Читать книгу Разговор в «Соборе» (Марио Варгас Льоса) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Разговор в «Соборе»
Разговор в «Соборе»
Оценить:

5

Полная версия:

Разговор в «Соборе»

– Не юродствуй! – полковник пристукнул по столу. – Отвечай, согласен ты или нет.

– Такие вещи с маху не решают, – сказал Бермудес. – Дай мне дня два на размышление.

– И получаса не дам, отвечай немедленно, – сказал Эспина. – В шесть часов я должен быть у президента. Согласишься – поедешь со мной во дворец, я тебя представлю. Нет – катись в свою Чинчу.

– Обязанности свои я в общем виде представляю, – сказал Бермудес. – А жалованье какое положите?

– Жалованье довольно приличное, да еще представительские, – сказал Эспина. – Тысяч пять-шесть. По моим понятиям, не очень много.

– Если не роскошествовать, протянуть можно, – скупо улыбнулся Бермудес. – А поскольку запросы у меня скромные, мне хватит.

– Тогда – все! – сказал полковник. – Но ты ведь мне так и не ответил. Глупо я поступил, назвав твое имя?

– Время покажет, – снова полуулыбнулся Бермудес.

Вы спрашиваете, дон, правда ли, что Горец всегда делал вид, будто не узнает Амбросио? Когда Амбросио был шофером дона Кайо, он тысячу раз открывал перед Эспиной дверцу, тысячу раз возил его домой. Так, надо думать, Эспина его превосходно узнавал, но никогда этого не показывал. Горец ведь в ту пору еще был министром и стеснялся, что Амбросио знал его, когда он пребывал в ничтожестве, ну, и, конечно, ему не нравилось, что тот помнит про его участие в истории с Росой. Понимаете, он его выбросил из головы, просто смыл из памяти, чтобы это черное лицо не наводило на печальные воспоминания. Он обходился с Амбросио так, словно в первый раз этого шофера видит. Здравствуй – до свиданья, вот и весь разговор. Теперь вот что я вам скажу, дон. Да, конечно. Роса очень сильно подурнела, пятнами вся покрылась, но мне ее все-таки жалко. Как-никак она его законная жена, верно? А он ее оставил в Чинче, когда стал важной персоной, и ни крошечки ей не перепало. Как она жила все эти годы? Ну, как жила: жила в своем желтеньком домике и сейчас еще, наверно, живет, скрипит помаленьку. Дон Кайо с нею поступил по-порядочному, не как с сеньорой Ортенсией – назначил ей содержание, а ведь ту совсем без средств оставил. Он часто говорил Амбросио: напомни мне послать Росе денег. Чем она занималась? Кто ж ее знает, дон. Она и раньше-то жила замкнуто – ни подруг у нее не было, ни родных. Как вышла замуж, так больше никого и не видела из своего поселка, даже с Тумулой, с мамашей своей, не встречалась. Я-то уверен, это дон Кайо ей запрещал. И Тумула на всех углах проклинала дочку, что та ее в дом не впускает. Да дело даже не в том: ее, Росу то есть, не принимали в порядочном обществе, да и смешно было бы на это надеяться – кто ж станет водить дружбу с дочкой молочницы, даже если она и вышла замуж за дона Кайо, и носит теперь башмаки, и мыться научилась. Все ведь помнили, как она тянула своего ослика за узду, как развозила молоко по городу. И Коршун вдобавок не признал ее невесткой. Что тут будешь делать? Одно и остается – затвориться в четырех стенах, в той квартирке за госпиталем Святого Иосифа, которую дон Кайо нанимал, и жить монашкой. Она носу оттуда не высовывала, потому что на улицах в нее пальцем тыкали, стыдно было, да и Коршуна она побаивалась. А потом уж привыкла. Амбросио иногда встречал ее на рынке, видел, как она, бывало, вытащит корыто на улицу и стирает, на колени вставши. Не помогли ей ни сметка ее, ни упорство – захомутала белого, ну и чего добилась? Получила фамилию, перешла в другое сословие, зато потеряла всех подруг и при живой матери жила сиротой. Дон Кайо? Ну, дон Кайо сохранил всех своих приятелей, пил с ними по субботам пиво в «Седьмом небе», играл на бильярде в «Раю» или в заведении с девочками, и говорили, что берет он в номера всегда двух сразу. Нет, с Росой он нигде не показывался, даже в кино ходил один. Что он делал? Служил в бакалее Крузов, в банке, в нотариальной конторе, потом стал продавать трактора окрестным помещикам. Годик они прокантовались в той квартирке за госпиталем, потом, когда дела получше пошли, наняли другую, в квартале Сур, а Амбросио к тому времени работал уже шофером на междугородних перевозках, в Чинче бывал редко, и вот в один из своих приездов узнал, что Коршун помер, а дон Кайо с Росой перебрались в отчий дом, к донье Каталине. Она скончалась одновременно с правительством Бустаманте. Когда же у дона Кайо все так круто переменилось и он при Одрии пошел в гору, все стали говорить, что вот, мол, теперь Роса выстроит собственный дом, заведет прислугу. Ничего подобного, дон. В местной газетке появились фотографии дона Кайо с подписями «наш прославленный земляк», и вот тут-то мало кто не пошел к Росе на поклон – подыщите местечко для моего мужа, выбейте стипендию для сына, моего брата пусть назначат учителем сюда, а моего – префектом – туда. Приходили родственники апристов и сочувствующих, плакались: пусть дон Кайо прикажет выпустить моего племянника, пусть дядюшке разрешат вернуться в страну. Вот тогда-то Роса сполна отыгралась на них за все, тут-то она с ними расквиталась, да еще с процентами. Рассказывали, она всех встречала на пороге, дальше дверей не пускала, выслушивала с самым идиотским видом: вашего сыночка забрали? Ах, какая жалость! Местечко для вашего пасынка? Что ж, пусть прокатится в Лиму, поговорит с мужем, а засим до свиданьица. Но все это Амбросио знал понаслышке, он тогда тоже уже обосновался в Лиме, разве вы не знали? Кто его уговорил разыскать там дона Кайо? Мамаша его, негритянка, Амбросио-то не хотел, говорил, что, по слухам, тот всех своих земляков, о чем бы они ни просили, посылает подальше. Его, однако же, не послал, ему-то он помог, и Амбросио ему обязан по гроб жизни. Да, не любил он свою Чинчу и земляков ненавидел, бог его знает за что, ничего для города не сделал, паршивенькой школы не выстроил. Время шло, и когда люди стали бранить Одрию, а высланные апристы – возвращаться, субпрефект распорядился даже поставить у желтого домика полицейского, чтоб кто не вздумал свести с Росой счеты, так что, сами видите, дон Кайо любовью земляков не пользовался. Глупость, конечно, беспримерная: все знали, что он, как вошел в правительство, с ней не живет и не видится, и если ее убьют, он только спасибо скажет. Потому что он ее мало сказать не любил – он ее ненавидел за то, что стала такой страхолюдиной. Вам так не кажется?

– Видишь, как он тебя принял? – сказал Эспина. – Видишь теперь, что это за человек, наш генерал?!

– Мне надо прийти в себя, – пробормотал Бермудес. – Голова кругом.

– Отдыхай, – сказал Эспина. – Завтра я тебя представлю министерским, введу в курс дела. Ну, скажи хоть: доволен ты?

– Не знаю, – отвечал Бермудес. – Я как пьяный.

– Ну ладно, – сказал Эспина, – я уже привык к твоей манере благодарить.

– Я приехал в Лиму вот с этим чемоданчиком, – сказал Бермудес, – ничего с собой не взял, думал, это на несколько часов.

– Деньги нужны? – спросил Эспина. – Кое-что я тебе сейчас одолжу, а завтра устроим так, что ты получишь часть жалованья вперед.

– Какое же несчастье стряслось с тобой в Пукальпе? – говорит Сантьяго.

– Пойду в какой-нибудь отельчик поблизости, – сказал Бермудес. – Завтра, с утра пораньше, явлюсь.

– Для меня, для меня? – сказал дон Фермин. – Или для себя ты это сделал, для того, чтоб держать меня в руках? Ах ты, бедолага!

– Да один малый, которого я считал другом, послал меня туда, посулил золотые горы, – говорит Амбросио. – Поезжай, говорит, негр, там заживешь. Надул он меня, все брехня оказалась.

Эспина проводил его до дверей, и там они попрощались. Бермудес, держа в одной руке свой чемоданчик, в другой – шляпу, вышел. Вид у него был сосредоточенный и важный, взгляд невидящий. Он не ответил на приветствие дежурного офицера. Что, уже кончается рабочий день? Улицы заполнились людьми, стали оживленными и шумными. Он вошел в толпу как зачарованный, ее течение завертело и понесло его по узким тротуарам, и он покорно двигался вперед, только время от времени останавливаясь на углу, у фонаря, чтобы прикурить. В кафе он попросил чаю с лимоном, очень медленно, маленькими глотками выпил его и оставил официанту в полтора раза больше, чем полагалось. В книжном магазинчике, спрятавшемся в глубине проулка, он пролистал несколько книжек в ярких обложках, проглядел, не видя, замусоленные страницы, набранные мелким мерзким шрифтом, пока наконец не наткнулся на «Тайны Лесбоса», и тогда глаза его на мгновение вспыхнули. Он купил ее и вышел. Непрерывно куря, зажав свой чемоданчик под мышкой, неся измятую шляпу в руке, он еще побродил немного по центру. Уже смеркалось и опустели улицы, когда он толкнул дверь в отель «Маури» и спросил, есть ли свободные номера. Ему дали заполнить бланк, и он помедлил, прежде чем в графе «профессия» написать – «государственный служащий». Номер был на третьем этаже, окна выходили во двор. Он умылся, разделся и лег. Полистал «Тайны Лесбоса», скользя незрячими глазами по переплетенным фигуркам. Потом погасил свет. Но сон еще много часов не шел к нему. Он неподвижно лежал на спине, трудно дыша, устремив взгляд в черную тень, нависавшую над ним, и сигарета тлела в его пальцах.

IV

– Значит, ты пострадал в Пукальпе по милости этого Иларио Моралеса, – говорит Сантьяго. – Стало быть, можешь сказать, когда, где и из-за кого погорел. Я бы дорого дал, чтобы узнать, когда же именно со мной это случилось.

Вспомнит она, принесет книжку? Лето кончается, еще двух нет, а кажется, что уже пять, и Сантьяго думает: вспомнила, принесла. Он как на крыльях влетел тогда в пыльный, выложенный выщербленной плиткой вестибюль, сам не свой от нетерпения: хоть бы меня приняли, хоть бы ее приняли, и был уверен, что примут. Тебя приняли, думает он, и ее приняли, ах, Савалита, ты был по-настоящему счастлив в тот день.

– Молодой, здоровый, работа у вас есть, женились вот, – говорит Амбросио. – Отчего вы говорите, что погорели?

Кучками и поодиночке, уткнувшись в учебники и конспекты – интересно, кто поступит? интересно, где Аида? – абитуриенты вереницей бродили по университетскому дворику, присаживались на шершавые скамьи, приваливались к грязным стенам, вполголоса переговаривались. Одни метисы, только чоло. Мама, кажется, была права, приличные люди туда не поступали, думает он.

– Когда я поступил в Сан-Маркос, еще перед тем, как уйти из дому, я был, что называется, чист.

Он узнал кое-кого из тех, с кем сдавал письменный экзамен, мелькнули улыбки, «привет-привет», но Аиды все не было, и он отошел, пристроился у самого входа. Он слышал, как рядом вслух и хором подзубривали географию, а какой-то паренек, зажмурившись, нараспев, как молитву, перечислял вице-королей Перу.

– Это тех, что ли, что богачи курят? [9] – смеется Амбросио.

Но вот она вошла; в том же темно-красном платье, туфлях без каблуков, что и в день письменного экзамена. Она шла по заполненному поступающими дворику, похожая на примерную и усердную школьницу, на крупную девочку, в которой не было ни блеска, ни изящества, как на ресницах не было туши, а на губах – помады, и вертела головой, что-то ища, кого-то отыскивая глазами – тяжелыми, взрослыми глазами. Губы ее дрогнули, мужской рот приоткрылся в улыбке, и лицо сразу осветилось, смягчилось. Она подошла к нему. Привет, Аида.

– Я тогда плевал на деньги и чувствовал, что создан для великих дел, – говорит Сантьяго. – Вот в каком смысле чист.

– В Гросно-Прадо жила блаженная, Мельчоритой звали, – говорит Амбросио. – Все свое добро раздает, за всех молится. Вы что, вроде нее хотели тогда быть?

– Я тебе принес «Ночь миновала», – сказал Сантьяго. – Надеюсь, понравится.

– Ты столько про нее рассказывал, что мне до смерти захотелось прочесть, – сказала Аида. – А я тебе принесла французский роман – там про революции в Китае.

– Мы там сдавали вступительные экзамены в Университет Сан-Маркос, – говорит Сантьяго. – До этого у меня были, конечно, увлечения – девицы из Мирафлореса, – но там, на улице Падре Херонимо, в первый раз по-настоящему.

– Да это какой-то учебник по истории, – сказала Аида.

– А-а, – говорит Амбросио. – А она-то тоже в вас влюбилась?

– Это его автобиография, но читается как роман, – сказал Сантьяго. – Там есть глава, называется «Ночь длинных ножей», это о революции в Германии. Прочти, не пожалеешь.

– О революции? – Аида пролистала книгу, в голосе ее и в глазах было недоверие. – А этот Вальтен, он коммунист или нет?

– Не знаю. Не знаю, любила ли она меня и знала ли, что я ее люблю, – говорит Сантьяго. – Иногда думаю – да, иногда – нет.

– Вы не знали, она не знала, что за путаница такая? Как такое можно не знать? – говорит Амбросио. – А кто она была?

– Только сразу предупреждаю, если это против коммунистов, я читать не стану, – в мягком, застенчивом голосе зазвучал вызов. – Я сама коммунистка.

– Ты? – Сантьяго ошеломленно уставился на нее. – Правда? – Да нет, думает он, ты только хотела стать коммунисткой. А тогда сердце у него заколотилось, он был просто ошарашен: в Сан-Маркосе ничему не учат, сынок, и никто не учится, все заняты только политикой, там окопались все апристы и коммунисты, все смутьяны и крамольники свили там свое гнездо. Бедный папа, думает он. Смотри-ка, Савалита, еще не успел поступить, и вон что оказывается.

– По правде говоря, и коммунистка и нет, – созналась Аида. – Не знаю, куда они пойдут.

– Да как можно быть коммунисткой, не зная, существует ли еще в Перу такая партия? Скорей всего, Одрия ее уже разогнал, всех пересажал, выслал, убил. – Но если он выдержит устный экзамен и его все-таки примут в университет, то он, конечно, наладит связи с теми, кто уцелел, и будет изучать марксизм, и вступит в партию. Она смотрела на меня с вызовом, думает он, она думала, я буду с нею спорить, голос был нежный, говорит, что все они – безбожники, а глаза дерзко сверкали, горели умом и отвагой, а ты, Савалита, слушал ее удивленно и восхищенно. Тогда ты и полюбил ее, думает он.

– Мы с ней поступали в Сан-Маркос, – говорит Сантьяго. – Очень увлекалась политикой, верила в революцию.

– Неужто вас угораздило в апристку влюбиться? – говорит Амбросио.

– Апристы в то время в революцию уже не верили, – говорит Сантьяго, – она была коммунистка.

– Охренеть можно, – говорит Амбросио.

Новые и новые абитуриенты стекались на улицу Падре Херонимо, заполняли патио и вестибюль, бежали к вывешенным спискам, потом снова принимались лихорадочно рыться в своих конспектах. Беспокойный гул висел над Сан-Маркосом.

– Ну, что ты уставился на меня, как будто я тебя сейчас проглочу? – сказала Аида.

– Понимаешь ли, какое дело, – запинаясь, замолкая в самый неподходящий момент, подыскивая слова, сказал Сантьяго, – я с уважением отношусь к любым убеждениям, ну, и, кроме того, я сам как бы придерживаюсь передовых взглядов.

– Смешно, – сказала Аида. – Как ты думаешь, сдадим устный? Столько еще ждать, у меня в голове все перемешалось, учила-учила, а что учила – не помню.

– Хочешь, погоняю тебя? – сказал Сантьяго. – Ты чего больше всего боишься?

– Всеобщей истории, – сказала Аида. – Давай. Только не здесь, давай погуляем, я на ходу лучше соображаю.

Они прошли по винно-красным плитам вестибюля – где, интересно, она живет? – и оказались еще в одном маленьком дворике, где народу было меньше. Он закрыл глаза и увидел домик, тесный и чистый, обставленный строго и скромно, увидел окрестные улицы, увидел лица – угрюмые? серьезные? суровые? – людей в комбинезонах и блузах, услышал их речи – немногословные? непонятные для непосвященных? проникнутые духом пролетарской солидарности? – и подумал: это рабочие, и подумал: это коммунисты, и решил: я не бустамантист и не априст, я – коммунист. А чем коммунисты отличаются от всех прочих? Ее спросить неловко, она меня сочтет полным идиотом, надо как-то выведать это не впрямую. Наверно, она целое лето прошагала по этой крошечной комнате взад-вперед, уставившись своими дерзкими глазами в программы и учебники. Наверно, там было темновато, и, чтобы записать что-нибудь, она присаживалась на столик, где тускло горела лампочка без абажура или свеча, медленно шевелила губами, зажмуривалась, снова вставала, истовая и бессонная, и прохаживалась взад-вперед, твердя имена и даты. Наверно, ее отец – рабочий, а мать – в прислугах. Ах, Савалита, думает он. Они шли очень медленно, спрашивая друг друга о династиях фараонов, о Вавилоне и Ниневии, а неужели она у себя в доме узнала про коммунистов? – и о причинах Первой мировой – а что она скажет, когда узнает, что мой старик – за Одрию? и о сражении под Марной – наверно, вообще знать меня не захочет – я ненавижу тебя, папа. Мы гоняли друг друга по курсу всеобщей истории, но дело было не в том. Мы становились друзьями, думает он. Ты где училась? В Национальном коллеже? Да, а ты? Я – в гимназии Святой Марии. А-а, в гимназии для пай-мальчиков. Ужасно там было, но он же не виноват, что родители туда его засунули, он бы, конечно, предпочел Гваделупскую, и Аида рассмеялась: не красней, у меня нет предрассудков, а скажи-ка, что было под Верденом? Мы ожидали от университета всего самого замечательного, думал он. Они вступят в партию вместе, и вместе будут устраивать типографию, и их вместе посадят, и вместе вышлют, дуралей, никакого договора там не подписывали, там сражение было, конечно, дуралей, а теперь скажи, кем был Кромвель. Мы ждали всего самого замечательного от университета и от самих себя, думает он.

– Когда вы поступили в Сан-Маркос и вас остригли наголо, барышня Тете и братец ваш Чиспас дразнили вас, кричали: «Тыквочка! Тыквочка»! – говорит Амбросио. – Я горжусь, что первым сообщил вашему папе, что вы выдержали.

Она носила юбку и рассуждала о политике, она все на свете читала и была девушкой, и Цыпочка, Белка, Макета и прочие очаровательные идиотки с Мирафлореса стали блекнуть, выцветать, отступать, растворяться в воздухе. Ты, Савалита, обнаружил тогда, что девушка годится не только для этих дел, думает он. Не только для того, чтобы за ней ухаживать, не только для того, чтобы крутить с нею любовь, не только чтобы с нею спать. Для чего-то еще, думает он. Право и педагогику, а ты? Право и словесность.

– Чего ты так намазалась? – спросил Сантьяго. – Ты кто – женщина-вамп или клоун?

– А чем именно? – спросила Аида. – Философией?

– Не твое дело, – сказала Тете. – Мне так нравится. Не имеешь никакого права мне указывать.

– Нет, скорей всего, литературой, – сказал Сантьяго. – Впрочем, пока еще не решил.

– Все, кто изучает литературу, хотят стать поэтами. И ты тоже? – сказала Аида.

– Да перестаньте вы цепляться друг к другу, – сказала сеньора Соила. – Целый день как кошка с собакой.

– Знаешь, я тайком ото всех писал стихи, целая тетрадка была, – говорит Сантьяго. – Никому не показывал. Это и называется – «чист».

– Ну, что ты так покраснел? – засмеялась Аида. – Я спросила только, хочешь ли ты быть поэтом. Нельзя быть таким буржуазным.

– И еще они вас просто-таки изводили, называли академиком, – говорит Амбросио. – Ух, как вы ссорились в ту пору, клочья летели.

– А я говорю, ты никуда не пойдешь, – сказал Сантьяго, – пока не переоденешься и не смоешь всю эту гадость.

– Что тут такого? – сказала сеньора Соила. – Что-то ты больно суров стал к своей сестричке. Ты же у нас за свободу личности? Пусть сходит в кино.

– Она не в кино отправляется, а на танцы в «Сансет», а в кавалеры взяла этого громилу Пепе Яньеса, – сказал Сантьяго. – Утром я их засек – они сговаривались по телефону.

– В «Сансет», с Яньесом? – переспросил Чиспас. – Этот малый совсем не нашего круга.

– Да нет, просто я люблю литературу, поэтом вовсе не собираюсь быть, – сказал Сантьяго.

– Это правда, Тете? – сказал дон Фермин. – Ты что, с ума сошла?

– Он врет, врет, он все врет! – засверкала глазами, задрожала Тете. – Проклятый кретин, я тебя ненавижу, чтоб тебя черти взяли!

– Я тоже, – сказала Аида. – На педагогическом буду заниматься литературой и испанским.

– Как тебе не стыдно обманывать родителей, гадкая девчонка?! – сказала сеньора Соила. – Как ты смеешь так разговаривать с родным братом? Совсем уж!

– Рановато тебе в такие места шляться, – сказал дон Фермин. – Сегодня, и завтра, и в воскресенье изволь сидеть дома.

– А из Пепе твоего я душу вытряхну, – сказал Чиспас. – Ему не жить, папа.

Ну, тут уж Тете зарыдала в голос – будь ты проклят! – опрокинула свою чашку – лучше бы мне умереть! – а сеньора Соила ей: ну-ну-ну, – ябеда поганая! – а сеньора Соила: смотри, ты вся облилась чаем, – чем сплетничать, как старая баба, писал бы лучше свои слюнявые стишки! Выскочила из-за стола и еще раз крикнула про поганые, про слюнявые стишки и что лучше бы ей умереть, чем так жить. Простучала каблучками по ступенькам, шарахнула дверью. Сантьяго помешивал ложечкой в чашке, хотя сахар давно растаял.

– Что я слышу? – улыбнулся дон Фермин. – Ты сочиняешь стихи?

– Он за энциклопедией эту тетрадку прячет, мы с Тете ее всю прочли, – сказал Чиспас. – Стишки про любовь, попадаются и про инков. Чего ты застеснялся, академик? Смотри, папа, что с ним делается.

– Сомневаюсь, что ты их прочел, – сказал Сантьяго. – Ты ведь у нас и букв не знаешь.

– Смотрите, какой грамотей выискался, – сказала сеньора Соила. – Нельзя быть таким чванным, Сантьяго.

– Иди, иди, пиши свои сопливые стишки, – сказал Чиспас.

– Господи, а ведь мы их отдали в самый лучший коллеж в Лиме. Вот чему их там выучили, – вздохнула сеньора Соила. – Сидят перед нами и ругаются, как ломовики какие-то.

– Почему же ты мне никогда об этом не говорил, сынок? – сказал дон Фермин. – Покажи.

– Не слушай их, папа, – еле выговорил Сантьяго. – Нет у меня никаких стихов, они все врут.

В три часа появилась экзаменационная комиссия, наступила леденящая кровь тишина. Абитуриенты обоего пола смотрели, как три человека, предшествуемые сторожем, прошли через вестибюль и скрылись в одной из аудиторий. Господи, сделай так, чтобы я поступил, чтобы она поступила. Снова зажужжали голоса, и теперь – гуще и громче, чем раньше. Аида и Сантьяго вернулись в патио.

– Все будет в порядке, – сказал Сантьяго. – Все знаешь назубок.

– Да нет, я кое в чем плаваю, – сказала Аида. – Но ты-то точно поступишь.

– Все лето ухлопал, – сказал Сантьяго. – Если провалят – застрелюсь.

– Я не признаю самоубийства, – сказала Аида. – Это – слабодушие.

– Поповская брехня, – сказал Сантьяго. – Наоборот, это признак мужества.

– Попы меня мало волнуют, – сказала Аида, а глаза ее сказали: ну, ну, решайся, отважься. – Я не верю в бога, я атеистка.

– Я тоже, – без промедления отозвался Сантьяго. – Иначе и быть не может.

Они снова зашагали, задавая друг другу вопросы по билетам, но иногда вдруг отвлекались, начинали разговаривать просто так, спорить, убеждать, соглашаться, шутить, и время летело незаметно, и вдруг раздалось: Савала Сантьяго! Ни пуха ни пера, улыбнулась ему Аида, вытяни легкий билет. Он пересек двойной кордон абитуриентов, вошел в аудиторию, но ты не помнишь, Савалита, какой билет тебе достался, не помнишь ни лиц экзаменаторов, ни того, как отвечал, но вышел ты довольный собой.

– Обычное дело, – говорит Амбросио, – девочку, что вам приглянулась, запомнили, а остальное как смыло.

Все нравилось тебе в тот день, думает он. И этот дом, который, казалось, вот-вот рассыплется от старости, и черные, или землисто-бледные, или красноватые лица поступающих, и насыщенный тревожным ожиданием воздух, и все, что говорила Аида. Ну, как ты, Савалита? Это было похоже на первое причастие, думает он.

– Да-а, к Сантьяго-то на конфирмацию пришел, – надулась Тете. – А ко мне – нет. Ну и пожалуйста. Я тебя не люблю больше.

– Ну-ну, дурочка, не говори глупости, поцелуй-ка меня лучше, – сказал дон Фермин. – Наш мальчик стал первым учеником, были бы у тебя отметки получше, я бы и на твое причастие пришел. Я вас всех троих люблю одинаково.

– Ничего подобного, – заныл Чиспас. – Ты и у меня тоже не был.

– Ну, хватит, хватит, вы этой сценой ревности окончательно испортите ему праздник. Хватит чепуху молоть, садитесь в машину, – сказал дон Фермин.

– В «Подкову», ты обещал молочные коктейли и хот-доги, – сказал Сантьяго.

– На Марсово Поле, там поставили американские горки, – сказал Чиспас.

– Сантьяго у нас сегодня герой дня, – сказал дон Фермин, – уважим его пожелание: как-никак – первое причастие.

Он вылетел из аудитории, не чуя под собой ног, но прежде, чем успел подойти к Аиде, на него – отметки сразу ставят? как спрашивают? – ринулись поступающие, а она встретила его улыбкой: по лицу поняла, что все прошло хорошо, – вот видишь, все прошло хорошо, и стреляться не надо.

– Когда тянул билет, взмолился про себя: душу заложу, лишь бы повезло! – сказал Сантьяго. – Так что, если дьявол существует, мне прямая дорога в пекло. Но цель оправдывает средства.

– Нет ни дьявола, ни души, – ну, поспорь, решись! – А будешь целью оправдывать средства, станешь нацистом.

1...34567...12
bannerbanner