Полная версия:
Моя жизнь
Расставив ноги, растопырив руки, хочу запрыгнуть.
Но она отходит. И я лечу мимо, на землю. Наверняка сейчас лягнет копытом. Но кляча, весело взбрыкнув, несется что есть духу прочь.
Весь вечер мы ее ищем.
Дядя бранится. Куда же девалась кобыла?
Находим ее посреди леса – бредет себе, бренчит бубенчиком.
И как ни в чем не бывало щиплет травку.
Шли годы. Никуда не денешься, пора взрослеть и делаться как все.
И вот в один прекрасный день к нам явился учитель, маленький раби из Могилева.
Как будто сошел с моей картины или убежал из цирка.
Его и не приглашали. Он пришел сам, как сваха или гробовщик.
«Каких-нибудь полгода», – уверяет он матушку.
Ишь какой шустрый!
И вот я сижу, уставившись ему в бороду.
Я уже усвоил, что «а» с черточкой внизу будет «о». Но на «а» меня клонит в сон, а на черточке… В это самое время засыпает сам раби.
Он такой чудак!
Каждый день я прибегал к нему на урок и возвращался в потемках с фонарем.
По пятницам он водил меня в баню и укладывал на скамью.
Вооружившись березовым веником, внимательно изучал мое тело, будто страницу Священного Писания.
Таких раби у меня было трое.
Первый – этот клоп из Могилева.
Второй – раби Охре (о нем я не помню ничего, пустое место).
И третий – личность весьма примечательная, рано скончавшийся раби Дяткин.
Это он заставил меня выдолбить речь о «тфилим»[8], которую я произнес, стоя на стуле, в день своего тринадцатилетия.
Признаться, потом я приложил все силы, чтобы забыть ее в ближайший час.
И все-таки больше всех мне запомнился первый маленький раби из Могилева.
Подумайте только, каждую субботу, вместо того чтобы бежать на речку, я, по маминому приказу, шел к нему изучать Писание.
И являлся как раз в тот час, когда раби с женой, совершенно раздетые, сладко спали после субботнего обеда. Изволь дожидаться, пока учитель встанет и наденет штаны!
Однажды, пока я стучался в закрытую дверь, меня приметила хозяйская собака, матерая рыжая псина, злая и клыкастая.
Уши у нее поднялись торчком, и она медленно стала спускаться с крыльца прямо ко мне…
Что было дальше, не помню. Меня подобрали у калитки, и только тогда я очнулся.
Собака искусала меня, рука и нога были в крови.
– Не раздевайте меня, только приложите лед…
– Надо отнести его домой, к матери, и поскорее.
В тот же день собаку отловили городовые и, прежде чем прикончить, выпустили в нее дюжину пуль.
А вечером дядя повез меня лечиться в Петербург.
Местные врачи объявили, что я умру через три дня.
Прекрасно! Все за мной ухаживают. Каждый день все ближе смерть. Я герой.
Собака оказалась бешеной.
Что же, я был не прочь отправиться в Петербург.
Мне казалось, что я обязательно встречу там на улице царя.
Переезжая через Неву, я решил, что мост подвешен прямо с неба.
Про укус я совсем забыл. Мне нравилось лежать одному на белоснежных простынях и получать на обед желтый бульон с яйцом.
Нравилось гулять в больничном садике, и я все высматривал среди богато одетых детишек наследника престола. Держался я особняком, ни с кем не играл, да и игрушек у меня не было. Первый раз в жизни я видел их столько, да еще таких красивых!
Дома мне игрушек не покупали.
Дядя, который меня привез, посоветовал взять потихоньку какую-нибудь завалявшуюся игрушку.
Я так и сделал и думал о своей чудесной игрушке куда больше, чем о больной руке.
А что, если придет цесаревич и отберет ее у меня?
Сестры подбадривающе улыбались. Но мне все время слышался плач хозяина присвоенной игрушки.
Наконец я выздоровел и вернулся домой.
Дом был полон принаряженных женщин и озабоченных мужчин, черными пятнами застивших дневной свет.
Все суетятся, шепчутся, и вдруг – пронзительный крик младенца.
Мама, полураздетая, бледная, без кровинки в лице, лежит в постели. Это родился мой младший брат.
Покрытые белыми скатертями столы.
Шорох ритуальных одеяний.
Бормочущий молитву старец отрезает острым ножом частицу плоти под животиком младенца.
Высасывает губами кровь и заглушает бородой его истошный вопль.
Мне грустно. Я сижу за столом вместе со взрослыми и понуро жую пирожки, селедку, пряники.
С каждым истекшим годом я словно приближался к неведомому порогу. Особенно с тех пор, как мне исполнилось тринадцать и отец, облачившись в талес и склонившись надо мной, произнес молитву-посвящение.
Как быть?
Оставаться паинькой?
Молиться по утрам и вечерам и вообще сопровождать молитвой каждый шаг и каждый проглоченный кусок?
Или забросить все книги и молитвенные одеяния да бегать вместо синагоги на речку?
Я боялся наступающей зрелости, боялся, что у меня когда-нибудь появятся признаки взрослого мужчины, вырастет борода.
Когда меня осаждали эти грустные мысли, я целый день бродил в одиночестве, а к вечеру разражался слезами, как будто меня побили или умер кто-нибудь из родных.
Через приоткрытую дверь я смотрел в темную большую гостиную. Никого. Только зеркало висит себе, одинокое, холодное, да таинственно поблескивает.
Я редко смотрелся в него. Вдруг кто-нибудь увидит, как я любуюсь сам собой.
Длинный нос с ох какими широченными ноздрями, торчащие скулы, грубый профиль.
Но иногда я задумывался, созерцая себя.
Я молод, но зачем мне это?
Зачем я расту?
В зеркале отражается бесполезная и недолговечная красота.
Раз мне уже тринадцать, конец детской беззаботности, отныне за все свои грехи я отвечаю сам. Так, может, не грешить?
Я громко хохочу, и в зеркало брызжет белизна зубов.
В один прекрасный день мама взяла меня за руку и отвела в городскую гимназию[9]. Едва увидев здание, я подумал:
«Наверняка у меня здесь заболит живот, а учитель не разрешит выйти».
Хотя, что и говорить, кокарда – штука соблазнительная.
Ее прикрепят на фуражку, и, возможно, надо будет отдавать честь прохожим офицерам?
Мы ведь все равны: чиновники, военные, полицейские, гимназисты?
Но евреев в эту гимназию не принимали. Моя отважная мама тут же отправилась к учителю.
Он – наш спаситель, единственный, с кем можно договориться. Пятьдесят рублей – не так уж много. Я поступаю сразу в третий, в его класс.
Надев форменную фуражку, я стал смелее поглядывать в открытые окна женской гимназии.
Форма была черной.
Мое естество громко возмущалось. И наверняка я еще больше поглупел.
Учителя носили синие сюртуки с золотыми пуговицами.
Я взирал на них с благоговением. Какие они ученые!
Откуда они взялись и чего хотят от меня?
Я смотрел в глаза Николаю Ефимовичу, изучал его спину и светлую бороду.
И не мог забыть, что он принял взятку.
Другое дело – Николай Антонович, вот уж кто, без сомнения, был самым настоящим ученым. Весь урок он мерил класс размашистыми шагами. Правда, он читал реакционные газеты, но все равно он мне больше нравился.
Я не всегда понимал смысл замечаний, которые он делал некоторым ученикам.
Бывало, смотрит-смотрит на кого-нибудь, потом вызовет его и, глядя в глаза, скажет:
«Володя, ты опять?»
Что опять?
Прошло немало времени, прежде чем я понял, в чем дело.
Почему все, кроме меня, краснеют?
Как-то по пути домой я спросил одноклассника: за что же Николай Антонович ругает Володю?
Он с ухмылкой ответил:
«Дурень, не знаешь, что ли, Володя занимается о…».
Но это слово ничего мне не объяснило. Я по-прежнему был в неведении. Мой спутник прыснул.
Боже мой! Весь мир стал для меня иным, и сам я стал угрюмым.
Не знаю почему, я начал в это время заикаться. Может, из чувства внутреннего протеста.
Я отлично знал уроки, но не мог заставить себя отвечать. Такая забавная, но и весьма неприятная штука.
И дело не в отметках – плевал я на нули!
Ужас сковывал меня при взгляде на множество голов над партами.
Содрогаясь болезненной дрожью, я успевал, пока шел к доске, почернеть как сажа или покраснеть как рак.
И все. Иногда я вдобавок еще и улыбался.
Полный ступор.
И сколько бы мне ни подсказывали с первых парт – безнадежно.
Я действительно знал урок. Но заикался.
Мне казалось, я лежу без сил, а надо мной стоит и лает рыжая из страшной сказки собака. Рот у меня забит землей, землей облеплены зубы.
Зачем мне все эти уроки?
Сто, двести, триста страниц учебников, изорвать бы их в клочья да развеять по ветру.
Пусть шелестят словами русского и всех заморских языков!
Отстаньте от меня!
«Ну что, Шагал, – говорил учитель, – ты будешь сегодня отвечать?»
Хочу остаться неучем, покрыться зеленью, рыдать, орать, молиться.
Я открываю рот: та… та… та…
Мне казалось, что меня сейчас сбросят с четвертого этажа.
Втиснутая в гимназическую форму душа дрожала, как лист на ветру.
Но в конце концов меня просто отправляли на место.
Рука учителя выводила в журнале аккуратную двойку.
Это я еще успевал заметить.
В окно были видны деревья, женская гимназия.
«Николай Антонович, можно выйти?»
Я думал только об одном: «Когда же я закончу гимназию, сколько еще учиться и нельзя ли уйти раньше срока?»
Если опроса не было, в классе стоял сплошной гул, и тут я вовсе терялся.
Меня шпыняли со всех сторон, а я не знал, куда деваться. Шарил по карманам, искал хлебные крошки. Ерзал, раскачивался, вставал и садился.
По улице проходит прекрасная незнакомка, я высовываюсь в окно, чтобы послать ей воздушный поцелуй.
И тут ко мне подкрадывается надзиратель. Хватает за руку, поднимает ее вверх.
Попался! Я краснею, багровею, бледнею.
«Напомнишь мне, негодник, чтобы завтра я поставил тебе двойку по поведению».
Как раз в это время я особенно пристрастился к рисованию. Едва ли понимая, что делаю.
Листочки с рисунками летали над партами, долетая иногда до учительского стола.
Мой сосед по парте, С…, погрузился в любимое развлечение, из-под парты слышен глухой шум…
Этот стук привлекает внимание учителя.
Молчание, смех.
– Скориков! – выкликает учитель. Сосед встает, краснеет и, схлопотав двойку, садится.
Больше всего я любил геометрию.
Здесь мне не было равных. Прямые углы, треугольники, квадраты – чудный, запредельный мир. Ну а на рисовании мне не хватало только трона.
Я был в центре внимания, мной восхищались, меня ставили в пример.
Но на следующем уроке я снова падал с небес на землю.
Я, не щадя себя, играл в городки и тренировался с двадцатикилограммовыми гирями, а в результате остался на второй год.
Дальнейшую учебу помню очень смутно.
Велика важность! Куда спешить?
Стать приказчиком или бухгалтером всегда успею. Пусть себе время идет, пусть тянется!
Опять я буду сидеть ночами, засунув руки в карманы, и делать вид, что занимаюсь. Опять мама будет кричать мне из своей комнаты:
– …Хватит жечь керосин! Иди спать. Говорила же тебе: делай уроки днем! С ума ты, что ли, сошел! Дай мне спать.
– Но я же тихо, – отвечал я.
Я смотрю в книжку, но думаю о тех, кто сейчас гуляет на улице, о моей любимой речке, о плотах, что, покачиваясь, плывут под мостом и иногда врезаются в опоры.
Бревна трещат и становятся дыбом, но гребцы успевают увернуться.
Почему они не падают в воду?
Вот было бы интересно, если бы взяли и утонули.
Или еще думаю о толстом господине с пухлыми щеками, который любит прогуливаться по мосту и глазеть на девушек. В кондитерской он проглатывает чашку кофе и заедает полдюжиной пирожных. Ужасно жирный и думает, что ужасно умный.
В библиотеке он берет самые серьезные газеты. Читает, отдувается и, рассыпаясь в извинениях, сморкается.
Однажды он явился к портному, помахивая тросточкой, гордый своей неувядаемой свежестью и упитанностью, и спросил у него или у подмастерья, а то и у мальчишки-ученика:
«Простите, сударь, не могли бы вы сказать, сколько материи понадобится, чтобы сшить пару интеллигентных штанов по моей мерке?»
Дубина, охламон, тупица, идиот!
Однажды в пятом классе на уроке рисования зубрила с первой парты, который все время щипался, вдруг показал мне лист тонкой бумаги, на который он перерисовал картинку из «Нивы» – «Курильщик».
Вот это да! Я чуть не упал.
Плохо помню что и как, но, когда я увидел рисунок, меня словно ошпарило: почему не я сделал его, а этот болван?!
Во мне проснулся азарт.
Я ринулся в библиотеку, впился в толстенную «Ниву» и принялся копировать портрет композитора Рубинштейна – мне приглянулся тонкий узор морщинок на его лице; изображение какой-то гречанки и вообще все картинки подряд, а кое-какие, кажется, придумывал сам.
Все эти работы я развесил дома в спальне.
Мне был знаком уличный жаргон, известен обиходный лексикон.
Но слово «художник» было таким диковинным, книжным, будто залетевшим из другого мира, – может, оно мне и попадалось, но в нашем городке его никто и никогда не произносил.
Это что-то такое далекое от нас!
И сам я никогда бы на него не натолкнулся. Но однажды ко мне пришел в гости приятель. Обозрев картинки на стенах, он воскликнул:
– Слушай, да ты настоящий художник!
– Художник? Кто, я – художник? Да нет… Чтобы я…
Он ушел, оставив меня в недоумении.
И тут же я вспомнил, что действительно видел где-то в нашем городке большую, как у лавочников, вывеску: «Школа живописи и рисунка художника Пэна».
«Жребий брошен. Я должен поступить в эту школу и стать художником».
Тогда конец маминым планам сделать из меня приказчика, бухгалтера или, в лучшем случае, преуспевающего фотографа.
В один прекрасный день (а других и не бывает на свете), когда мама сажала в печку хлеб на длинной лопате, я подошел, тронул ее за перепачканный мукой локоть и сказал:
– Мама… я хочу быть художником.
Ни приказчиком, ни бухгалтером я не буду. Все, хватит! Не зря я все время чувствовал: должно случиться что-то особенное.
Посуди сама, разве я такой, как другие?
На что я гожусь?
Я хочу стать художником. Спаси меня, мамочка. Пойдем со мной. Ну пойдем! В городе есть такое заведение, если я туда поступлю, пройду курс, то стану настоящим художником. И буду так счастлив!
– Что? Художником? Да ты спятил. Пусти, не мешай мне ставить хлеб.
– Мамочка, я больше не могу. Давай сходим!
– Оставь меня в покое.
И все-таки решено. Мы пойдем к Пэну. И если он скажет, что у меня есть талант, можно подумать. Ну а если нет…
(Все равно буду художником, думаю я про себя, но выучусь сам.)
Итак, моя судьба в руках г-на Пэна. По крайней мере, так сочла мама, глава семейства. Отец дал мне пять рублей, плату за месяц, но бросил их во двор, так что мне пришлось бежать подбирать.
Вообще-то, в первый раз я узнал о существовании Пэна, когда ехал как-то на трамвае вниз к Соборной площади и мне бросилась в глаза белая на синем фоне надпись: «Школа живописи Пэна».
«Ого! – подумал я. – Какой культурный город наш Витебск!»
И тогда же решил познакомиться с мэтром.
Собственно, эта синяя жестяная вывеска ничем не отличалась от тех, что висели над каждой лавкой.
Ведь в нашем городке визитные карточки или маленькие таблички на дверях не имели никакого смысла. Никто не обратил бы на них внимания.
«Булочная-кондитерская. Гуревич».
«Табак. Все сорта табака».
«Фрукты, бакалея».
«Варшавский портной».
«Парижские моды».
«Школа живописи и рисунка художника Пэна».
И все это коммерция.
Но все же эта последняя вывеска показалась мне словно бы из другого мира.
Синяя, как небесная лазурь.
Открытая дождю и палящему солнцу.
И вот, свернув потрепанные листы с рисунками и ужасно волнуясь, я иду вместе с мамой в мастерскую Пэна.
Едва переступив порог, на лестнице ощущаю пьянящий чудесный запах холста и красок. Повсюду висят портреты. Дочь градоначальника. Сам его превосходительство. Г-н и г-жа Л., барон и баронесса К. и другие. Откуда мне их всех знать?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
…в маленьком домике у дороги… – Дом, в котором родился Шагал, находился на левом берегу Двины, близ Суражской дороги.
2
Мой грустный и веселый город! – Как свидетельствует новейшая «Еврейская энциклопедия», в конце прошлого века в Витебске жило 34 420 евреев, что составляло 52,4 % всего населения. В городе было около 60 синагог и 30 христианских храмов. Агада (ивр.) – сказка, притча, повествование. Так же назывались иллюстрированные печатные сборники пасхальных молитв и предписаний.
3
Суккот – праздник Шалашей, или Кущей, связанный со сбором урожая и воспоминаниями об исходе из Египта. На протяжении семи дней полагалось жить в легких постройках (шалашах, или кущах), из которых видно небо. В обрядах использовались листья пальмы, миртовые или ивовые ветви (лулав) и лимонные плоды. (См. картину Шагала «Праздник, или Раввин с лимоном», 1914.) Симхас-Тора – праздник Торы, который завершает годичный цикл чтения глав Пятикнижия и отмечается на 8-й или 9-й день праздника Суккот.
4
…ездили с тобой по деревням за скотом на убой. – Описываемый эпизод положен в основу картины «Продавец скота» (1912).
5
Талес (или талиф) – прямоугольное молитвенное покрывало с черными или голубыми полосами.
6
Бадхан – шут, увеселитель на свадьбах, участвующий в свадебном ритуале.
7
Пророк Илия. – Библейский рассказ о вознесении пророка на небо в огненной колеснице породил представления, что он не умер и должен вернуться на землю. Илию ожидали как предтечу мессии и как избавителя от гонений. В Пасху для него ставился прибор и оставлялась открытой дверь.
8
Тфилим (тфилин) – кожаные коробочки с четырьмя отрывками из Торы, которые прикладывались ко лбу и к руке во время молитвы. Ритуал бар-мицва, упоминаемый в тексте, связан с совершеннолетием мальчика после исполнения ему 13 лет, когда он впервые получал право пользоваться тфилим. В дальнейшем отец переставал нести ответственность за его религиозную жизнь.
9
…и отвела в городскую гимназию. – Во французском тексте учебное заведение, в которое поступил Шагал, названо городской школой («école communale»).
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги