
Полная версия:
Следы помады. Тайная история XX века
«Было так чудесно уже на пороге преклонного возраста ощутить то же самое, что испытывал ребёнком, услышав Литтл Ричарда и Элвиса Пресли. Это будоражило, но также и пугало – ты думал: “А правда ли всё это?” Ты ходил на концерты, и было чувство, что присутствуешь при чём-то, что появилось с другой планеты, было удивительно, что такое вообще возможно».
– Радиоведущий «Би-би-си» Джон Пил в 1986 г. о лондонском панке 1976 г.4Последующее важное событие в рок-н-ролле – появление The Beatles в Ливерпуле и Лондоне в период 1962–1963 годов, подпитываемое чёрным роком Джеймса Брауна, музыкой лейблов “Motown” из Детройта и “Stax” из Мемфиса, – не создало подобной какофонии. Записывалось бесчисленное количество новых групп, но когда в эту музыку снова вдохнули жизнь, она вскоре стала доминирующей и укоренённой повсюду на Западе; оказавшись связанным с социальными бунтами чернокожих в Америке, а затем с международным восстанием белой молодёжи рок-н-ролл заважничал. Провозглашённый искусством, он обрёл самоуверенность. Тот Дух, который ставил на первое место стремление заставить мир услышать себя – та готовность пойти на что угодно, чтобы быть услышанным, которая до сих пор бросается в глаза на многих сорокапятках 1950-х или, если на то пошло, в третьесортных имитациях The Beatles образца 1964-го – уступил место культу мудрости, ответственности и виртуозности.
Впервые обойдённые многочисленными маленькими независимыми лейблами, большие звукозаписывающие компании с середины 1960-х сконцентрировали у себя популярных артистов и сформировали центр; неординарная музыка, в качестве идеи в 1956-м не имевшая никакого смысла, вскоре стала восприниматься всего лишь как причудливая. К 1967 году, когда поп-мир выстроился вокруг альбома The Beatles “Sgt. Pepper’s Lonely Hearts Club Band”, рок-н-ролл стал управляться идеологией утверждения, продуктивности и новизны. Почти всё звучало обнадёживающим, многозначительным и новым, но, по сути, музыка схлопнулась. Почти всё стремилось к этому центру, а кружащийся центр, в свою очередь, отбрасывал всё, что к нему не стремилось. Предупреждения конца десятилетия – ‘A Day in the Life” The Beatles, “Let It Bleed” The Rolling Stones, “John Wesley Harding” Боба Дилана, “White Light / White Heat” The Velvet Underground, Plastic Ono Band Джона Леннона, “There’s a riot goin’ on” Sly and the Family Stone и последующая за этим альбомом волна разочарованной и политизированной чёрной поп-музыки – были не замечены даже теми, кто их сделал. Музыкальный бизнес двигался в сторону рационализации; этот процесс практически завершился в 1975 году, когда конгломераты индустрии досуга сконцентрировали продажи пластинок в руках корпораций, число которых было не больше, чем количество американских автопроизводителей. «Развлечение не отменяет убеждений, – писал в 1985 году Майкл Вентура, – оно отменяет ценности. Можно сказать, что в этом и есть смысл “развлечения”, в том виде, в котором мы его имеем, – временное отрешение от ценностей, от которых мы устали и без которых боимся жить… Прийти с работы, которая тебе не нравится, чтобы смотреть, как на экране люди живут насыщеннее тебя… В общем и целом, такова американская жизнь»; Вентура мог бы с уверенностью сказать, что такова современная жизнь вообще. В 1977 году в своём ежегодном отчёте “Warner Communications”, в то время лидирующая корпорация сервисно-досугового обслуживания, уже столкнулась с этой проблемой:
Развлечение становится необходимостью. Такое заявление кажется безосновательным: может ли развлечение быть такой же необходимостью, как пища, одежда, кров… Проблема, поставленная в заявлении, относится не к слову «необходимость», а к «развлечению». Всего двадцать лет назад «развлечение» – отвлечение, увеселение – вполне адекватно подходило под описания большинства фильмов, телевидения, радио, популярных печатных изданий и музыкальных записей. Но сегодня само слово кажется неподходящим, события его обогнали. Сегодня роль этих медиа гораздо более разнообразна и значима, чем просто с удовольствием проведённое время. В своём механическом действии… эти медиа [остаются] абсолютно теми же. Но в своей персональной и общественной пригодности они чрезвычайно изменились… Скорость мировой индустриализации, непрерывно возрастающая с XIX века, надо полагать, чувствительно отражается на личной идентичности: возрастающая производительность и стандартизирующийся мир ставят под угрозу личную свободу, роль и возможности человека с последующим ощущением собственной незначительности5.
Это то, что имел в виду Гарольд Розенберг, когда говорил в 1956 году о «пролетаризации»: «Процесс деперсонализации и пассивности» берёт свои истоки в современном устройстве общества, в переносе «психологического типа фабричного рабочего XIX века» в тотальность общества XX века. «Деморализованные своей отчуждённостью и потерявшие контроль в своих отношениях с другими, – говорит Розенберг, – члены каждого класса предаются искусственно созданным массовым “Я”, обещающим каждому восстановить его связи с прошлым и будущим». В 1977 году “Warner Communications” не так мрачно смотрела на вещи:
Позволив технологии создать проблему, человек начинает использовать технологии для её решения. С экспоненциально возрастающей доступностью любых форм коммуникации «развлекательные» медиа достигают того уровня, когда они обеспечивают индивида разными типами переживаний, возможностями самораспознавания, элементами индивидуальности… Направление информации – на любой скорости, к разным типам людей – и есть сфера деятельности “Warner Communications”. И феноменальный рост нашей компании, наряду с другими лидерами отрасли, свидетельствует о таком тесном единении культуры и технологии, какого ещё не знала история, и о сопоставимой этому революции в восприятии человеком самого себя.
Мир
Мир продолжал процветать, несмотря на ликвидацию “Jordan Motor Car Company”, создателя “Jordan Playboy”, самого гламурного американского автомобиля 1920-х; вполне возможно, мир мог бы прожить и без пятнадцати тысяч ду-воп-групп [21] и их пластинок. В широко разрастающемся рынке, организованном сверху вниз, продажи музыкальных записей получили взрывной рост несмотря на то, что расточительность 1960-х уступила дорогу нерациональной, сокращающейся экономике, глумящейся над традиционными ценностями, будь это как до-рок-н-ролльное «много-работай-копи-деньги», так и уже традиционное для 60-х «не-работай-так-долго-как-сможешь». Эта чума охватила Британию раньше, чем США, где понадобилась пара лет, чтобы её наверстать. Неслучайно «Ледниковый период», роман Маргарет Дрэббл об экономическом и социальном крушении Британии, наполненный героями, приветствующими кризис в качестве освобождения от тоски, появился одновременно с Sex Pistols. В обоих случаях это был поиск опоры в мире, где обязательства общества больше не выполняются, и где продолжающие верить в их исполнение безоглядно выставлялись глупцами.

The Penguins, одна из 15 000 чёрных вокальных групп, записывавшихся в 1950-е
Появились законопроекты о войнах и социальном планировании, арабы со своей нефтью стали вести дела с Западом так, как когда-то уроженцы Запада с оружием в руках вели дела с арабами; росла безработица, взлетала инфляция, иссякал капитал. Мир, обещанный в 1950-е («Чего тебе хочется? – гласила английская реклама в 1957 году. – Хорошей и дешёвой пищи? Много новой одежды? Сказочного дома с современными удобствами? Новой машины… Катер… Свой собственный самолёт? Будет всё, что ни пожелаешь, – и много свободного времени. Мы вступаем в новую Индустриальную Революцию вместе с электроникой, автоматикой и атомной энергией, которые выполнят любое наше желание… быстро… дёшево… с избытком»6), мир, который казался таким реальным в 1960-е, в 1975 году представлялся жестокой шуткой. Воцарялась паника, основанная скорее на нереализованных чаяниях, чем на личном страдании; схожим образом пробуждался порыв к мести. Дрэббл писала:
По всей стране люди, услышав новости, смотрели друг на друга и говорили: «Вот те на», или «Что дальше», или «Я пас», или «Ну и к чёрту!», а потом шли смотреть цветной телевизор или есть жаркое на ужин, или шли в паб, или петь в хоре. По всей стране люди обвиняли друг друга в том, что всё идёт не так – профсоюзы, действующее правительство, шахтёров, водителей, моряков, арабов, ирландцев, своих мужей, своих жён, своих ленивых и ни на что не годных отпрысков, начальное образование. Никто не знал, кто на самом деле во всём виноват, но люди в большинстве своём бесконечно обвиняли окружающих; и лишь немногие сохраняли благородное молчание. Тем, кто на протяжении двадцати лет жаловался на незначительно повышающиеся цены, естественно, не хватало такта, чтобы промолчать, – жалобщик всегда им и останется, так что для тех, кто жаловался раньше без особой причины, теперь наступили чудесные времена7.
Мейнстрим
Мейнстрим рок-н-ролла, к 1975 году уже почти целиком состоящий из белого среднего класса, продолжал воспроизводить свои пассивно совпадающие мелодии и ритмы. «Приключение» и «риск» были лозунгами и в конце концов жаргонизмами 1960-х, эпохи, самой превратившейся в жаргон, в «шестидесятые». Смерти, крушения, истощения, сопровождавшие битвы и эксперименты того времени, теперь были преобразованы в ключевой жаргонный лозунг 1970-х – «выживание».
Слово «странный» могло представляться описанием возможных вариантов выбора для белых и относительно молодых представителей среднего класса – оно употреблялось практически исключительно по отношению именно к таким людям, – и доказывало невозможность сопротивления. По волшебству обычного языка понятия «выживание» и его близнец «выживший» подавали историю 1960-х как ошибку, а показатели личной и профессиональной стабильности в 1970-е (статус занятого, сохранение брака, отсутствие на учёте в психбольнице и просто – неумирание) толковали как героизм. Сначала неверно употреблявшееся по отношению к «выжившим» в «шестидесятые» и теперь участвующим в «реальной жизни», это слово содержало в себе неумолимое тождество: выживание и было реальной жизнью.
Довольно скоро любой, чьё материальное или физическое благосостояние не находилось под явной угрозой, мог притязать на титул выжившего, а называться таковым означало удостоиться высшей похвалы. Идея стала усложняться. Стали вкрадываться нотки агрессии: реклама новой линии чемоданов “The Survivor” демонстрировала, что выживание наиболее приспособленных находится под угрозой – в джунглях новой экономики не существует ничего важнее этого. Идея преодолела онтологию, так же как перешла границы этики. «Гарп выжил», – написал поклонник книги Джона Ирвинга «Мир глазами Гарпа», прекрасно зная, что герой был застрелен в возрасте тридцати трёх лет. Это была окончательная победа понятия над выражавшим его словом: мёртвый выживший.
Принцип того, что Бруно Беттельгейм в 1976 году назвал «абсолютно тщетной выживаемостью», когда «выживание – это всё, неважно, как, зачем и для чего», овладел всеми формами дискурса8. Беттельгейм писал о новом философском освящении «выживания», противопоставляя его даже мысли о сопротивлении в нацистских лагерях смерти: по его словам, если соглашаться с доводами, высказанными в фильме Лины Вертмюллер «Семь красоток» и в исследовании Терренса Де Пре о лагерях «Выживший», то «единственная вещь, по-настоящему важная, это жизнь в её грубой биологичности… мы должны “жить без принуждений культуры” и “только грубыми телесными позывами”». Иными словами, следовало жить согласно диктату необходимости, не за рамками культуры, а прежде культуры, и, как однажды написала Ханна Арендт, диктат тела противоречил свободе: когда важнейшим становится выжить, «свобода должна была оказаться подчинённой необходимости, самым необходимым жизненным нуждам». В 1951 году Альбер Камю в «Бунтующем человеке» пересказал другую историю:
В своём «Сибирском дневнике» Эрнст Двингер рассказывает о пленном немецком лейтенанте, проведшем долгие годы в концлагерном голоде и холоде: он соорудил там из деревянных планок нечто вроде беззвучного фортепьяно и исполнял на нём странную музыку, слышимую лишь ему самому в этом царстве страданий, среди оборванных узников9.
– историю, говорит Камю, о «мятежной гармонии». Но Камю давно уже был не в моде; немодными были также голод и холод или «состояние острой нужды и крайней нищеты», которые Арендт называла «необходимостью». Язык вывернулся наизнанку, поэтому культура была принуждением, необходимой роскошью, поддержанием изобильной чувствительности, и при этом кредо выживания с наибольшей готовностью было принято не теми, кто страдал в нужде, а рок-звёздами. Эту идеологию можно было прочитать в названиях записей: “Survivor”, “Rock and Roll Survivor”, “You’re Survivor”, “I Survive”, “Soul Survivor”, “Street Survivors”, ‘Survival”, “Surviving”, “I Will Survive” и так до бесконечности – почти в каждом случае выражая жертвы исполнителей, которые, должно быть, годами пребывали в почётном безмолвии, но теперь получили разрешение вечно распространять свои товары и, более того, воспевать это как моральный триумф, который обесценивал любой шаг в сторону приключения и риска. Обмен гарантии умереть от голода на гарантию умереть от скуки был хорошей сделкой – за отсутствием другого выбора.
Теперь
Теперь отождествляемый с теми, у кого имелись деньги и корпоративные связи, обеспечивающие самые замороченные и потаённые средства, рок-н-ролл превратился в старый сюжет: пародия того времени повествовала о рок-звезде, требовавшей от своего лейбла финансировать запись его нового альбома в космосе, но пародией это не выглядело. Рок-н-ролл стал обычным общественным явлением, как поездка на работу или проект дорожного строительства. Он стал привычкой, структурой, невидимым угнетением.
Шестидесятые – эпоха, превратившаяся в миф ещё до своего окончания, – основывались на вере, что если всё было правдой, то всё становилось возможным. Среди рок-звёзд такая утопическая идеология ужалась в 1970-е до благополучного солипсизма. В условиях босого солипсизма выживания в концлагере даже мысль о сопротивлении – которая, по сути, должна была являться мыслью об общности, о солидарности, – была утопична; настаивая на своей индивидуальной чувствительности как мере всех вещей, рок-звёзды сотворили утопию из солипсизма. Подобно кинозвёздам, они настолько разбогатели, что их перестало волновать и трогать происходящее в мире, а их беззаботная или исполненная мелких забот жизнь стала притягательна для огромной аудитории. Перемены перестали быть нужны, «перемены» превратились в старомодное слово из шестидесятых. Общественный хаос нуждался в музыке, где царили бы постоянство и утешение; в поп-мире время остановилось. Долгие годы, казавшиеся десятилетиями, включив радио, ты мог быть уверен, что услышишь “Fire and Rain” Джеймса Тейлора, “Stairway to Heaven” Led Zeppelin, “Behind Blue Eyes” The Who, “Maggie May” Рода Стюарта. Жаловаться не на что, это были хорошие песни.
Некоторые люди
Некоторые люди со временем начинают терять вкус к открытиям, у других же его никогда не было. «Люди платят за то, чтобы увидеть других, верящих в себя людей, – писала в 1983 году Ким Гордон из нью-йоркской панк-группы Sonic Youth. – Там, на сцене, в эпицентре рок-н-ролла, возможно многое, и всякое может произойти, а люди или приходят подглядеть, словно вуайеристы, или проникнуться мгновением». Такое не могло быть написано в середине 1970-х, когда люди платили, чтобы посмотреть на других, верящих, что другие уверовали в них. По окончании концертов люди вставали, зажигали спички, высоко их поднимали: они молились.
Шёл 1974 год. Малкольм Макларен ненадолго приехал в США, будучи менеджером The New York Dolls, когда те находились на последнем издыхании. Они пришли к нему в магазин, поставили ему свои записи; он смеялся. «Я не мог поверить, что кто-то может быть таким ни на что не годным, – говорил он спустя годы, вспоминая это мгновение как зарождение идеи Sex Pistols. – Тот факт, что они были такими ужасными, потряс меня с той силой, что я начал понимать: “Я смеюсь, болтаю с ними, смотрю на них и смеюсь вместе с ними”; неожиданно я был впечатлён фактом, что теперь мне неважно, как хорошо ты играешь. Больше не было важно, насколько ты соображаешь в рок-н-ролле, чтобы нормально писать песни. Dolls действительно открыли мне, что есть кое-что поинтереснее… В этом было нечто восхитительное. Я думал, какие же они здоровские, будучи такими отстойными».
Без сомнения, год спустя Макларен ставил записи Dolls для Sex Pistols, так же как двадцатью годами ранее Сэм Филлипс проигрывал старые блюзовые пластинки для своих новых певцов рокабилли. А на баннере, нарисованном Маклареном и висевшем над сценой во время последних концертов Dolls, запечатлелось мёртвое время, из которого им уже было не выбраться: «ЧТО ТАКОЕ ПОЛИТИКА СКУКИ?»
Это был
Это был двоюродный брат ситуационистского слогана. «Скука всегда контрреволюционна», – любили говорить ситуационисты. Знак вопроса у Макларена был его способом познания того, сколько силы может таиться в лозунгах, на которые он так полагался; чтобы найти ответ, необходимо использовать слоганы. «Скука всегда контрреволюционна» – формулировка была типична для ситуационистов, для их интонации: ошеломляющий парадокс, состоящий из устаревшей риторики и обычного языка, колеблющийся на грани поп sequitur, декларативное заявление, превращающееся – когда слышишь это – в вопрос: что это значит?
Ты уже знаешь, отвечали ситуационисты: тебе не хватает лишь осмысления того, что ты уже знаешь. Наш проект – не что иное, как чарующее и подрывное переформулирование само собой разумеющегося: «Наши идеи в голове у каждого»10. Наши идеи о том, как устроен мир, почему он должен измениться, присущи всем в качестве ощущения, которое почти некому перевести в идеи, а мы сделаем это. И это всё, что нам следует предпринять для изменения мира.
Для ситуационистов скука являлась в высшей степени современным феноменом, современной формой контроля. В феодальные времена и в первый век промышленной революции тяжёлая работа и нужда, бывшие причиной отупляющей усталости и ужасных страданий, не являлись загадкой, а установлением Божьим: «Адамов грех лежит на всех»[22], а для тех немногих, кому тяжёлая работа и нужда были неизвестны, существовала пословица – легче верблюду пройти в игольное ушко, чем богатому войти в царство Божие. В современном мире, полагали ситуационисты, ограничение рабочего дня и сравнительное изобилие, планировка городов и государство всеобщего благосостояния вели не к счастью, а к депрессии и скуке. В отсутствие Бога люди определяют своё положение не как действительность, а лишь как фатализм, лишённый всякого смысла, что отчуждает мужчин и женщин друг от друга, замыкает всех людей на себе. Я несчастлив – что со мной не так?
Фатализм есть принятие: “Que sera, sera”[23] всегда контрреволюционно. Но, как понимали современный мир ситуационисты, скука являлась скорее вопросом досуга, чем работы. В 1950-е они развивали мысль, что работа потеряла связь с жизнью; «автоматика» и «кибернетика» были прекрасными новыми понятиями. Время досуга увеличивалось – и ради сохранения власти власть имущим, как капиталистам на Западе, так и бюрократам на Востоке, следовало сделать всё для того, чтобы досуг был таким же скучным, как и новые виды работы. Гораздо скучнее, если досуг должен был вытеснить работу с её места в повседневной жизни, скучнее в тысячи раз. Что может быть более эффективным в разобщающем, беспросветном фатализме, чем человек, лишённый радости там, где должен её испытывать?
Восемь мужчин и женщин, собравшихся 27 июля 1957 года в итальянском городе Козиоди-Арроша, чтобы организовать Ситуационистский интернационал, взяли на себя обязательство вмешаться в будущее, которое, как они верили, находилось на грани ликвидации материальной нужды и автономии личности. Современная технология предвещала мир, где «работа» – занятость, наёмный труд, любая деятельность, исполняемая по принуждению, – могла вскоре казаться не реальнее сказки братьев Гримм. В новом мире бесконечного досуга любой человек может построить жизнь так же, как в старом мире лишь несколько привилегированных художников конструировали свои репрезентации того, какой жизнь могла бы быть. Это была давняя мечта, мечта молодого Карла Маркса – каждый сам себе художник, – но те, кто владел настоящим, видели будущее гораздо яснее любых пьянствующих левацких сект, претендующих на наследие Маркса. Те, кто правил, реорганизовывали социальную жизнь не просто для сохранения своего контроля, а для его усиления; современная технология являлась обоюдоострым оружием, средством господства на освободившемся поле изобилия и досуга, о котором революционеры мечтали на протяжении пяти веков. Так же и скука. Нищета вела к недовольству, которое рано или поздно находило свою цель – власть имущих. Скука была дымкой, смятением и, в конечном итоге, высшей формой контроля, самоконтролем, предельным отчуждением: нечистой совестью.
В современном обществе досуг (чем сегодня я хочу заняться?) оказался вытеснен развлечением (что бы сегодня посмотреть?). Потенциальное явление из всех возможных свобод было заменено фикцией поддельной свободы: у меня достаточно времени и денег посмотреть всё, что можно, посмотреть, что делают другие. И от того, что эта свобода являлась поддельной, она не удовлетворяла, она была скучной. Из-за скуки она заставляла неудовлетворённого человека размышлять о своей неспособности реагировать на то, что было, как-никак, популярным шоу. Это хорошее шоу, но оно мне безразлично: боже, что со мной не так? Именно культура досуга породила скуку – породила её, торговала ей, получала прибыль и снова инвестировала её. Поэтому мир должен измениться, оповещал первый выпуск “Internationale situationniste” в июне 1958 года, «потому что мы не хотим скучать. Скука – это общая реальность… неистовой и несколько неосведомлённой молодёжи и этого бунта безбедных подростков, лишённого перспектив, но отнюдь не лишённого оснований. Ситуационисты приведут в исполнение приговор, который современный досуг вынес самому себе»11.
Ситуационисты рассматривали скуку как социальную патологию; они выискивали её отрицание среди социопатов. При чтении их журнала иногда кажется, что невменяемые преступники и бунтовщики без манифестов – это единственные союзники, с которыми авторы готовы объединиться. Ситуационисты были нацелены объяснить точку зрения, а не идеологию, потому что они воспринимали все идеологии как отчуждения, преобразования субъективного в объективное, страсть во власть, приводящую к личному бессилию: «Нет такого понятия, как ситуационизм», – неустанно повторяли они. Мир был сооружением из отчуждений и идеологий, иерархий и бюрократий, воспроизводящих друг друга; поэтому ситуационисты приветствовали нанесение сумасшедшим повреждения известной картине как символический бунт против административно управляемого отчуждения, в котором идеология шедевра принижает любого, кто на него смотрит, до нуля. Схожим образом они считали организатора марша против Вьетнамской войны, пытавшегося контролировать поведение людей, бюрократическим идеологом, усиливающим раскол между страстью и поведением, – и таким же врагом, как генерал Уильям Уэстморленд или, в конце концов, Хо Ши Мин[24]. И картина, и война являлись популярным шоу; и посещение музея, и уличный марш превращали времяпрепровождение в потребление усмирения. Шедевр внушал тебе, что истина и красота – это Божьи дары кому-то другому, а протест в поддержку сопротивления вьетнамцев – что революция есть факт, происходящий в чьей-то другой жизни. И ничто из этого не может быть твоим, так что каждое шоу ты покидаешь подавленным, растерянным, а не преисполненным. Вот почему, без устали твердили ситуационисты, это шоу должно и может быть остановлено: как мелкие унижения со стороны организатора марша были сутью угнетения, так и поступок сумасшедшего показывал, что освобождение находится в руках каждого.




Анонимная листовка, вдохновлённая идеями ситуационистов. Лондон, начало 1980‑х
Ситуационисты провозглашали себя революционерами, которых интересует только свобода, а свобода может означать возможность делать что угодно с последствиями, неотличимыми от убийства, воровства, мародёрства, хулиганства или замусоривания – любые явления, которые, за неимением ничего лучшего, они почти всегда были готовы приветствовать как предвестия революции. Но свобода также может означать и вероятность обнаружения того, что ты на самом деле хочешь сделать, понять, как написал в 1922 году в Париже Эдмунд Уилсон, «для какой драмы построена декорация». И это тоже являлось тем, что подразумевали под досугом ситуационисты – стремлением не просто обнаружить, но поставить эту драму, желание, побудившее 25-летнего парижанина по имени Ги-Эрнест Дебор объединить художников и писателей из Франции, Алжира, Италии, Дании, Бельгии, Англии, Шотландии, Голландии и Западной Германии в Ситуационистский интернационал в 1957 году. В 1975 году, когда распущенный СИ являлся не более чем легендой для нескольких радикалов, в 1960-е бывших студентами художественных школ, эта драма была тем, что по-прежнему упорно искал Макларен. Чем же была политика скуки?