
Полная версия:
Роман о двух мирах
– Не пейте! – приказал он. – Ни в коем случае! Не смейте! Я вам запрещаю!
Я взглянула на него в немом изумлении. Лицо его побледнело, огромные темные глаза пылали от сдерживаемого волнения. Ко мне постепенно вернулось самообладание, и я ровным тоном произнесла:
– ВЫ мне запрещаете, синьор? Боюсь, вы забываетесь. Что такого, если я выпью у вас в мастерской стакан простой воды? Обычно вы более гостеприимны.
Тут манера его переменилась, на щеки вернулся румянец, взгляд смягчился, на губах показалась улыбка.
– Прошу меня простить, мадемуазель, за резкость. Я действительно на миг забылся. Но вам грозила опасность и…
– Опасность? – недоверчиво воскликнула я.
– Совершенно верно, мадемуазель. Здесь, – он поднял венецианский графин к свету, – не просто вода. Если вы посмотрите на содержимое в солнечном свете, вы, полагаю, заметите в нем нечто необычайное – и это подтвердит мою правоту.
Я посмотрела и с удивлением увидела, что жидкость ни на миг не остается в покое. От некоего источника в середине постоянно разбегались пузырьки, время от времени появлялись алые и золотые полоски.
– Что это? – удивилась я, а потом добавила с полуулыбкой: – Неужто вы – обладатель достославной аква-тофаны? [4]
Челлини аккуратно поставил графин на полку, причем я заметила, что он выбрал место, где лучи солнца падали на него под прямым углом. Потом он повернулся ко мне и ответил:
– Аква-тофана, мадемуазель, это смертоносный яд, известный как древним, так и многим ученым-химикам современности. Прозрачная бесцветная жидкость, при этом совершенно неподвижная – этим она подобна стоячему пруду. То, что я вам только что показал, никакой не яд, скорее наоборот. И я готов немедленно вам это доказать.
Он взял с бокового столика рюмочку, наполнил ее странной жидкостью и тут же выпил, после чего аккуратно закрыл графин пробкой.
– Но, синьор Челлини, если жидкость эта безвредна, почему вы запрещаете мне ее даже попробовать? – стояла на своем я. – Почему говорите, что для меня в ней таится опасность?
– Потому что для ВАС, мадемуазель, она там действительно таится. У вас слабое здоровье, нервы ваши расстроены. Этот эликсир является сильнодействующим тоником, который оказывает моментальное воздействие на весь организм и растекается по жилам со скоростью ЭЛЕКТРИЧЕСТВА. Я к нему привык и принимаю его ежедневно, как лекарство. Но начинал я с очень малых, почти неощутимых доз. Поверьте, мадемуазель: одна ложка этой жидкости, если ее примет человек неподготовленный, способна вызвать мгновенную смерть, хотя на деле эликсир призван укреплять и приумножать жизненные силы. Вы теперь поняли, почему я сказал, что вам грозит опасность?
– Безусловно, – подтвердила я, хотя, признаться честно, на деле была озадачена и заинтригована.
– Вы простите мне мою мнимую грубость?
– Разумеется! Однако вы раздразнили мое воображение. Я хотела бы побольше узнать об этом вашем загадочном лекарстве.
– Узнаете, если захотите, – ответил Челлини, к которому сполна вернулось обычное добродушие и хорошее настроение. – Узнаете все, только не сегодня. Слишком у нас мало времени. Я пока даже не начал работать над вашим портретом. Да, и я забыл – вас мучает жажда, а я, как вы правильно подметили, нарушил законы гостеприимства. Позвольте исправить мою оплошность.
Любезно поклонившись, он вышел и почти сразу вернулся с кувшином, наполненным ароматной жидкостью золотистого цвета, в которой поблескивали, маня свежестью, кусочки льда. На поверхности заманчивого питья плавали лепестки розы.
– Этим можете наслаждаться без всякой опаски, – произнес Челлини с улыбкой, – оно вам пойдет только на пользу. Это вино с Востока, неведомое даже специалистам – а значит, его не подделывают. Смотрю, вы разглядываете розовые лепестки на поверхности. Это персидская традиция, которая мне кажется очень милой. Когда пьешь, они уплывают в сторону и не мешают.
Я попробовала вино – оно оказалось восхитительным, мягким и нежным на вкус, точно свет летней луны. Я пригубила бокал, и тут ньюфаундленд, который после того, как вошел Челлини, растянулся на коврике перед камином, поднялся, прошествовал в мою сторону и нежно потерся головой о складки моего платья.
– Смотрю, вы с Лео подружились, – заметил Челлини. – Считайте, что вам сделали величайший комплимент, ибо Лео крайне разборчив, но совершенно непоколебим в своем выборе. Характеры он умеет читать получше большинства государственных сановников.
– А почему я никогда его раньше не видела? – осведомилась я. – Вы ни разу не упоминали, что у вас есть такой изумительный любимец.
– Я ему не хозяин, – ответил художник. – Просто он иногда удостаивает меня своим обществом. Вчера вечером он прибыл из Парижа и прямиком направился сюда, зная, что ему будут очень рады. Мне он не поверяет своих планов, но полагаю, что он вернется в свой дом, когда сочтет это нужным. Он сам решает, как поступать.
Я засмеялась:
– Какой умный пес! А он путешествует пешком или на поезде?
– Насколько мне известно, он предпочитает железную дорогу. Там его знают все сотрудники, и он, не раздумывая, садится в купе к охране. Иногда сходит с поезда на полпути и дальше следует пешком. Если же его одолевает леность, он доезжает на поезде до самой конечной точки. Примерно раз в полгода хозяин Лео получает от железной дороги счет за его странствия и пунктуально его оплачивает.
– А кто он, его хозяин? – поинтересовалась я.
Челлини сосредоточился, взгляд его стал серьезным и задумчивым.
– У нас с ним, мадемуазель, один и тот же повелитель – умнейший из людей, бескорыстнейший из наставников, беспристрастнейший из мыслителей, неподкупнейший из друзей. Я ему обязан всем, даже жизнью. Ради него я готов пойти на любые жертвы, готов ему поклоняться безраздельно – и даже этого будет мало, чтобы выразить мою благодарность. Но он настолько же выше человеческой признательности и человеческих наград, насколько солнце стоит выше моря. Не здесь и не сейчас дерзну я сказать ему: «ДРУГ, УЗРИ, СКОЛЬ СИЛЬНО Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ!» – ибо слова эти будут слишком мелочны и незначительны; а вот после – кто знает?.. – он осекся, слегка вздохнув. А потом, будто с усилием изменив направление собственных мыслей, продолжил тоном куда более приязненным: – Однако, мадемуазель, я попусту трачу ваше время и не воздаю должного чести, которую вы мне оказали, придя ко мне сегодня. Не соблаговолите ли сесть вон туда? – И он поставил в одном из углов, напротив мольберта, изящное креслице из резного дуба. – Мне крайне неудобно вас утомлять, – продолжил он. – Любите ли вы чтение?
Я с готовностью закивала, и он протянул мне книгу в причудливом переплете из тисненой кожи, с серебряными уголками. На обложке значилось: «Письма мертвого музыканта».
– В этой книге вы обнаружите подлинные жемчужины мысли, страсти и чувства, – заметил Челлини. – А поскольку вы и сами музицируете, вам все это наверняка придется по душе. Писатель был одним из тех гениев, которым мир отплатил презрением и насмешками. Сколь завидная участь!
Я с удивлением посмотрела на художника, взяла предложенную книгу и села, приняв указанную им позу; пока он поправлял служивший мне фоном бархатный занавес, я спросила:
– А вы, синьор Челлини, действительно считаете, что презрение и насмешки – это завидная участь?
– Безусловно, – ответил он, – ибо это верный знак того, что вас не понимают. Достичь того, что превыше человеческого понимания – вот в чем подлинное величие. Сравняться в духовности и безмятежности с богочеловеком Христом – пусть тебя распнет улюлюкающая толпа, которой позже суждено узреть свет и величие Его учения, что может быть великолепнее? Выражаться бесподобным слогом Шекспира, которого почти не признавали при жизни, однако дарования его были столь обширны и разнообразны, что толпы глупцов по сей день не могут уняться, обсуждая подлинность и принадлежность его пьес, – мыслим ли больший триумф? Познать, что собственная твоя душа способна, если подкрепит ее сила воли, вознестись на невообразимую высоту могущества – разве не способно это примирить с мелочным верещанием человеческого стада, давно забывшего, есть ли в нем хоть искра духовности – пока оно, напрягая зрение, пытается разглядеть свет гениальности, что непереносимо ярок для ее затуманенных мирской пошлостью глаз, пока оно не воскликнет: «МЫ ничего не видим – значит, ничего и НЕТ!» Ах, мадемуазель, открыть собственное внутреннее бытие – все равно что открыть все чудеса науки и искусства!
Челлини говорил с воодушевлением, лицо светилось, озаренное жаром красноречия. Я слушала со своего рода сновидческим удовлетворением: на меня снизошло ощущение полного покоя, которое я всегда испытывала в его присутствии, и я с интересом наблюдала за тем, как он стремительными и ловкими движениями набрасывает на холсте очерк моего лица.
Он постепенно углубился в работу, время от времени поглядывал на меня, но молча, лишь карандаш не прекращал стремительного движения. Я не без любопытства обратилась к «Письмам мертвого музыканта». Несколько пассажей поразили меня своей оригинальностью и глубиной мысли, но, когда я вчиталась, наиболее впечатляющим показался мне тон безграничной радости и умиротворенности, озарявший буквально каждую страницу. Не было в этой книге стенаний по поводу неудовлетворенного тщеславия, сожалений о былом, не было жалоб, критики, ни слова против собратьев по искусству; автор обо всем судил с заслуживающей уважения позиции достойнейшего равенства, вот разве что когда заговаривал о самом себе, то делался смиреннейшим из смиренных – хотя и не удрученным, а все столь же счастливым.
«О музыка! – писал он. – Музыка, Сладчайший Дух служения Господу, что я такое сделал, что ты столь часто ко мне снисходишь? Право же, негоже тебе, Могущественная и Божественная, опускаться до утешения ничтожнейшего из твоих слуг. Ибо не хватает мне искусности поведать миру, сколь воздушен шелест твоих крыльев, сколь нежен вздох, слетающий с твоих уст, сколь несказанно прекрасен трепет тишайшего твоего шепота! Оставайся в далеких далях, о Избранное Средоточие Голоса Создателя, оставайся в чистейшем безоблачном эфире, где лишь тебе пребывать пристало. Ибо прикосновение мое тебя принизит, мой голос отпугнет. Слуге твоему, о Возлюбленная, довольно и того, чтобы грезить о тебе, а после умереть!»
Дочитав, я встретилась взглядом с Челлини и спросила:
– А вы были, синьор, знакомы с автором этой книги?
– Я был с ним близко знаком, – ответил художник, – и он обладал нежнейшей душою из всех, что пребывали в нашей бренной юдоли. Музыка его была столь же неземной, как и поэзия Джона Китса [5], и был он из тех, кто рожден из мечтаний и восторгов – такие редко оказываются на этой планете. О счастливец! Какая ему выпала смерть!
– И как же он умер? – спросила я.
– Он играл на органе в одном из великих римских соборов в день Покрова Богоматери. Прекрасно спевшийся хор исполнял под его аккомпанемент «Regina Caeli» [6] на сочиненную им мелодию. Музыка была великолепна, ошеломительна, проникновенна – мощь ее и величие все нарастали к изумительному финалу, и тут вдруг раздался негромкий раскат грома; орган стих, певцы смолкли. Музыкант был мертв. Он упал на клавиатуру инструмента, и когда его подняли, оказалось, что лицо его прекраснее лица любой ангельской статуи – совершенно безмятежное, оно было озарено восторженной улыбкой. Точную причину его смерти так и не установили – он всегда отличался крепким здоровьем. Все твердили, что у него больное сердце – эскулапы всегда именно на это и ссылаются, если человек внезапно покидает наш мир. Все скорбели о его уходе – кроме меня и еще одного любившего его сердца. Мы-то радовались – и по-прежнему радуемся – его освобождению.
Я задумалась над смутным смыслом его последних слов, но расспрашивать не решилась, а Челлини, видимо заметив это, продолжил работу, более не вступая со мной в беседу. Веки мои отяжелели, слова на странице «Писем мертвого музыканта» заплясали перед глазами, точно черные дьяволята с тощими ножками и ручками. Меня окутала странная, хотя и весьма приятная дрема, я слышала жужжание пчел за открытым окном, пение птиц и голоса людей в отельном садике – все они сливались в непрерывный и вроде как далекий гул. Я видела солнечный свет и тень – видела, как великолепный Лео во всю длину растянулся рядом с мольбертом, видела худощавую фигуру Рафаэлло Челлини, четко вырисовывавшуюся на светлом фоне; вот только все это странным образом сливалось в некое свечение, в котором не было ничего, кроме изменчивых оттенков цвета. И то ли мне привиделось, то ли с моей любимой картины действительно сползла скрывавшая ее ткань – сползла ровно настолько, чтобы мне предстало улыбчивое лицо «Ангела жизни»? Я принялась растирать глаза, а услышав голос художника, вскочила на ноги.
– Довольно мне на сегодня испытывать ваше терпение, – произнес он. Слова звучали глухо, словно из-за толстой стены. – Если хотите, можете быть свободны.
Я стояла перед ним, плохо себя сознавая, и по-прежнему сжимала в руке книгу, которую он мне дал. Потом нерешительно подняла взгляд на «Властелинов жизни и смерти». Картина была скрыта тканью. Значит, я испытала оптическую иллюзию. Я заставила себя заговорить, улыбнуться – отбросить обуревавшие меня непривычные ощущения.
– Похоже, – начала я, и мой собственный голос звучал как чужой и откуда-то издалека, – похоже, синьор Челлини, ваше вино с востока оказалось для меня крепковато. Голова тяжелая, и я в некоем помрачении.
– Вы просто утомились, да и день жаркий, – ответил он невозмутимо. – И разве же это ПОМРАЧЕНИЕ – увидеть любимую картину?
Я вздрогнула. Но ведь картина действительно завешена тканью! Взглянула – никакой завесы, лица двух Ангелов ярче прежнего сияют на полотне! Что странно, я этому совсем не удивилась, хотя случись то же самое мгновением раньше, я бы, безусловно, поразилась и даже перепугалась. Туман в голове внезапно рассеялся, я все ясно видела, отчетливо слышала, и когда заговорила, голос мой прозвучал столь же полнозвучно, сколь тихим и глухим казался чуть раньше. Я остановила взгляд на картине и ответила с легкой улыбкой:
– Да уж, я и верно «улетела куда-то», как оно говорится, если не заметила этого, синьор! А ведь это ваш безусловный шедевр. Почему вы его не выставляете?
– И ВЫ еще спрашиваете? – Он подчеркнул голосом слово «вы», одновременно шагнув ближе и устремив на меня пронзительный взгляд темных немигающих глаз. И мне показалось, что некая могущественная внутренняя сила требует, чтобы я ответила на этот его вопрос словами, о которых ранее не помышляла и которые, когда я их произносила, для меня были почти что лишены смысла.
– Разумеется, – проговорила я медленно, будто повторяя урок, – вы не из тех, кто нарушает доверие, оказанное ему свыше.
– Отлично сказано! – отозвался Челлини. – Но вы утомились, мадемуазель. Au revoir! До завтра!
Он распахнул двери мастерской и шагнул в сторону, давая мне пройти. Я бросила на него вопросительный взгляд:
– Мне завтра прийти в то же время?
– Если вас это не затруднит.
Я озадаченно провела ладонью по лбу – мне казалось, что я должна высказать что-то еще, прежде чем уйти. Он терпеливо ждал, удерживая рукой портьеру у двери.
– Мне кажется, я должна вам что-то сказать на прощанье, – произнесла я наконец, заглянув ему в глаза. – Вот только, к сожалению, позабыла что.
Челлини невозмутимо улыбнулся:
– Не забивайте себе голову, мадемуазель. Я недостоин ваших усилий.
Тут перед глазами у меня будто мелькнула какая-то вспышка, и я воскликнула:
– Вот, вспомнила! Dieu vous garde [7], синьор!
Он почтительно склонил голову:
– Merci mille fois, mademoiselle! Dieu vous garde – vous aussi. Au revoir [8].
И учтиво, по-дружески пожав мне руку, он закрыл за мною дверь мастерской. Едва я осталась одна в коридоре, ощущение радости и умиротворения, которое я только что испытывала, начало понемногу ослабевать. Я не то чтобы впала в тоску, скорее на меня навалились вялость и усталость, ноги болели, как будто я отшагала много миль. Я отправилась прямиком к себе в номер. Посмотрела на часы: половина второго, в этот час в отеле обычно подавали обед. Миссис Эверард явно еще не вернулась с прогулки. Мне не хотелось идти к табльдоту одной, да и аппетита совсем не было. Я опустила шторы, чтобы отгородиться от блеска яркого южного солнца и, бросившись на пос тель, решила, что буду отдыхать до возвращения Эми. Я забрала из мастерской Челлини «Письма мертвого музыканта» и начала читать в надежде, что не засну за чтением. Но скоро поняла, что не могу сосредоточиться, да и мысли разбегаются. Постепенно веки сомкнулись, книга выпала из ослабевшей руки, и я почти сразу же погрузилась в безмятежный сон.
Глава III. Три видения
Розы, розы! Бесконечная гирлянда из царственных соцветий, красных и белых, а сплели ее сияющие пальчики крошечных существ с радужными крыльями, легких, как дымка лунного света, нежных, как пух одуванчика! Они обступают меня – на лицах улыбки, глаза светятся; они вкладывают конец розовой гирлянды мне в руку и шепчут: «СТУПАЙ ЗА НЕЙ!» Я с готовностью повинуюсь и пускаюсь в путь. Благоуханная гирлянда ведет меня через древесный лабиринт – раскидистые ветви вздрагивают, ибо в них порхают и поют птицы. Потом слышится шум воды: поток, несущийся невозбранно, срывается со скалы в бездну, грохотом возглашая собственную красоту, поднимая в воздух победоносные сполохи серебристых брызг. Как пляшут, искрятся, мерцают живые бриллианты! Как бы хотелось мне постоять и полюбоваться этой красотой, но нить из роз все тянется вперед, сладостные голоса все призывают: «СТУПАЙ ЗА НЕЙ!» Я иду дальше. Лес делается гуще, птичьи трели смолкают; свет тускнеет и блекнет. Вдалеке маячит золотой полумесяц, будто подвешенный в воздухе на незримой нити. Что это, молодая луна? Нет, ибо прямо на моих глазах полумесяц раскалывается на тысячи ярких искр, подобных блуждающим звездам. Они смыкаются, складываются в огненные буквы. Я напрягаю взор, дабы распознать заложенный в них смысл. Из искр составляется слово – ГЕЛИОБАС. Я читаю его. Произношу вслух. Розовая гирлянда распадается у моих ног, исчезает. Дивные голоса не звучат боле. Воцаряется полная тишина, полная тьма – светится одно лишь ИМЯ, написанное пылающим золотом во тьме небес.
Взору моему явлен просторный зал некоего собора. Могучие беломраморные колонны поддерживают высокий купол, расписанный фресками, с него свисают тысячи люстр, испускающих мягкий и ровный свет. Великолепный алтарь освещен, по нему неспешно шествуют священники в сияющих облачениях. Могучий орга́н сперва что-то бормочет себе под нос, потом исторгает из себя полнозвучную мелодию. Чистый и звонкий мальчишеский голос звучит в наполненном запахом ладана воздухе. «Credo» – и трубные серебряные ноты падают с подкупольной высоты, будто колокольчик звенит в чистом воздухе: «Credo in unum Deum; Patrem omnipotentem, factorem coeli et terrae, visibilium omnium et invisibilium» [9].
По собору разносится эхо голосов, звучащих в ответ, я, невольно преклонив колени, повторяю слова песнопения. Слышу, как меняется тональность музыки, ноты радости превращаются в рыдания, в скорбный плач; орган содрогается, будто сосновый бор в бурю, «Crucifixus etiam pro nobis; passus et sepultus est» [10]. Вокруг разрастается тьма, голова плывет. Музыка умолкает, но в боковую дверь вливается яркое сияние, ко мне приближаются колонной по двое двадцать дев в белых одеждах и миртовых венках. Смотрят на меня взором, исполненным радости.
– Ты тоже одна из нас? – вопрошают они, потом устремляются к алтарю, где снова затеплился свет. Я слежу за ними с неподдельным интересом, слышу, как свежие юные голоса взмывают в хвалениях и молитвах. Одна из дев – ее глубокие синие глаза излучают нежное сияние – отделяется от подруг и тихонько подходит ко мне. В руке у нее карандаш и грифельная доска.
– Пиши! – произносит она трепетным шепотом. – Пиши, да побыстрее! И то, что ты напишешь сейчас, станет ключом к твоей участи.
Я повинуюсь механически, движимая не своей волей, а некой неведомой силой, что действует внутри меня и вокруг. Я вывожу на доске одно-единственное слово, это имя, которое пугает меня, прежде чем я успеваю его дописать: ГЕЛИОБАС. И стоит мне его начертать, как густое белое облако скрывает собор от моих глаз, дивная дева исчезает, вновь опускается тишина.
Я вслушиваюсь в уверенное звучание мелодичного голоса, который, судя по размеренности, что-то читает или декламирует вслух. Вижу комнатку, меблированную очень скудно, а за столом, заваленным книгами и рукописями, сидит человек с благородными чертами лица и властной осанкой. Он в самом расцвете сил, и ни одна серебряная нить не оттеняет роскошный сумрак его волос; на лице ни морщины; лоб не изборожден следами забот; глаза, глубоко посаженные под тяжелыми бровями, изумительно ясного и пронзительного голубого цвета, взгляд сосредоточенный и пристальный – такой бывает у тех, кто привык вглядываться в морскую даль. Ладонь его лежит на массивной открытой книге; он читает, выражение лица собранное и серьезное, как будто он проговаривает вслух собственные мысли с убежденностью и напором оратора, сознающего, что возвещает истину.
– Главной опорой вселенной служит Закон Любви. Всеми ветрами, приливами, сменой времен года, рождением цветов, ростом лесов, свечением солнца, безмолвным сверканием звезд руководит великий незримый Протекторат. Во Всем сущем разлито великое и безграничное Благо. Великое Вечное Сострадание утоляет любое горе, искупает любой грех. Тот, кто подвесил в воздухе планеты и повелел им вращаться до скончания времен – Он, Корона Абсолютного Совершенства, не глух, не слеп, не пристрастен и не жесток. Для Него гибель самой крошечной певчей птицы событие столь же великое или незначительное, сколь и кончина властелина мира. Для Него несвоевременное увядание безвинного цветочка такая же трагедия, как и упадок могущественной империи. В первую молитву ребенка Он вслушивается с тем же ласковым терпением, что и в хоровые воззвания тысяч верующих. Ибо во всем и в сути всего, от солнца до песчинки, есть Его доля, малая или великая, доля Его совершенного бытия. Если Он возненавидит Свое творение, тем самым Он возненавидит и Себя; а не бывает такого, чтобы Любовь испытывала ненависть к Любви. Выходит, Он любит все Свое творение, и в силу того, что любовь может быть совершенной, только если она включает в себя Жалость, Прощение и Терпимость, Он жалеет, прощает и терпит. Готов ли обычный человек на самопожертвование ради своего ребенка или друга? Так разве не пойдет Любовь Бесконечная на самоотречение – и даже на самоуничижение в своем неизмеримом величии? Или откажем мы Богу в тех добродетелях, каковые прозреваем в Его творении, Человеке? О душа моя, возрадуйся, что ты пронзила покровы Иномирного, что увидела и познала Истину! Что ведомы тебе стали Смысл Жизни и Воздаяние в Смерти; возрадуйся – и одновременно восплачь, ибо утешение, которое ты обрела, дано тебе даровать всего лишь нескольким иным душам!
Я слушаю, зачарованная голосом и обликом говорящего, напрягаю слух, чтобы не пропустить ни слова, слетевшего с его уст. Он поднимается, встает во весь рост, простирает руки, будто для торжественного наставления.
– Азуль! – восклицает он. – Вестница моей участи, дух, повелевающий стихиями, способный оседлать тучу и воссесть на краю молнии! Прошу тебя, во имя горящей во мне электрической искры, твоего Сродственного Пламени, пошли ко мне и эту несчастливую человеческую душу; помоги обратить беспокойство ее в покой, колебания в уверенность, слабость в силу, тоскливое заточение в свет свободы! Азуль!
Голос умолкает, простертые руки медленно опускаются, и постепенно, постепенно неизвестный разворачивается ко мне лицом. Смотрит в упор – прожигает пристальным взглядом, обволакивает странной, но ласковой улыбкой. И все же я объята неизъяснимым ужасом, я дрожу и пытаюсь отвернуться от его испытующего магнетического взгляда. Вновь звучный и мелодичный голос разрывает тишину. Он обращается ко мне:
– Иль страшишься ты меня, дитя мое? Или я не друг тебе? Иль неведомо тебе имя ГЕЛИОБАС?
Услышав это слово, я вздрагиваю, задыхаюсь. Крик рвется наружу, но не вылетает, как будто тяжелая рука закрыла мне рот, непомерный груз прижимает меня к земле. Я бьюсь, пытаясь побороть незримую Силу – и понемногу, понемногу беру верх. Еще усилие! И вот победа – я пробуждаюсь!
– Ну надо же! – произносит знакомый голос. – Крепко же вы заснули! Я вернулась домой около двух, умирая от голода, и увидела, что вы свернулись тут клубочком «в младенческом розовом сне», как поется в песенке. Так что я отыскала полковника, и мы пообедали – будить вас сочли грехом. Только что пробило четыре. Выпьем чаю прямо здесь?
Я посмотрела на миссис Эверард и улыбнулась в знак согласия. Я проспала два с половиной часа и, похоже, все это время мне что-то снилось, причем сны обладали отчетливостью яви. Я и сейчас не вышла из дремотного состояния, но прекрасно отдохнула, и меня объял блаженный покой. Подруга позвонила, чтобы нам принесли чай, потом она развернулась и посмотрела на меня с удивлением.

