листке и в Минской Старине, принес мне ее готовые оттиски в маленьких брошюрках. Я, конечно, послала экземпляр Леле. «Прочел с интересом, – ответил он, – сообщил бы несколько замечаний, если бы ты прислала ее мне в корректуре. (!) Но вообще она очень интересно и живо написана». Как были бы интересны именно его замечания! Вот кто хорошо знал историю и географию этого края. И как радостно было бы именно ему видеть наяву те местности, которые он так хорошо знал по своим летописям. И если бы он мог принять участие, например, в предполагаемой летом экскурсии в Туров!
Этот вечер заставил нас опять вернуться к общественной жизни в Минске, от которой мы немного отстали, благодаря нашим отъездам. Стоило пропустить несколько званых вечеров, как мы уже отстали от светского колеса в Минске. Теперь же у нас явилась новая забота. Эрдели обратился к Вите с предложением купить имение в Слуцком уезде, где предводитель Лопухин оставлял свою должность. Согласно последнему циркуляру министерства, предводитель, назначаемый в западный край, должен был непременно иметь земельную собственность.
Витя взволновался. Хотя должность предводителя и являлась классом ниже непременного члена, но по своей независимости, да и по своей деятельности, была предпочтительна, и далеко не каждый предводитель мечтал идти в губернское присутствие и менять свой уездный город на губернский, хотя непременный член имел прерогативу его ревизовать. Между уездными городами Минской губернии Слуцк был из лучших, но… он не стоял на железной дороге, и сообщение даже с Минском было очень сложное. От Минска несколько часов по железной дороге до станции Осиповичи. Пересадка, и по железнодорожной ветке до Старых Дорог и оттуда еще 47 верст по шоссе. Конечно, с точки зрения наших археологов, Слуцк чудесный город. Достояние Владимира Мономаха в XII веке; Литовская столица Слуцкого княжества, князей Олельковичей[155 - Родоначальник Слуцких Олельковичей, князь Александр Владимирович был внуком Ольгерда в княжестве Литовском.] в XIII веке. В XVI веке с прекращением мужской линии Олельковичей переходит к князьям Радзивиллам[156 - Последняя Слуцкая княжна София Олелькович вышла замуж за Яна Радзивилла.] и затем по женской линии переходит к Вихгенштейнам и Гогенлое.
Нам рекомендовали купить в Слуцком уезде для ценза имение Горки, но купить его нам показалось еще сложнее Новгородского. В чем состояла эта сложность, не помню; быть может, более всего нас смутили расстояния и сообщение. Оно было в 45 верстах от Слуцка и 70 верстах от железной дороги. При таких расстояниях и неминуемых разъездах, жизнь представлялась нам не иначе, как в экипаже, а между тем Горки продавались абсолютно без всякого инвентаря, и одна покупка экипажей и лошадей являлась уже достаточно накладным расходом. А совладелица наша Оленька с Тетей к нам и не доедут, а уж как мне там будет весело, когда Витя будет проводить целые сутки в дороге. И представляла я себе зимние метели и темные осенние ночи… Нет! Нет! После Горок нам морочили еще голову несколькими имениями в Слуцком уезде, но все они стоили дорого. Слуцкие земли славятся своей урожайностью, продавались без «комбинаций» и отстояли очень далеко от железной дороги. К тому же дело Лопухина затягивалось, и мы рисковали, заехав с головой в какое-нибудь имение за 70-80 верст от железной дороги, так там и засесть.
Но теперь Леля одобрительнее отнесся к этим предположениям и писал: «Очень важное предложение сделано Виктору Адамовичу. Меня сначала поразила мысль о предстоящей разлуке, а также о еще большем расстоянии отсюда до будущего вашего места жительства, но теперь я склоняюсь к тому, что, пожалуй, на это предложение не следует отвечать отказом. Дело в том, что место члена губернского присутствия может быть упразднено с введением реформ местного управления, и Виктор Адамович может остаться за штатом. И губернатор будет иметь основание считать себя свободным без всяких обязательств, ввиду того, что Виктор Адамович не последовал его совету. Но является вопрос, прочно ли место уездного предводителя, не будет ли эта должность выборной в западном крае, совсем не знаю законодательных предположений на этот счет. Далее еще сомнение: будет ли имение давать доходы и представляет ли оно вообще ценность, ввиду возможной продажи его при переходе вашем в другое место, в другой город. Мне представляется очень интересным место в Слуцке, место предводителя, главного лица в уезде, но как досадно, что он не на железной дороге. Конечно, надо взвесить все очень серьезно. Но я никак не могу отнестись к Слуцкому проекту так отрицательно, как ко всем прошлым. Жалко только, что вы как будто закабаляетесь в Минской губернии и отрываетесь совсем от Саратовской.
Мысль об уездном начальнике в Аткарске или другом уезде Саратовской губернии мне больше, гораздо больше улыбается. Напиши еще раз, как спела Оленька. Понравилось ли. Кто аккомпанировал?»
Но уже в следующем письме Леля ссылался на то, что у них была Е. Н. Д.[157 - Елизавета Николаевна Деконская, сестра Лихачева.], которая начала указывать на всю опасность подобной покупки и предложила по возвращении из Саратова переговорить с ХХ, не может ли Виктор Адамович получит повышение и движение по службе. Я советовал бы тебе обстоятельно написать по этому поводу Е. Н. Но, конечно, я Е. Н., моей большой приятельнице, не написала, повышения мы не ожидали, а лишь жизнь более по душе, связанную с жизнью в деревне, и место предводителя в этом случае являлось самым подходящим. Единственным повышением могло быть еще место вице-губернатора, но последнее нас не манило, это та же бюрократическая жизнь, те же столкновения с администрацией и нестерпимыми светскими обязательствами, визитами, которые извели нас за три года в Минске. «Подумайте очень, прежде чем покупать имение. Я не совсем понял: неужели Эрдели намекнул, что настоящее свое место Виктор Адамович может потерять?» – заканчивал Леля письмо. Нет, об этом и речи не было.
Всегда корректный и вежливый, Эрдели вовсе не поддавался «осиному гнезду» и всегда был к Вите справедлив. Предложение перехода в Слуцк было с его стороны только внимание, вызванное нашими попытками иметь земельную собственность, что являлось, как оказывалось, «желательным явлением», о чем мы менее всего думали, а может быть потому, что он не мог не предполагать известную трудность нашего положения в минском обществе. Теперь Эрдели с Шидловским окончательно рассорились. Положение последнего становилось даже критическим. Ему предстояло серьезно хлопотать о переходе в другую губернию. Сам по себе добрый и обходительный, Шидловский, как всякий человек, имел свои недостатки, а обычная вражда губернатора с вице-губернатором в Минске раздувалась усиленно «осиным гнездом». Мы были не в фаворе «осиного гнезда» и тем самым уже сторонниками Шидловского. К сожалению, Шидловский ухитрился рассориться и с прочими видными чинами администрации, что, конечно, ставилось им в большой плюс.
Витя при всей своей сдержанности не мог оставаться молчаливым зрителем и не раз вступался за гонимого Шидловского. Так помнится, он буквально спас его от разъярившегося Щепотьева. Но Шидловский, чем-то опять раздраженный, вновь сцепился с Радзевичем, и по его настоянию была назначена внезапная ревизия продовольственного отдела губернской управы. Предстояло целых две недели ревизовать этот отдел, а ревизуемые, как известно, принимают такую ревизию за личное оскорбление и обыкновенно грозят сломать шею ревизорам, особенно если они из местных же сослуживцев, а не присланы из Петербурга. Шипение в Минске еще усилилось и осложнилось этой ревизией, которая хотя, кажется, кончилась ничем, но тем ненавистнее был вызвавший ее Шидловский и не менее его, конечно, Тата, со своими приютами и благотворительными обществами! И Сорнева не могла простить ей прошлогодние столкновения, и Долгово-Сабуров[158 - Губернский предводитель.], словом, весь город ополчился против них, и мы одни, в такое время, в особенности не хотели им изменять, хотя вполне сознавали недостатки немного легкомысленного забияки, но добродушного Константина Михайловича, терявшего душевное равновесие от общего шипения. Вот почему более чем когда-либо хотелось уйти в уезд подальше от «губернии».
Но вакансии предводителя в Минской губернии не предвиделось, кроме Слуцкой, да и то по окончании дела Лопухина, т. е. через год, и мы решили отложить наши поиски до лета. Но случайно Витя разговорился с инспектором Боклевским, красивым стариком, которого мы не раз встречали в обществе. Витя сообщил ему о неудаче со Слуцкими имениями. Боклевский стал уговаривать бросить эту затею: «К чему забираться в глушь. Боже избави. Еще вопрос – уйдет ли Лопухин, как кончится его дело, вы будете его караулить в имении за 70 верст от железной дороги. Подыщите имение поближе к Минску. Минск – отличный город, и мы Вас ни за что из Минска не выпустим!» Затем Боклевский посоветовал Вите обратиться к Ивану Фомичу Гринкевичу. Это лесничий из Пермской губернии в отставке, человек опытный и осторожный, который сможет не торопясь разыскать нам имение. Человек свободный, на пенсии, обеспеченный в Минске домами и небольшим капиталом, педантически честный, который с удовольствием поможет нам, так как он еще вполне бодрый старик и очень будет рад такому делу.
Действительно, Гринкевич, толстый старик с длинной седой бородой, очень охотно отозвался на наше предложение при условии три рубля суточных, все дорожные расходы да плюс надежда получить у нас же место управляющего, если найдется имение. При этом Боклевский очень настаивал на том, чтобы поискать имение поближе к Минску, так как из Минска нас не выпустят, и не к чему рваться из города, где все нас так любят. Увы, только не высший круг.
Как только комиссионеры снабдили нас партией описей наиболее близких имений к Минску, Гринкевич выехал на их осмотр. Сначала он выехал в Ванцерово, имение Валицкого с мельницей и круподеркой, в двенадцати верстах от Минска. Осмотрев его, забраковал; потом поехал подальше в Трокиники, имение Шишко близ станции Чудогай, по дороге в Вильну, с винным заводом – забраковал. Осмотрел наяву или, познакомившись с комиссионерами, их описями имения, еще с два десятка имений, и все ему было не по душе, все он браковал. Наконец, нам предложили Уречье у станции Жодино, всего час езды от Московско-Брестской железной дороги. Такое расположение имения было особенно удобно, да и все хвалили это имение с винокуренным заводом, молочным хозяйством и пр. Владелец Славинский, поляк, еще очень молодой человек, круглый, розовый, кудрявый, сам вел очень успешно свое хозяйство. Но вдруг споткнулся, стал играть в карты и попал в кружок шулеров, которые обобрали его. Тогда он бросил хозяйство и продавал свое имение дешево и спешно. Витя, опасаясь, что Гринкевич слишком мнителен и вновь забракует имение, поехал с ним сам и вынес впечатление благоприятное.
После того Славинский приехал сам для переговоров с нами, но, увидя у нас рояль, сел играть, а увидя ноты сестры, принялся ей аккомпанировать, упросив петь. Он аккомпанировал прекрасно и воодушевил сестру; мы все были очарованы его манерой играть, в нем чувствовался талант, увлечение. И вечер пролетел для нас так приятно, что право было не до сухих расчетов, а так как Славинский очень просил нас к нему приехать обоих лично в Уречье, то мы и расстались с намерением к нему приехать через день. Он обещал даже подарить нам ту пару серых лошадей, которую он вышлет нас встречать.
Но какая-то служебная помеха не дала нам возможности съездить в Уречье, и мы вторично послали туда Гринкевича. Я уверена, что если бы мы сами поехали, Уречье было бы куплено. Уж очень положение его у самой станции в часе езды от Минска было соблазнительным. Но Иван Фомич, по обыкновению, с мелочною подозрительностью стал до всего докапываться. Он выяснил, что обещанная нам в подарок пара серых лошадей уже была запродана зараз троим покупателям, поднявших по этому случаю драку при Фомиче же. Он убедился, что лес большею частью вырублен и не хватит на топливо завода, да арендатор имения что-то замышляет и пр., словом, забраковал и Уречье. Это не помешало дяде этого самого Славинского помещику Свидо вскоре купить Уречье и заплатить ему на 40 тысяч дороже.
Все затем следовавшие предложения комиссионеров им так же были забракованы. Это становилось даже скучным. «Ну, уж Лауданишки не забракует ваш сварливый старик», – сказали они нам, когда узнали, что он поехал смотреть это имение в Витебской губернии, в восьми верстах от станции Рушаны по Варшавской железной дороге. Предложил Лауданишки сам владелец Соммерсет-Россетер, приехав к нам вместе с присяжным поверенным Володкевичем, у которого была тридцатитысячная закладная на это имение. Все было ясно в этом деле: ни куртажей, ни посредников, ни комбинаций, две тысячи десятин земли, много угодий, несколько фольварков в аренде и две красивые усадьбы над озером. Иван Фомич пробыл в Лауданишках четыре дня, нашел имение прекрасным во всех отношениях, но все же выставил столько опасений и подозрений, что мы опять не решились. Нас остановила цена – сто двадцать пять тысяч без комбинаций. Как с этим справиться? И почему Соммерсет, не нам чета как хозяин, не может справиться с имением? Вот этот вопрос особенно пугал Гринкевича.
Прошло несколько дней, и опять приехал к нам Володкевич, теперь с мольбой стать на торги Виленского банка. В конце апреля Лауданишки будут выставлены на торги, и его закладная пропадает! Он разорен! Он умоляет! Если бы мы приобрели Лауданишки с торгов, т. е. за долг банка, он надеется на нас, мы выплатим ему его тридцать тысяч, да и Россетеру заплатили бы по уговору что-либо, т. к. он останется буквально нищим.
И вдруг мы опять решились: надо же было когда-нибудь решиться! Чтобы стать на торги, надо было иметь не менее тридцати тысяч, но ссуда Крестьянского банка была уже готова к выдаче 15 апреля. Тетя вздыхала: только этого не доставало: покупать имение с торгов! Но мы ее успокаивали, это же было с согласия и Россетера, и Володкевича, которые иначе рисковали оба все потерять. Так как слово наше было им дано, мы прекратили наши уроки географии, тем более что наступали праздники Пасхи, ранней в том году. Перед праздниками было много дел. Тата устроила вербный базар в пользу приюта, и мы все, даже Оленька, приняли в нем живейшее участие. Беспрерывно два дня мы все торговали в театре. Публики была масса. Одна лотерея дала пять тысяч. Надо сказать, Наталья Петровна умела воодушевлять самые сухие сердца и, несмотря на свои распри, все общество откликнулось на этот базар. Дамы к концу второго вечера попадали в обморок от усталости. Судьба приюта на этот год была обеспечена. Постройка его тоже была доведена до конца, и шестого мая предполагалось уже его освящение: Оленька рисовала к этому дню образ святой Ирины, княгини Анны Новгородской, во весь рост, а Снитко составлял очерк о значении святой Ирины, именем который был назван приют Натальи Петровны.
Пасху мы провели спокойно и приятно. Тетя уже рвалась в Губаревку, к весенним экзаменам в школах, но нам удалось ее убедить, что к экзаменам она поспеет, а весна холодная, и в Губаревке еще очень неуютно, и уезжать от нас на Пасху совсем не следует. Тетушка сама это чувствовала и понимала, но то были все еще ее порывы, так мало ценимые Оленькой. Тетушка была вообще очень довольна Минском. Ее трогало общее внимание, которое ей оказывали все наши друзья, уже не говоря об Урванцевой, которая если изводила «капризника», как неизменно в обществе и громко на улице она называла Витю, то Тетушку она чтила, как родную мать. Очень полюбилась тете и Мария Дмитриевна Кологривова, мать Юрия Александровича. «По мыслям и действиям мой двойник, – писала она Леле, – она пишет статьи и помещает в Санкт-Петербургских Ведомостях». (Двоюродная сестра князя Ухтомского [Экаер] и сама Ухтомская). Эти статьи касались проекта школы для образования домашней прислуги, и понятно, какую союзницу нашла почтенная Мария Дмитриевна в Тетушке. Но, конечно, всего приятнее Тете было то, что брошюрка была, наконец, напечатана, и она могла ее разослать своим друзьям и единомышленникам.
15 апреля мы с Витей вновь поехали в Петербург. В это второе свидание с Лелей мы нашли, что он выглядит лучше и веселее, нежели в феврале. Между прочим, его развлекла поездка в Царское село, на представление Мессинской невесты. «Играл великий князь Константин Константинович[159 - Константин Константинович (1858 – 1915), великий князь, внук Николая I, генерал от инфантерии, президент Императорской Академии наук, поэт, переводчик и драматург, творческий псевдоним К. Р.], – писал он, – был государь и еще кое-кто из царской фамилии. Великий князь играл хорошо, но трагические роли не по его натуре, как мне кажется, отлично играли и остальные артисты и любители. Вернулись в половине второго ночи. Воображаю, сколько стоил этот день великому князю с каретами для гостей, экстренным поездом и пр.».[160 - Письмо А. А. от 9.4.1909.] Шунечка уже начала свои сборы в деревню, так как предполагалось переехать в Губаревку в начале мая. Леля собирался с Сашенькой и Ольгой Владимировной[161 - Ольга Владимировна Градовская, рожденная Шидловская, мать Наташи. Сашенька – сын Лели, больной после менингита, без речи и движения.] выехать в половине мая, а перспектива лета и отдыха всегда радовала его. Я не помню, чтобы мы в этот приезд волновали его нашими планами, и если говорили о торгах Лауданишек, то, во всяком случае, вскользь, но, конечно, не умолчали, что ссуду Крестьянского банка за Липяги сорок тысяч получили себе и Оленьке, но от шести процентов именного обязательства отказались и при размене потеряли тысячу рублей[162 - По курсу 97? рублей за 100.] и перевели в Вильну не сорок, а тридцать девять тысяч. Если бы нам пришлось менять их позже, как оформленное именное обязательство, мы бы потеряли не одну тысячу, а восемь тысяч, а решительно отказаться от «земли» мы не решались. Будь что будет.
Мы прибыли к торгам в Виленском банке аккуратно к двенадцати часам и ожидали начала в небольшой боковой зале. Неприятное ощущение, точно чего-то совестно, но Россетер и Володкевич радостно встретили нас, и мы разговорились, как все устроим для общего благополучия: Володкевичу выплатим его закладную, Россетеру уступим любую из двух усадеб на озере и часть капитала, по справедливому расчету. Только мы не знали, как приступить к делу, но они обещали быть нашими суфлерами.
Россетер казался очень доволен и уверял, что вполне мирится с продажей имения, но только если мы купим имение, но его пугает, что на торги приехал его сосед и враг (называл какую-то немецкую фамилию). После этих разговоров Россетер, как бы невзначай, стал внимательно читать вывешенные объявления о продаже назначенных к торгам имений и вдруг заметил опечатку в количестве указанных в Лауданишках десятин. В объявлении было указано количество десятин на один ноль более: двадцать тысяч десятин! Очень удивленный, он бросился за разъяснением в правление. Произошел переполох, был запрошен управляющий, члены, а затем объявлено, что торги на Лауданишки отменены из-за этой якобы ошибки Виленского банка. Мы вернулись в Минск, в душе очень довольные, что не купили Лауданишки таким несимпатичным способом, хотя ясно было, что все равно Лауданишкам не миновать продажи с торгов, а тогда дадут ли Россетеру отступные за усадьбу или денег – большой вопрос.
Володкевич негодовал. Оказалось, не первый раз выезжал он на торги, и каждый раз все кончалось для Россетера вполне благополучно.
Чтобы уже покончить с Лауданишками, скажу, что, кажется, через месяц Лауданишки вновь продавались с торгов и не банком, а в Витебске по судебному взысканию Володкевича. Опять Володкевич умолял нас принять участие в торгах. Теперь Витя поехал с Гринкевичем в Витебск, и еще раз Россетер сумел сорвать торги. Причиной тому явилось еще более непредвиденное обстоятельство. Трагизм положения Володкевича заключался в том, что он как католик-поляк мог быть держателем закладной только у владельца польского же происхождения. В западном крае поляки-католики не имеют права покупать землю у русских владельцев, а потому так же и держать русские имения под закладной. Володкевич мог иметь эту закладную на Лауданишки только потому, что Соммерсет-Россетер, судя по документам, засвидетельствованным Витебским губернатором Фон-Дер-Флитом, года четыре тому назад был католик, но вдруг теперь Россетер, так же невзначай, как тогда в банке, пристальнее рассмотрев свои документы, заявил, что он вовсе не католик, а происходит от английских лордов Соммерсет-Россетеров, поэтому он не поляк и не католик, а англичанин, а англичане, как и немцы, в этом вопросе пользуются теми же правами, что и русские. В доказательство своего происхождения теперь им были представлены документы, заверенные тем же губернатором Фон-Дер-Флитом. А раз Россетер оказался англичанином, а не поляком-католиком, закладная поляка теряла свое право закладной. Следовательно, иск Володкевича становился незаконным, а потому в иске ему было отказано, и Лауданишки вновь были сняты с торгов. Володкевич просто из себя выходил, и тотчас предъявил иск к самому Фон-Дер-Флиту, подписавшему два таких противоречивых документа о происхождении Россетера. Признаюсь, как ни тягостны были эти две напрасные поездки и расходы по ним, но симпатии наши все же были на стороне бедного Россетера, так упорно старавшегося сохранить свое гнездышко. Володкевич же, правый в своих домогательствах, все же казался нам беспощадным и даже жестоким. Он насчитывал проценты на проценты, взыскивал двенадцать процентов, и как-то становилось жутко от его упорного преследования.
Чтобы так же покончить с Лауданишками, которые мы так и не купили, скажу, что Володкевич, хотя и значительно позже, выиграл процесс против губернатора, ему были присуждены взыскиваемые им все убытки. Но бедный Россетер боролся до конца и так и не отдал свои Лауданишки, хотя они постоянно были на торгах Виленского банка. Года два спустя он внезапно умер. Осталась жена и дети. Жена сумела продать часть имения и выплатить все долги мужа в том числе и Володкевичу, а оставшаяся часть ее имения была приведена в такой порядок, что стало ей давать четыре тысячи годового дохода.
Глава 7. Май-июнь 1909. Город Борисов – Альт-Лейцен
Вероятно, только вернувшись в Минск, мы обстоятельнее сообщили Леле о торгах в Лауданишках, судя по его письмам конца апреля. Он уговаривал Оленьку быть острожной, благоразумной.
«Не хочу расстраивать вас, но считаю ошибкой и то, что вы отказались уже от шести процентов ренты. Будьте осторожны. Не раскаивайтесь в сделанном уже шаге, но не рискуйте дальше. Лучше всего поместить капитал в хорошие бумаги. Можно рискнуть помещением и в акционерные предприятия, разумеется, ненадолго, а так, чтобы вернуть хорошими процентами – убытки, уже вами понесенные. С большой робостью решаюсь дать подобный же совет Жене. Я понимаю, что он диктуется моей слабостью, недостатком сил и энергии, которых уже недостаточно, но все-таки лучше никогда не переоценивать своих сил и не брать на себя неудобоносимой ноши, бремени чрезмерного. Вчера я мало поговорил с Женей… поцелуй ее за меня»[163 - Письмо А. А. от 24.4.1909.], а вслед за тем и мне писал: «Мне теперь после того, что писала Оленька и что пишешь ты, очень не улыбается ваша покупка. Надо искать чего-нибудь лучшего и более надежного. Мною прямо овладевает страх и трусливое настроение, когда я подумаю о вашем настроении. Скольких уже приходилось пожалеть и осудить за неосторожное обращение с деньгами. Неужели это не дает право быть скептиком?».[164 - Письмо А. А. от 28.4.1909.]
Конечно, бедный Леля был прав. Теперь разменянные к торгам деньги лежали на текущем счету. Наступало время разлуки с Тетей и Оленькой, а вопрос о том, как теперь быть, все так же оставался открытым. В последних числах апреля мы проводили Тетушку в Губаревку. Она уезжала вообще очень довольная Минском. «Меня трогают, – писала она Леле, – очень добрые отношения ко мне здешних друзей Жени. Представь себе, другой вечер приходят лично ко мне, узнав, что я скоро уезжаю. Я ведь никуда не выезжала и только встречалась дома с ними». Тетушка приписывала в том же письме: «Живопись Олечки поразительна. Картины ее стоят и висят в гостиной, обращая внимание, а Женечка наша радуется и ужасно вперед уже грустит о разлуке». Это правда, разлука с моими давалась мне нелегко! Из-за них я постоянно уезжала от мужа. Бог знает, что я переживала тогда в эти долгие разлуки с ним! И все-таки сколько упреков приходилось выслушивать от моей бедной маленькой сестры. Сколько слез она проливала из-за них, как упорно добивались и мы так устроиться с Витей, чтобы не разлучаться с ними! Вот первая зима, что нам удалось так прожить вместе в Минске, но наступало лето, и Витя не мог же его проводить в Губаревке! Когда же я сокращала свои разлуки с Витей, сестра ставила мне в пример всех дам, встречаемых ею в вагонах, которые уезжали летом на воды и в курорты, оставляя своих мужей на все лето. «Я очень жалею, что ты не из их числа».[165 - Письмо О. А. от апреля 1909.] И теперь уже я слышала ее недовольство, потому что раньше конца июля, когда у Вити начнется ревизия, которую ожидали из Петербурга, я не смогу выехать в Губаревку. Проводив Тетушку в Губаревку, Оленька осталась у нас еще на некоторое время, пока Тетушка будет справлять свои школьные и душевные дела, а в Минске Тата шестого мая не освятит свой приют.
Образ Ирины был закончен, и в киоте поставлен в часовне Александра Невского в сквере на Захарьевской. Сестра очень смешно описывала, как в мое отсутствие Тата взялась и за нее: она упросила ехать с ней к игуменье просить вышить в монастыре золотом по бархату тропарь святой Ирины. Дорогой Тата подхватила еще одну даму, так что служка игуменьи, испуганная такому многолюдству, сперва не хотела их пускать. Затем начались разговоры без конца так долго, что Оленьку стало тошнить от скуки, но Тата собиралась еще пройти с ней по всем кельям. Тогда сестра бежала от нее! На другой день Тата опять заехала за ней тащить в собрание, где будут читать очерк Снитко об Ирине. «Словом в лоск положила меня».[166 - О. А. от апреля 1909.]
Но когда у нас сорвались и Лауданишки, Оленька уже стала нервно относиться к вопросу о покупке земли. «Мы скоро будем в положении Крыловской разборчивой невесты», – говорила она, досадуя на нерешительность Вити и подозрительность Гринкевича. При ней предлагали нам Мышь Фон-Моллера в Новогрудском уезде, Глуск Рубана, Заброту Платера, Холопеничи фон-Зенгера и еще многие другие. Но особенно морочили нам голову с Бениным Патона: «Чудная усадьба, винокуренный завод и тысяча сто десятин уступались всего за девяносто тысяч» и «с комбинациями». Фомич должен был выехать, Фомич должен был купить», – горячилась Оленька, уговаривая нерешительного Витю, который был уже готов совсем отказаться от «земли», чтобы не рисковать и не терять более денег на поиски ее.
И наш бедный Иван Фомич поехал в Бенин – от Новогрудска четырнадцать верст по сыпучим пескам. Его сопровождало три комиссионера! Между ними первой скрипкой был Антон Осипович Кулицкий, Мозырский, как называли его по его происхождению из города Мозыря. Решительный, ловкий, опасный для зазевавшегося обывателя Кулицкий отличался удачей, потому что умел брать натиском. Ему приписывали свойства гипнотизера и укротителя зверей. Попасть ему в лапы означало живым не вырваться. Теперь он клялся своим друзьям-комиссионерам справиться, наконец, с упрямым Гринкевичем, «всучить» нам Бенин и получить у них приз за умение и ловкость. Уставшие и разочарованные комиссионеры начинали поговаривать, что мы совсем ничего не купим: «сварливый» старик упрям, а Витя недоверчив и нерешителен. Укротитель зверей взялся покончить с нами. Но когда Иван Фомич, приехав в Бенин, убедился, что богатое имение, бывшее князей Долгоруких (теперь в еврейских руках), превратилось в пустырь с вырубленным лесом, что из имения все выжато, что только возможно, он уперся опять. Что ни делал Кулицкий: и подкупал, и угощал, и уговаривал, а вечером и пел, и танцевал, чтобы разогреть кремневую душу Фомича, рассказывал он сам, захлебываясь, но подкупить его, убедить в мнимых достоинствах Бенина им не удалось! И Бенин ухнул за другими имениями. Почему-то Оленька особенно жалела Бенин. Быть может, три комиссионера, расхвалившие зараз это «дивное» имение, сумели ее убедить, что Гринкевич никогда нам ничего не купит!
Вскоре затем Кулицкий вновь явился к нам, предлагая купить четыре тысячи десятин (?) по двадцать рублей землю из-под леса в своем Мозырском уезде, в Скрыгалах. Он же брался распродать землю крестьянам, которые прибудут на его зов из Волыни. Красноречиво убеждал он нас: нам придется только съездить к нотариусу подписать купчую, а затем все, все хлопоты падут исключительно на него. Владелец этих четырех тысяч некий Любимов, уже телеграфировал нам, что готов выехать совершать запродажную. Мы с Витей слышать не хотели о такой парцелационной[167 - Парцелляция – дробление земли на мелкие участки. – Примеч. ред.] «афере»… и решительно отказались. «Ну, не минуете вы меня, – мрачно проговорил Кулицкий, стиснув зубы, – с таким колпаком все равно далеко не уедете. Сколько времени покупаете! Другие за это время успели два раза обернуть свои деньги!»
Но мы только были рады, что сумели от него избавиться! Оленька же, не желая слушать оправданий Фомича, очень огорченная, что последняя надежда, Бенин, тоже сошел со сцены, стала собираться в Губаревку, предварительно сделав крюк в Козельщину, ее давнишнюю мечту, чтобы посетить бывшее имение ее друга Владимира Ивановича. Поехала с ней и Урванцева помолиться у Козельщинской Божией Матери, которую она особенно чтила.
Проводив их в Козельшину, нам стало скучно сидеть в городе в самое лучшее время года. Витя решил меня завезти к своей тетушке фон-Кехли, в Зябки, бывшее ее имение по Полоцкой железной дороге, пока он дня два-три проведет на ревизии одного земского начальника в Парфианове, в соседстве по той же дороге. Так как после своей тяжелой поездки в Бенин Фомич просил пощады, чтобы полечить расшалившуюся печень и заняться ремонтом своих домов, то мы по дороге к тетушке решили сами заехать в очень расхваливаемое имение Кривичи, в Вилейском уезде, в Виленской губернии. «Шестьсот десятин с усадьбой и мельницей продавалось за семьдесят тысяч».
Имение действительно было хорошенькое, особенно в лучах майского солнца: и сверкавшая на солнце Исса, и луга, и домик неплохой, и земля хорошая, несмотря на множество камней по полям. Но странное чувство охватывало нас всякий раз, когда слова переходили к делу: когда разговоры об имениях, одно другого краше и выгоднее, по словам комиссионера, сменялись трезвою действительностью, мы начинали понимать, что вовсе не так легко решиться поселиться в чужом гнезде и зажить чуждою всем жизнью.
«То-то порадуется Леля. «Кривичи» – одно название для него чего стоит?» – фантазировала я, подъезжая к этим Кривичам, а потом, потом? Давай Бог ноги вон! Из Кривичей Витя завез меня к Кехли, а сам уехал в Парфианово. Зябки были проданы тетушкой какому-то разбогатевшему мужику, который уже поселился в доме, а сами Кехли ютились, напротив, в длинном и низком доме, бывшей службе, на самом берегу красивого озера. Здесь, конечно, мне пришлось выслушивать все обычные рассказы Полины Владиславны о своей родословной, о польских магнатах и родственных с ними связях. Старик Кехли был гораздо скромнее и довольно смиренно переносил постоянную воркотню супруги, которая вовсе не щадила его самолюбия. Но прелестная их дочь Бэби производила очень приятное впечатление.
Конечно, тетушка, любившая обо всем говорить с неподражаемым апломбом, взялась указать нам ближайшие имения, которые продавались. И когда Витя вернулся с ревизии, она направила нас к какому-то соседу, польскому графу, и в Плиссу, верст за 15 от Зябок. Так как был праздник Троицы, мы решили съездить их посмотреть. Нам дали таратайку, запряженную в одну лошадь, с мальчишкой на козлах. Ехали мы песчаной дорогой, бесконечными сосновыми лесами, в жаркий майский день с красным солнцем из-за дымки дальних лесных пожаров. В имении графа нас встретил управляющий с негодующей физиономией: «Совсем имение не продается! С чего это вы взяли?» При этом была выпущена свора собак, испугавшая нашу кобылу. Она круто повернула оглобли и чуть не вывалила нас среди двора прямо в разинутую пасть собачьей своры.
В Плиссе нас встретили радушнее: хозяйка полька Лесневская угостила даже обедом, очень расхваливала «свою Плиссу», показывали свой дом с непременной особенностью в имениях этого края – креслами, в которых сидел Наполеон в 1812 году. Да и все герои Сенкевича жили именно в Плиссе или в ее соседстве.
После обеда она отправила нас на своей лошади за шесть верст в свой лесной участок. Лес оказался очень неважным, но тянулся по берегу озера редкой красоты. На противоположном берегу чернел казенный бор, составляя дивную раму. Вообще в Витебской губернии до двух тысяч озер, и многие из них очень красивы. Вот где место строить дачи, устраивать купания, но для этого надо было привлечь предпринимателей, капиталы, а прежде всего, сделать проездной дорогу в пять верст от станции Подсвилье. А пока это озеро в лесу представляло забытый Богом и людьми уголок, дичь, заросль, маленькую тайгу, и отделялось оно от имения Плиссы большим старообрядческим селом, резко выделявшимся на фоне обычных, мирных белорусских селений. Пьяный гомон, в праздник дикие крики, мальчишки, бежавшие за нашей таратайкой, все это напоминало Поволжье, а над всем этим – тусклое солнце, запах гари!
Вернувшись в Плиссу, мы даже не могли дать надежду на вторичный приезд, откланялись и вернулись в Зябки. Здесь Витя купил у Кехли, продававших свой инвентарь, парный рессорный экипаж, почти новую бричку за сто тридцать рублей «для будущего имения».
И мы вернулись в Минск с пустыми руками, конечно, к общему удовольствию, особенно же Фомича, который очень боялся лишиться нас, своих клиентов, но в то же время ему хотелось сидеть в Минске из-за ремонта своих двух домов. Эти дома стояли на Широкой улице, на горе почти за городом, по ту сторону Свислочи, а за ними был большой яблоневый сад, который теперь был в цвету. Почти ежедневно после обеда мы шли в этот сад, так как Фомич и жена его Мария Николаевна были очень радушные люди: настоящие Пульхерия Ивановна с Афанасием Ивановичем. Витя особенно привязался к старику и считал его нашим единственным оплотом. Почуяв влияние Фомича на нас, комиссионеры донимали уже не нас, а его, а остроумные рассказы его по этому поводу превратились для нас положительно в потребность. К тому же Минск опустел, многие разъехались по дачам и деревням. Сослуживцы уехали в командировки, и даже Урванцева, вернувшись из Козельщины, собралась к дочери в Москву. Она много рассказывала про свою поездку. Оленька служила панихиду с певчими о Владимире Ивановиче и Софии Михайловне и много плакала. Все в Козельщине еще было полно воспоминаниями о них! Монашки особенно ухаживали за Оленькой, зная ее близость к семье Капнист.
Из Козельщины Оленька проехала в Губаревку, куда 16 мая уже приехал Леля с Ольгой Владимировной и Сашенькой. Там весна была необычная. Двадцать два года никто не помнил подобных дождей, такую свежесть зелени, такие надежды на урожай: в конце мая рожь уже стояла стеной, а в Минске было сухо и жарко.
Сидеть мне в городе без определенного дела было невыносимо, и мы с Витей еще раз вырвались на волю: первого июня мы были в Борисове, где у Вити было дело у предводителя Попова. Мы остановились у Шидловских, занимавших большую чудесную дачу с большим балконом, за городом, по эту сторону Березины, и вид с этого балкона на город, стоявший на левом, невысоком берегу Березины, был очень красив. Константин Михайлович[168 - Муж Натальи Петровны Шидловской.] был в отъезде, в Петербурге, где решительно хлопотал о переводе из Минска. Он потерял терпение! Тата, наоборот, жалела оставить начатое ею так удачно дело, хотя и сознавала щекотливость своего положения в Минске. Она давно звала нас к себе, чтобы съездить за тринадцать верст в Студенку, на место трехдневной несчастной переправы через Березину в ноябре 1812 года. Витю все отвлекали дела, а теперь не прибыли те наши спутники, которые уговорились с нами съездить в Студенку: учителя, хорошо знавшие местность и все окрестности, до Зембина включительно. Они хотели нам показать доисторические курганы, городища в окрестностях этого древнейшего поселения северо-западного края. Ехать без них не стоило, и мы сговорились вновь приехать в Борисов, когда они смогут предпринять эту поездку. К тому же они хотели нас познакомить с какими-то стариками в Студенке, отцы или деды которых много рассказывали о переправе Наполеона и о страшном опустошении тогда в Студенке, Борисове, а также показать целые коллекции блях, пуговиц и других металлических вещей, до сих пор вымываемых рекой. Что же касается самого города Борисова, сто раз сожженного дотла, в нем не было никаких достопримечательностей, кроме остатков французских батарей по взгорью правого берега, теперь заросших сосновым лесом. Но, конечно, мы улучили минуту посетить две-три церкви, расспросить священников. Один из них обещал прислать нам в музей очень древнее Евангелие и какие-то книги. После того и мы, и Тата обедали у Попова. Жена его была очень красивая и милая женщина, немедленно приехавшая на дачу, как только узнала от Вити о моем приезде и, надо сказать, угостила нас тогда чудным обедом. При нас Тата получила телеграмму от мужа из Петербурга, извещавшую о назначении его екатеринославским губернатором.
Закончив свои дела в Борисове, Витя вернулся в Минск, а я на обратном пути остановилась на станции Витгенштейн, чтобы заехать к моей милой попадье в Смолевичи недалеко, полторы версты от станции. Она очень уговаривала меня съездить с ней посмотреть небольшое имение Пикколини в двенадцати верстах от станции.
Смолевичи было ужасное еврейское местечко: куча деревянных, почерневших от времени домишек, ожидавших спички, чтобы вспыхнуть как костер, отсутствие всякой зелени. Совершенно сухие оголенные березы вдоль Екатерининского тракта, тянувшегося посередине местечка, кругом пустыри, болота, вырубленные леса. A когда-то это имение Константина Острожского в XVI веке, позже перешедшее к Радзивиллам, славилось своими лесами, смолокурнями, урожайными полями, пивными заводами и промышленностью. Смола, скипидар и английские брусья и до сих пор выделываются в Смолевичских лесах, но все это лишь остатки былого!
Переночевав у Родзяловских (супруг-священник показывал мне церковь, которую начинали строить под его наблюдением), рано утром мы с попадьей выехали в прекрасной коляске на лошадях Сутина, высланных нам лесничим Кулэ, кажется заинтересованным в продаже «Пикколини», имения Эйшицкого, еврея, сидевшего в тюрьме.
Дом оказался прелестным, вся обстановка, выписанная из Петербурга, видимо, стоила больших денег этому господину, женатому на русской крестьянке. Но все было опечатано, на каждом предмете висели печати. Я почувствовала страх соблазниться «внешностью»: двенадцать верст от железной дороги, станция Витгенштейн в одном часе езды от Минска, дом – маленький дворец, сад, попадья в соседстве такая хозяйственная и энергичная, обещает завести и руководить нашим птичьим и свиным хозяйством.
Но самого беглого обзора за два часа, проведенных в Пикколини, было достаточно, чтобы заметить, как тощи всходы, земля не унаваживалась, лес вырублен, живого инвентаря никакого, а, главное, какая-то странная путаница: напрасно уверяла попадья, что дочь Эйшицкого замужем за итальянским графом, снимет запрещения и устранит все препятствия кредиторов и пр. То же уверял и Кулэ, ожидавший нас в Смолевичах, но я побоялась, и не без основания, так как имение продавалось наследниками Эйшицкого за долги, а дом с обстановкой принадлежал ему, и при малейшей описке в купчей мы могли бы получить четыреста шестьдесят тысяч песчаной земли и вырубленного леса за пятьдесят семь тысяч, а дом оказался бы чужим, обстановка тем более. Я вернулась в Минск к Вите опять с пустыми руками, хотя чудная обстановка еще долго мне мерещилась. Но я воспользовалась знакомством с Кулэ, управлявшим сорока тысячами десятин леса, чтобы просить у него сосенок и елочек для Губаревки.
Леля обожал хвойные деревья и уже с весны готовил ямки для сосен на сухой открытой песчаной поляне в Новопольском лесу, а для елочек ямки в сыром Дарьяле. Любезный Кулэ ценой грошового на чай лесникам, которых у него было восемьдесят человек, обещал осенью выслать тысячу этих деревцев в Губаревку, да еще сосновых семян для посева в грунт и одну пачку сушеной земляники детям для чая.
Конечно, все подробности наших неудачных поездок я сообщила «своим» в Губаревку. Теперь Леля был покойнее за нас. Его успокаивала та нерешительность, которая так сердила Оленьку в Вите: «Хорошо, что вы действуете осмотрительно, все-таки не трудно сделать ошибку, покупая что-нибудь или вкладывая в какое-нибудь предприятие деньги. Не сердись, пожалуйста, за мое брюзжание и ворчание. Меня это живо затрагивает», – писал он еще в мае[169 - Письмо А. А. от 5.5.1909.], а в июне он рассчитывал, что спас хоть одну из нас: «В особенности не соединяйся с Оленькой, – писал он мне. – Это будет источником постоянного для тебя мучения и беспокойства. Другое дело, если с покупкой имения соединяется приобретение ценза для получения места предводителя. Но и в таком случае лучше действовать отдельно. Ведь ценз не очень велик. Безусловно необходимо для твоего и Оленькиного спокойствия обратить ее деньги в %-е бумаги. Напиши, пожалуйста, возможно ли? Оленька нет-нет и возвращается сама к этой теме, решительно предпочитая теперь покойное получение своего небольшого, но верного дохода – другим перспективам».[170 - Письмо А. А. от 10.6.1909.]