
Полная версия:
Персиваль Кин
Я знал, что тетушка старается выведать у меня истину по просьбе матушки, но понимал всю важность своей тайны, чтобы вверить ее кому-либо. С этих пор не было больше помину о письме. Мне кажется, что, наконец, стали предполагать, что письмо было выброшено куда-нибудь служанкою, и что бабушка сама не знала, чего испугалась. Предположение это подтверждалось еще тем, что служанка, пользуясь печалью матушки, выходила поболтать с соседками и потом уверяла, что ни одна душа на могла войти в комнату, потому что она не выходила из передней. Кроме того, всем казалось совершенно неправдоподобным, чтобы я, будучи в Чатаме, никем не был узнан.
Бабушка качала головою и не сказала ни слова, но тетушка Милли утверждала, что, будь я в Чатаме, я непременно зашел бы к ней. По ее мнению, служанка, прочитав письмо, оставленное на столе, показала его своим приятельницам, и кто-нибудь, желая повредить матушке, удержал его у себя.
Кажется, что матушка согласилась, наконец, с этим мнением, хотя оно нисколько не было для нее утешительным. Она не смела ничего открыть капитану Дельмару и каждый день ожидала предложения получить свое письмо за известную сумму. Но никто не делал предложения, потому что письмо было зашито Бобом Кроссом в кожаный мешочек, который я носил на шее и берег, как сокровище.
Глава XX
Хотя мне остается еще так много рассказывать, что я умалчиваю даже о большей части своих сослуживцев, однако я посвящу одну главу подробнейшему описанию тех, с которыми я чаще других имел дело на фрегате.
Я уже много говорил о капитане Дельмаре, но должен описать его еще подробнее. Видно было, что в молодости он был прекрасный мужчина; даже и теперь, когда ему было около пятидесяти лет, и на голове и усах стали появляться седые волосы, он был все еще недурен собою, высок и строен, с большими голубыми глазами и правильными чертами лица.
Все его движения были как будто рассчитаны, но вместе с тем тихи и величественны. Если он обращался к кому-нибудь, то всегда медленно, и в движениях его не было никакой живости. Даже в безделицах он соблюдал этикет с точностью испанского идальго и во всех словах и поступках показывал, что помнит свое знатное происхождение.
Никто, кроме меня, быть может, не дозволял себе даже думать, чтобы можно было иметь с ним в обращении малейшую вольность; но хотя в поступках его и заметна была гордость, то была гордость знатного дворянина, который уважал себя и хотел, чтобы его уважали другие.
Правда, что иногда смеялись над его необыкновенною точностью, но смеялись исподтишка, шепотом. Что же касается до его познаний как моряка и офицера, то они были всем известны с отличной стороны. Долгая привычка командовать заставила его свыкнуться со всеми обязанностями морского офицера, и он вполне достоин был командовать одним из лучших фрегатов королевского флота.
Что касается до его характера, то я хочу сказать только одно: что его слишком трудно было понять. Конечно, он никогда не дозволил бы себе поступка, недостойного дворянина, но он до того был скрытен, что невозможно было разгадать его настоящих чувств. Иногда только, но очень редко, он давал им некоторую свободу, но и то на одну минуту, и потом делался сдержаннее прежнего.
Правда, он был самолюбив; но кто же не заражен самолюбием? И знатным оно еще простительнее, потому что все льстит им. Легко было обидеть его гордость; но зато он презирал грубую лесть, и я уверен, что на фрегате он менее всех уважал низкопоклонного мистера Кольпеппера. Таков был благородный капитан Дельмар.
Мистер Гипслей, старший лейтенант, был широкоплечий, невидный мужчина, но он считался славным моряком, лихим лейтенантом и добрым человеком. Одного только он не любил – чтобы ему противоречили; молчание было лучшим средством утолить его гнев.
Он был, как говорят моряки, настоящим корабельным домовым, то есть очень редко съезжал на берег и на берегу всегда беспокоился о том, как бы попасть скорее на фрегат. Он был вежлив, но не короток с сослуживцами и чрезвычайно почтителен с капитаном. Никакой другой офицер так не сошелся бы с капитаном Дельмаром, как мистер Гипслей, который хотя иногда и роптал, что его не повышают, но вообще был ко всему очень равнодушен.
Команда любила его, как всегда любит постоянных офицеров. Ничего нет неприятнее для матросов, как служить с офицером, которого, по их выражению, никогда не знаешь, где найти.
Второй и третий лейтенанты, мистер Персиваль и мистер Веймис были молодые люди хороших фамилий и допускались до некоторой короткости с капитаном Дельмаром; оба они были прекрасно образованы, считались хорошими морскими офицерами и кротко обращались с подчиненными.
Мистер Кольпеппер, комиссар, предмет моей ненависти, был низкий, ползающий, кланяющийся мошенник. Штурман мистер Смит был тихий и кроткий человек и знаток своего дела.
Мистер Тоск, поручик морского полка, был совершенное ничтожество в красном мундире. Доктор был высокий, щеголеватый джентльмен, живой и веселый, знавший отлично свое дело.
Товарищи мои были большею частью молодые люди хороших фамилий, исключая Дотта, который был сыном отставного офицера, и Грина, отец которого был сапожником в Лондоне. Я не стану терять напрасно времени на их описание; они явятся в своем месте. Теперь же буду продолжать мой рассказ.
Обыкновенно позволяют мичманам забирать вина и провизии более, чем им следует, с тем, чтобы потом они платили комиссару за излишек; но мистер Кольпеппер, будучи самым неприятным и несносным стариком, не хотел нам этого позволить. У нас никогда не было вдоволь ни вина, ни провизии для обеда, и часто мы терпели недостаток в свечах.
Мы жаловались старшему лейтенанту, но он не расположен был помочь нам. Он сказал, что нам идет порция, более которой мы не можем требовать; что много вина пить вредно, а что свечи только заставляют сидеть нас долее вечером, вместо того, чтобы спать. Тогда возгорелась страшная война между мичманами и мистером Кольпеппером.
Но ничто не помогало; он редко доверял кому-либо, всегда сам был при раздаче провизии и вина; неудивительно, что он слыл богатым. Единственные люди, с которыми он был вежлив, были старший лейтенант и капитан.
Перед капитаном он весь превращался в покорность; все счеты он представлял ему с низкими поклонами и этим много выигрывал, набивая помаленьку свой карман.
Мы уже с неделю находились в море и шли к острову Мадере, к которому надеялись подойти на следующее утро. Назначение наше еще оставалось тайною; капитан имел депеши, которые должен был распечатать, пройдя остров.
Погода была теплая и ясная, и ветер стихал, когда при закате солнца с салинга закричали, что видят землю в сорока милях перед носом. Я по-прежнему был сигнальным мичманом и в это время стоял на вахте, которая должна была кончиться в полночь.
Мне пришло в голову, как бы сыграть какую-нибудь штуку с мистером Кольпеппером; мичманы часто предлагали выдумать что-нибудь подобное, но в настоящем случае я не хотел иметь товарища. Томушка Дотт часто изобретал что-нибудь, но я всегда отказывался, считая секрет тогда только секретом, когда он известен не более, как одному лицу. Я даже не хотел советоваться с Бобом Кроссом, зная, что он станет меня отговаривать.
Я уже прежде заметил, что мистер Кольпеппер носит белокурый парик, и зная его скупость, уверен был, что у него один только и есть на фрегате. И так, избрав парик предметом моего мщения, я решился исполнить свой план в ту же ночь, как мы подходили к острову Мадере.
В полночь дудка боцмана вызвала новую вахту наверх. Лейтенант еще одевался, и в каюте у него горела свеча. Я тихонько спустился вниз и незаметно проскользнул в кают-компанию.
Свеча в каюте лейтенанта горела довольно ярко. Ночь была жаркая, и офицеры спали в своих каютах, отворив настежь двери. Я без труда добрался до комиссара и, тихонько утащив у него парик, пробрался в свою каюту и стал думать, что мне делать со своею добычею.
Бросить ли его за борт, забить ли в помпу или положить в матросский котел, чтобы на другой день он сварился к обеду в горохе; или не бросить ли его за перегородку, где держали поросят?
Между тем как я оставался в раздумье, вахтенный мичман сошел вниз, и видя что все тихо, снова вышел наверх.
Наконец, все еще ни на что не решаясь, я выглянул из дверей своей каюты и заметил, что часовой у кают-компании крепко спал, сидя на сундуке. Я тотчас понял, что он в моей власти и что его нечего бояться; тогда мне пришла в голову мысль: сжечь комиссаров парик. Я тихо подошел к фонарю, возле которого спал часовой, снял его с крючка и отправился в свою каюту, считая это лучшим местом для исполнения своего плана. Парик прекрасно обгорел со всех сторон, между тем, как я держал его над свечою.
Сделав такое прекрасное дело, я повесил фонарь на место; и найдя дверь в кают-компании не запертою, тихонько вошел, положил на место парик, прошел мимо часового, который все еще спал, и отправился в свою койку, чтобы в ней раздеться; но я совсем позабыл об одном, и мне скоро это напомнили. Я услышал голос вахтенного офицера, говорившего с часовым у кают-компании.
– Часовой, отчего пахнет гарью?
– Не могу знать, – отвечал часовой, – я сейчас послал за капралом.
Запах, постепенно распространяясь по палубам, делался сильнее и сильнее. Вахтенный лейтенант сошел вниз и тотчас заключил, что загорелось в ахтерлюке, потому что запах в самом деле становился необыкновенно сильным.
Старший лейтенант в одну минуту был наверху и, приказав вахтенному офицеру вызвать барабанщика и бить тревогу, побежал уведомить капитана.
Барабанщик в ту же минуту выбежал наверх и, прицепив барабан, забил тревогу.
Все пробудилось при звуках барабана, зная, что случилось что-нибудь необыкновенное, и у каждого люка послышались боцманские свистки.
В это время кто-то из вахтенных матросов закричал, что фрегат горит, и жилая палуба представила сцену шума и смятения.
Ничто не может быть ужаснее, как пожар на корабле в открытом море. Невольно всеми овладело чувство, что нет спасения; остается один только выбор, где умереть: в огне или в воде. Но если это так ужасно днем, то можно себе представить, какое действие должно произвести это известие на людей, пробужденных от крепкого, безмятежного сна.
Капитан поспешно оделся и выбежал на шканцы. Вид его был решителен и спокоен. Старший лейтенант принял команду.
– Где артиллерийский офицер? Мистер Гут, возьмите ключи из моей каюты и будьте готовы очистить крюйт-камеру. Зарядите помпы. Смирно!
Но смятение увеличивалось и какой-то панический страх овладел командою. Тогда капитан приказал боцманам выгнать всех людей наверх.
Это приказание было исполнено; матросы вышли, как стадо овец, в беспорядке и страхе.
– Смирно! – закричал капитан Дельмар. – Так ли должны вести себя матросы на военном корабле! Я стыжусь за вас! Молчать! Ни слова! Тиммерман, заряжены ли помпы?
– Заряжены, – отвечал Тиммерман.
– Пожарные, взять ведра; другие не шевелись. Смирно! Ни слова! По местам!
Я удивился, как все успокоились, видя хладнокровие капитана, который продолжал командовать. Когда люди разошлись по местам, он послал двух младших лейтенантов узнать, где горит.
Я вместе с другими вышел наверх и, узнав причину тревоги, нисколько не оробел; напротив, я старался успокоить матросов и силою заставлял их повиноваться приказаниям капитана, показывая гораздо более хладнокровия, чем другие офицеры, что, впрочем, нисколько не было удивительно.
Мистер Кольпеппер в страшном испуге вышел наверх и стоял дрожа возле капитана и старшего лейтенанта: он надел свой парик, не замечая, что он опален, и от него распространялся сильнейший запах.
– Теперь я хорошо слышу, что где-то горит, – сказал капитан старшему лейтенанту.
– Запах стал гораздо сильнее, – отвечал лейтенант.
Это было для меня нисколько не удивительно, потому что комиссаров парик находился между ними. Через несколько минут офицеры вышли наверх и донесли, что они нигде не нашли огня, и что внизу почти не слышно запаха дыма.
А здесь слышно, – сказал капитан Дельмар.
– Здесь он гораздо сильнее, чем внизу.
– Странно; пусть еще ищут.
Поиски возобновились; старший лейтенант также сошел вниз, и скоро донесли, что запах слышен из комиссаровой каюты.
– Мистер Кольпеппер, что у вас в каюте? – спросил капитан. – Ступайте вниз, может быть, нужно будет отпереть ваши ящики.
Мистер Кольпеппер, дрожа, как осиновый лист, стал спускаться по трапу, а я за ним; но вдруг нога его поскользнулась, и он покатился вниз.
Я поспешил вслед за ним; он лежал без чувств. Я обрадовался случаю стащить с него парик и спрятал его. Комиссара унесли в кают-компанию и побежали за доктором, а я вышел наверх и бросил парик в воду.
Причина такого поступка была та, что, не думая сначала, чтобы моя шутка могла наделать столько тревоги, я теперь стал бояться, чтобы на другой день по парику не открыли истины. Теперь же я был спокоен: парик уплыл далеко, а с париком исчезли все следы моей шалости.
После долгих поисков ничего не могли найти. Барабанщику велели бить отбой, и все стало спокойно по-прежнему.
Я лег спать, совершенно довольный происшествиями этой ночи, и заснул сном невинности.
Этот случай навсегда остался тайною: пропал только комиссаров парик. Но мистер Кольпеппер сам не знал, что с ним сделалось, и не смел даже вспоминать о нем.
Поведение мое во время тревоги опять обратило на меня общее внимание, капитан и офицеры заметили мое хладнокровие, и я возвысился в их мнении. Как бы я вел себя, если бы в самом деле думал, что фрегат в огне, – это другое дело; вероятно, не так храбро. Однако в настоящем случае я решился воспользоваться своею славою и потому дал себе обещание хранить это происшествие в тайне.
Глава XXI
На следующее утро, прибыв к Фунчалу (Funchal), мы узнали, что имеем приказание идти в Вест-Индию: мы остались один день на якоре, чтобы запастись вином, и потом пошли к назначенному месту. С помощью пассатных ветров мы скоро прибыли в Барбадос, где нашли адмирала и отдали свои депеши. Нам приказано было поспешнее налиться водою и приготовиться к крейсерству.
Томушка Дотт, мой верный союзник, был не в духе. Он несколько раз во время крейсерства предлагал мне участвовать вместе с ним в разных шалостях, но я всегда отказывался, находя их не совсем безопасными.
– Ты совсем не такой молодец, как я думал, – сказал он, – ты сделался старою бабой.
Но он ошибался; мне очень хотелось пошалить, но я был осторожен и вообще в последнее время не совсем доверял Дотту.
На другой день после того, как мы стали на якорь у Барбадоса, Том подошел ко мне и сказал: сегодня после обеда старый Кольпеппер будет доставать изюм и свечи; я слышал, как он говорил это баталеру. Мне кажется, что мы можем тут полакомиться; у него славный изюм.
– Я так же люблю изюм, как и ты, Том, но как же нам достать его?
– Видишь, у меня есть шприц, а старый Кольпеппер никогда не зажигает больше одного тоненького огарка в баталерской каюте. Я проберусь на кубрик и в темноте из шприца пущу всю воду на свечу; свеча полетит на пол и потухнет; он пошлет баталера за другою, а в это время я постараюсь нагрузить себя изюмом.
План был недурен, но я отказался исполнить его, говоря, что это дело одного человека, а не двух. Том согласился со мною и сказал, что он сам все сделает.
Только что мистер Кольпеппер отправился в баталерскую, Том побежал к себе и зарядил свой шприц.
Мне хотелось посмотреть, чем это кончится. Я спустился на кубрик вслед за Томом и спрятался в темноте.
Том ловко направил шприц и залил свечу, которая затрещав потухла, оставя всех в темноте.
– Что это? – сказал мистер Кольпеппер.
– Верно, течет сверху, – сказал баталер, – я пойду за другою свечою.
– Ступай скорее, – сказал мистер Кольпеппер, оставшись один в баталерской каюте.
В это время Дотт, тихонько проскользнув в нее, начал нагружать свои карманы изюмом; он был уже при полном грузе, когда мистер Кольпеппер, сойдя как-то с своего места, задел за него и тотчас схватил, крича:
«Воры, воры! Часовой, поди сюда!»
Часовой из кают-компании побежал на крик, между тем как мистер Кольпеппер тащил Тома обеими руками.
– Возьми его, часовой, возьми его под караул! Позвать капрала! Здесь маленький воришка, мистер Дотт! А, хорошо, увидим!
Часовой передал мистера Дотта капралу, который вывел его наверх, на шканцы. Вслед за ними вышел мистер Кольпеппер с баталером.
Нечего было извиняться или оправдываться: все карманы его панталон были набиты изюмом, и капрал, опоражнивая их, нашел и шприц.
Только что поднялась эта тревога, и все вышли наверх, я пробрался из своей засады в баталерскую каюту, набрал полный платок изюму и убежал, не будучи никем замечен; так что в то время как Тома выгружали наверху, я нагрузился внизу.
На мистера Дотта донесли капитану, который приказал посадить его под арест, а место его на капитанском катере было заменено мною. Более всего меня радовало то, что через это я мог часто бывать вместе с урядником Бобом Кроссом.
Но теперь я расскажу об одном происшествии, которое надолго разлучило меня с моими товарищами и сослуживцами.
Через десять дней нас послали отыскивать разбойничье судно, бывшее ужасом купеческих кораблей. Нам ведено было идти к северу и крейсировать у Виргинских островов, возле которых его видели в последнее время.
Через три недели после отплытия нашего из Барбадоса, сигнальщик закричал с салинга, что видит неизвестные суда. Я как сигнальный мичман послан был на бом-салинг рассмотреть их и нашел, что то были две шкуны, лежавшие в дрейфе одна возле другой, и одна довольно подозрительной наружности. На фрегате тотчас поставили всевозможные паруса, и когда мы были от судов не более, как в трех милях, одна из шкун, разбойничья, как мы потом узнали, снявшись с дрейфа, ушла от нас, а другая осталась на месте.
Подойдя к ней ближе, мы увидели, что это было купеческое судно, ограбленное пиратами. Капитан приказал спустить катер и послать мичмана с гребцами завладеть им. Гребцы уже сидели на шлюпке, но мичман ушел за трубою вниз, и так как главкою целью нашею было догнать пирата, и нельзя было терять времени, то старший лейтенант приказал мне идти на катер вместо ушедшего мичмана и, пристав к шхуне, поставить на ней все паруса и следовать за фрегатом.
– Мне кажется, он слишком молод, мистер Гипслей, – заметил капитан.
– На него скорее можно положиться, чем на старших, – отвечал старший лейтенант.
Я живо соскочил в поданный катер с трубою в руке и отвалил от фрегата, который пошел в погоню за пиратом. Пристав к шхуне, я не нашел в ней ни души; были ли убиты все матросы или нет, я ничего не мог узнать, но на палубе было несколько капель крови.
То была американская шкуна, шедшая к островам и нагруженная лесом; несколько бревен набросано было на палубу, к обоим бортам и между мачтами на пять или на шесть футов в вышину. Видно было, что много досок взято разбойниками.
Взяв катер на буксир, мы пошли вслед за фрегатом, который почти на милю был уже впереди нас и быстро от нас удалялся.
Шкуна до того была нагружена, что шла чрезвычайно дурно, и к вечеру мы видели на горизонте только брамсели «Каллиопы»; но это нас нимало не беспокоило, потому что мы знали, что, овладев пиратом, фрегат вернется назад и возьмет нас.
Мы нашли на шкуне много провизии. Пираты не все взяли к себе, хотя все замки были сломаны, и все раскидано в беспорядке по палубе и каютам.
К вечеру мы запеленговали фрегат и продолжали идти одним с ним курсом. Разделив людей по вахтам, я сошел в каюту и не раздеваясь лег на рундук. Невахтенные матросы также спустились вниз.
До самой полночи я не мог заснуть. Жар был нестерпимый. Я помню, что мне снилось убийство, и корабль, объятый пламенем; потом как будто кто-то звал меня по имени, и потом все стало тихо. Мне послышался шум воды; вода плеснула на меня, и я пробудился. Все было темно и тихо; я протянул руку и протянул ее в воду. Где я? Неужели за бортом? Я вскочил в испуге и увидел, что был на прежнем месте, но вода была выше моей постели.
Я тотчас понял, что судно шло ко дну, и стал кричать, но никто не отвечал мне. Встав на ноги, я очутился по горло в воде, и добравшись кое-как до трапа, вышел наверх.
Было совершенно темно, и я не мог никого ни видеть, ни слышать. Я стал звать людей, но никто не откликнулся. Тогда я убедился, что все уехали со шкуны, видя, что она тонет, и оставили меня тонуть вместе с нею. Здесь можно заметить, что матросы, увидя, что судно наполняется водою, в страхе выбежали наверх, сказав рулевому, что шкуна тонет и, притянув катер к борту, бросились в него, чтобы спасти свою жизнь; но они вспомнили обо мне, и урядник спускался в каюту, чтобы взять меня; но каюта была полна воды, и, не получив ответа, он думал, что я утонул, и возвратился наверх.
Катер отвалил, и меня предоставили моей судьбе. Однако я все еще не хотел этому верить и стал кричать громче и громче, но напрасно; тогда я понял, что все кончено. Мое положение было ужасно. Я стал молиться, готовясь умереть, но грустно было умирать пятнадцати лет.
Молитва успокоила меня, и я стал думать, нет ли каких-нибудь средств к спасению.
На палубе лежало множество досок, и если бы был день, то я мог, связав их вместе, сделать плот, который бы поддержал меня на воде. Я с беспокойством ожидал рассвета, опасаясь, чтобы судно вдруг не пошло ко дну. Ночью ветер засвежел, и волны с шумом разбивались о тонувшую шкуну.
Ожидая рассвета, я стал думать, каким образом это могло случиться? Мне пришло на мысль, что пираты прорубили дно судна, чтобы потопить его, и я не ошибался.
Наконец, стало рассветать, и я принялся за работу. Прежде всего я хотел узнать, сколько прибыло воды в шкуне с тех пор, как я вышел из каюты, и я спустился вниз, чтобы смерить ее. Я знал, как высока была вода, когда я пробирался через нее, и теперь, к моему удивлению и радости, нашел, что она не выше прежнего.
Я думал, что, быть может, я ошибаюсь, и чтобы точно удостовериться в истине, обозначил вышину воды па трапе и через несколько времени увидел, что она не возвышается.
Это заставило меня предполагать, что шкуна, будучи нагружена лесом, вероятно, не погрузится глубже, и я отложил на время свою работу.
Три часа я наблюдал и нашел, что вода не прибывает, но ветер свежел и, наполнив паруса, сильно накренил шкуну.
Я стал бояться, чтобы ее не перевернуло; рулем править было некому. Найдя на палубе топор, я влез на рею и отрезал паруса, которые упали на палубу. Эта работа продолжалась около часа, но без парусов шкуну перестало кренить.
Я, кстати, взял эту предосторожность; скоро ветер стал еще свежее и грозил превратиться в бурю. Я был чрезвычайно утомлен и сел на палубу.
Мне пришло на мысль, что доски, набросанные на палубу, только увеличивают тяжесть суда, и что их необходимо выбросить за борт; но прежде я хотел подкрепить себя пищею и нашел ее в изобилии в котле, где матросы готовили себе ужин накануне.
Потом я приступил к работе и в продолжение дня успел выбросить все доски за борт; тогда я взглянул на высоту воды у трапа и увидел, что шкуна поднялась на шесть дюймов. Это ободрило меня. Между тем ветер стих, и волнение сделалось меньше.
Я поужинал и, поручив себя воле Божией, прилег на палубу при закате солнца и крепко заснул, утомленный дневными работами.
Я проснулся около полуночи; звезды ярко блестели, и море чуть колыхалось.
Я стал думать о матушке, о тетушке Милли, о капитане Дельмаре и вспомнил о кожаном мешочке, висевшем у меня не шее. Он был на месте.
Мне пришло на мысль, что меня может спасти какой-нибудь корабль.
Я сказал самому себе: теперь я нахожусь в лучшем положении, чем был в лодке с Пегги Персон; но тогда я спасся, отчего же мне не спастись теперь?
Я ободрился, прилег и опять заснул.
Был уже день, когда я пробудился; я взял свою трубу и осматривая горизонт, заметил в нескольких милях судно шедшее прямо ко мне. Это обрадовало меня.
Ветерок стал свежеть. Судно подошло ближе, и я увидел легкую, красивую шкуну. Через два часа она подошла ближе, и я стал махать шляпою и кричать, сколько было силы.
Шкуна была полна людей и проходила близко; она была прекрасно вооружена и, несмотря на тихий ветер, быстро неслась по воде. Вдруг я подумал, что быть может это разбойничье судно, за которым гнался фрегат.
Оно хотело уже пройти мимо, но я снова закричал:
– На шкуне! Пришлите шлюпку!
Но когда я стал думать, что, быть может, это судно разбойничье, сердце сжалось в моей груди.
Шкуна легла в дрейф и спустила шлюпку, которая стала держать ко мне. Все гребцы на ней были негры.
Один из них сказал:
– Скачи сюда, белый мальчик; следующий скачок твой будет к акуле в рот.