скачать книгу бесплатно
А с новой схваткой рвала льняные простыни да вставала в тщетной попытке вытолкнуть дитя. Широко раскрывала рот, становясь похожей на бедолажную рыбу, что вытолкнуло море, и пыталась глотнуть воздуха с лишком. Захлебывалась что им, воздухом этим, что плачем, и тяжко откидывалась на влажный сенник.
Затихала.
Тогда лицо ее становилось почти детским, умиротворенным. И пот на нем – словно бы роса.
А потом крутая потуга – и девка мечется в руках знахарки, что шальная, просит:
– Расскажи, матка… – тело ныне не повинуется ей, и слова выходят с трудом.
– О чем? – Спрашивает Крайя, утирая адамантовую россыпь пота. И руку Мары сжимает, чтоб удержать: – О чем, хорошая?
– О Пряхе…
– Хранилице небесной?
– О ней…
Тогда старая знахарка в который раз заводит рассказ, бережно прощупывая квелую нитку пульса, да отсчитывая минуты меж потугами…
– По-над облаками, взбитыми в снежную перину, стоят хоромы.
Чертогами зовутся.
А поле, что наокол, уставлено снопами хлебными. Золотыми.
Ветер гуляет меж колосьев, да как столкнутся они меж собой, то зерно упадет…
Покатится по земле небесной, да к самому порогу Пряхиных Чертогов попадет. А там уж матка не обидит. Согреет теплом ладоней, да опустит в сырую землю, что укрывает дно вязанки.
Бают, плетенка та, заговоренная самой Хранилицей, стоит в горнице еще с той поры, когда первая душа пробудилась. И земля в вязанке не вырождается. Жирная, что южный чернозем, да родовитая.
Живая.
А как колос взойдет да пустит нежное семя, Матка сядет полотно прясть. Чтоб огонек серебристый, тлеющий в самом сердце соцветия, не угас.
Лукошко с нитками да рунами оставит у ног, начнет связывать дощечки-знаки меж собой. В судьбу младенчика их вплетать. И наговором скрепит, оживляя…
– А что нынче? – Перебивает ее Мара, привстав на локотке. И глаза ее, по-детски раскрытые, выдают любопытство, которое тут же сменяется ужасом.
Утробу девки крутит в тугой науз, и лицо Мары кривится от муки, отчего впалые щеки становятся еще тоньше, а скулы – острее.
– Нынче, – шепчет Крайя, отвлекая непорожнюю от боли, – она ручник прядет.
– Для нее?
– Для нее, – соглашается знахарка, – иль него… кто ж знает, кого ты народишь?
– Я знаю, – взгляд Мары упирается в бревенчатый потолок, словно бы пытаясь пробить что дерево это, что сами грозовые облака. – Взглянуть бы…
– Дура! – Кричит Крайя. – Не можно на Пряху!
– Не на Пряху – на дитя, – мечтает девка, и Крайя отшатывается от нее, что от безумной. – Люблю я малечу…
– Типун тебе! – Отмахивается знахарка, предчуя неладное, и шипит на баб, что столпились в сенях: – Несите еще воды. И травы, что заготовила, залейте. Да крутым только, чтоб до взвара…
И совсем тихо, так, чтоб Мара не слыхала:
– Да молока макового подайте.
– Не можно, – обеспокоенно глядит на Крайю жилистая баба, что стоит тут с раннего утра, – в ней же дитя…
Тетка эта, что так лихо спорит с Крайей, нервно теребит передник. И пальцы-ветки, сухие, что прошлогодний хворост, оставляют на измятой холстине глубокую колею. Знать, Любомила боится. Чует неладное.
– Она и сама – дитя, – лается знахарка, – и коль понадобится…
Она не говорит, что будет дальше, но продолжает рассказ, потому как Мару снова крутит в потуге:
– …а ныне в Небесном Чертоге догорает тонкая лучина.
И в узком круге блеклого огня прядет Матка ручничок для души, что горит на тонком стебельке. Потому как ей – безгрешной – нельзя на землю без ручника судьбоносного: чиста она.
Замерзнет от ледяной стужи, заплутает без подсказки.
Зачахнет.
И душа эта – не душа пока вовсе. Сребный огонек, что дрожит меж корявых листьев. Ходит ходуном от злого ветра, разгулявшегося что на земле, что в Чертогах, да только горит.
Что держит душу эту? Так знамо: любовь маткина. Коль не любила б, давно затух. А так…
Вот обернет душу Пряха в нитки заговоренные, напишет ей рунами целую жизнь, – и тогда, гляди, дитя вздохнет. Глотнет морозного воздуха, закричит младенческим криком…
Крайя смахивает уже не капли – струйки ледяного пота и заглядывает в синие глаза Мары, шепча у самых губ:
– Погоди, хорошая, силься. Не час пока. Что Пряха?
Так торопится. Знает и про боль твою, и про любовь к малече. Хочет, чтоб матка подолом платяным поскорей дитя утерла.
Подхватывает вот крючковатыми пальцами шершавую нитку, да продевает ее в дощечку, что руной ложится в полотно.
Берет нитку другого колеру, и снова вяжет ее с бревенчатым знаком.
Раз за разом, петля за петлей….
Глиняный жбан опаляет ладони знахарки горячим отваром, и она, любовно дуя на густой пар, подвигает щербатый край к сухим губам Мары, заставляя ту сделать несколько долгих глотков:
– Вот так, моя хорошая, скоро полегчает. То ж арника с аиром, пижмой южной сдобренные. Боль прогонят, а там и дитя явится…
И когда девка закрывает глаза, переворачивает над отваром темную банку, что роняет белесоватые капли.
Одна, две…
Двух пока хватит.
И Крайя продолжает говорить, потому как Любомила снова уходит, а Мара перестает кричать.
Нитка пульса, дрогнув под грубой кожей старухи, начинает успокаиваться. И минуты меж потугами исчезают одна за другой. Скоро уж…
– … а когда холстина готова, Пряха поднимает лучистый огонек из плетенки, да, согрев его своим дыханием, опускает в ручничок, слово приговаривая…
Только не слово – наговор…
Оттого и нитки вспыхивают, липнут к радужному свету, да срастаются с душою.
И дитя в последний раз глядит на Пряху, а потом…
– Любомила!
Крик Крайи заставляет сорочьи, испуганно-тихие разговоры баб, примолкнуть, и в горницу вбегает растрепанная баба, от кожуха которой явно тянет морозом.
– Родила? – Люба наклоняется над самой Марой, пытаясь понять, где новородок, но тут же прянет: дитячьего крика не слыхать. Бабье лицо искажает испугом.
– Держи девку! – Кричит на нее Крайя, а сама падает на бревенчатый пол у ног молодицы.
В криках Мары Люба не разумеет ни того, что в этот самый миг Пряха небесная опускает младенчика прямо в руки знахарки, ни того, что крики эти, до жути ее пугавшие, затихают. И тогда Люба со страхом поднимает глаза до серого лица девки, которое ныне не серо совсем.
Румянец яркий горит на щеках. И сама девка – не девка, но матка уж – тянет тонкие руки к младенчику. И гладит малечу, пытаясь унять жалостливый плач.
За плачем тем не слыхать, что деется за забором, как беснуется толпа.
А молодица укладывает дитя на груди. И когда то, уютно улегшись на теплом материнском теле да зажав розовый круг полной груди меж щербатых десен, успокаивается, Мара вдыхает сладкий запах, что у самой головки. Улыбается, шепчет:
– Ярослава.
И закрывает глаза.
А где-то там, в Чертогах Небесных, Пряха удивленно оборачивается на плетенку, что только-только отдала душу живую. Приглядывается, хмуря бровь, и охает. Стебель загорается огоньком сребным все ярче, все сильнее.
Пряха бросается к вязанке, чтоб успеть. Ручник сплести? Нет, на то уж часу не хватит. И если душе родиться нынче надобно…
Небожительница поднимает с деревянных половиц полотно, заготовленное для дитяти, мамке переданного. И оборачивает им другое. Дурно то? Дурно. Да только кто ж ее, душу эту в свет пустил?
Пряха не знает. Не бывало прежде такого. Значит, связала две души меж собой? Связала.
Судьбы переплела? Переплела.
И, стало быть, нынче их таких – двое. И в каждом – жизнь и погибель другого.
***
– Таких ночей давно не бывало! Анка, поглянь на небо! – Немолодая женщина устало прислонилась к холодной стене избы. – Диво!
Небесная гладь, щедро сверкавшая россыпями звездной росы, казалась бескрайней. Куда ни глянь – все одно. Но вот за самым горизонтом что-то сверкнуло. Ярко, порывисто.
Зарница? Быть не может! Где ж это видано, чтоб хлебозары сияли зимой?
– Диво… – Только и протянула баба, уставясь на темнеющее небо.
Она крепче укуталась в меховой тулуп, закрывая вспотевшую спину, и протянула руку дочери:
– Дай напиться!
Девка тут же подала матери глиняный жбан, и та шумно глотнула свежего молока. Анка поежилась от страха, глядя на неспокойную толпу у забора, и вопросительно покосилась на мать:
– Скоро-то?
– Кто ж его знает, дуреха! – Баба по-доброму обругала девку: пятнадцатая зима, а доселе жизни не знает: – Это ж как…
– Воды, девки! – Тучное морщинистое лицо просунулось в дверной проем и тут же нырнуло обратно: – Баба помирает. Плохо дело…
Она сморщилась от кусачего мороза и с силой захлопнула двери, а испуганная Анка схватила мать за толстый рукав:
– Боюсь, – промямлила она, – дай остаться!
Не оборачиваясь, мать ответила:
– Дура ты, Анка, – мертвых бояться! Дура! И дитя еще! – Она сурово глянула на дочку, заставляя ту упереть взгляд в пол: – Ладно, будь по-твоему! Но смотри, здесь не лучше! Вон, – она кивнула в сторону гудящего людского улея, – гляди в оба!
И, выпустив наружу клуб белого пара, скрылась за дверью. Анка слышала ее тяжелые шаги и возню в доме, и на секунду ей стало легче. Зачем она здесь? Ажно мало баб в селе?
– Блудница! – Женский голос из толпы прервал ее сомнения, напомнив, отчего она мерзнет на крыльце. Мало у кого было такое же доброе сердце, как у ее матери. И мало кто согласился помочь бедной Маре.
Анка поежилась.
…принести в подоле дитя!
Самое страшное, что могло случиться с девкой! Она с ужасом представила себя на месте Мары и согрешила в мыслях: да, она бы просила старую Крайю не о родах. Уж лучше истекать кровью, только не ждать участи от беснующихся праведников!
Да и в былое такого не привечали, чтоб девка одна рожала. Зачинали-то, поди, двое. Где ж молодец? Кто обучит дитя, кто защитит малечу? Да только после прихода на эту землю новых храмов стало еще суровей.
Толпа взволновалась еще больше, и теперь Анка не знала, правильно ли поступила, оставшись на холоде.
«Ничего, – сказала она сама себе, – ничего! Здесь куда лучше».
Мириады звезд медленно таяли, уступая место багрянцу. Анка задрала голову, чтобы уйти от тяжких мыслей. Батька сдержит людей, но что станет с ними после этой ночи? Всего зиму их село не воюет, и теперь бы жить…
Вот зараза! Надо ж было Маре брюхо отрастить! И ведь чуяла Анка неладное, когда девка чужая объявилась на Пыльном Тракте. Нежданно-негаданно. Без мамки, без папки. И на вопросы отвечала, отмахиваясь: дескать, нет у нее ни избы, ни родных.
Купцова дочка, отца которой при разбое загубили. А тело купеческое показать не может…