Читать книгу Долгая жизнь камикадзе (Марина Борисовна Тарасова) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Долгая жизнь камикадзе
Долгая жизнь камикадзе
Оценить:
Долгая жизнь камикадзе

5

Полная версия:

Долгая жизнь камикадзе

Отец достал папиросу, протянул портсигар бабушке. Смолили они беспардонно, Женя даже закашлялась. Разговор перешел на любимую тему, на театральные премьеры.

– Нет, ты должна это увидеть, Надя, в Еланской столько чувства, она посильнее Тарасовой.

Почему они судили-рядили об артистах, хотя сами были совсем другой коленкор?

– Если ты так любишь театр, – говорила Женя потом, – люди вообще готовы в массовке играть, стал бы осветителем, бутафором…

– Зачем мне быть пятой спицей в колеснице? – отмахивался отец.


Пораненная рука заживала, шов сняли; куда медленнее затягивался душевный рубец.

– Давай отнесем котенка, – сказала бабушка ветреным сентябрьским днем и отвела глаза.

– Как отнесем? – не поняла Женя.

– От него запах, гадит по углам, в песок не ходит.

– Он еще маленький, приучится.

– Нет, я решила. Мы и так в тесноте живем, разве нет?

– Конечно, отнесем, – подтвердила мать.

– Но кто же его кормить будет? Заботиться? – протестовала Женя.

– Добрые люди найдутся.

Выходит, они злые. Но спорить было бесполезно, Надежда Николаевна засунула котенка в клеенчатую кошелку, и они с Женей вышли со двора как бы на прогулку. Маленький кот глухо мяукал в заточении. Прошли по переулку вдоль деревянных, полудеревенских домов; бабушка остановилась у одного, обнесенного не частоколом, как остальные, а свежепоставленным сплошняком, взяла орущего звереныша за шкирку и, привстав на цыпочки, кинула Безымянку через высокий забор. Как бумажный пакет с мусором.

– Не надо! – кричала Женя. – Возьми его обратно! Он говорит, что мы предатели – на своем языке.

– Что ты знаешь о предательстве, – пробормотала бабушка.

И постепенно кошачий ор превратился в жалкое мяуканье, похожее на плач ребенка, может, потому, что они все дальше уходили от запомнившегося Жене нового забора.

Первые дни Женя напряженно ждала, что котенок сиганет через калитку, вернется если не к ним, так жестоко бросившим его на произвол судьбы, то хотя бы в их двор, и тогда она подберет его и никому уже не отдаст. Но этого не случилось. Женя тайком выходила в переулок, потому что ей было строго запрещено покидать двор, подходила к белому тесу еще не покрашенного забора, но как позвать Безымянку? Только – кис-кис, безответное кис-кис.

– Ему там хорошо, – успокаивала Надежда Николаевна, – словно безымянная душа вознеслась на небо.

«Получается, если он не может попенять, пожаловаться: что ж вы меня бросили – можно с ним так поступить? И она ничего не переменит, ее саму кормят-поят ни за что».


Теперь не с кем было перемолвиться словом, когда она оставалась одна. Не с радио же разговаривать? А из черной запыленной тарелки на стене, кроме бравых песен и бесконечной арии Снегурочки, звучали интересные передачи, рассказы про животных, о ручной рыси по кличке Мурзук, о тигренке Полосатике, его выкормили из соски, потому что у него погибла мама. Но больше всего ей нравилась сказка Чуковскго про отважного мальчика-лилипута Бибигона; размахивая свой крошечной шпагой, он всегда бесстрашно бросался на врага, к тому же был веселым проказником.

Прожужжала бабушке уши про Бибигона. «Что особенного? – смеялась над ней Надежда Николаевна. – Ну забияка, озорник».

Иначе отнесся к ее пылкой радиолюбви пришедший в день получки отец. Снимая промокший макинтош, он переглянулся с бабушкой и сказал с хитрой улыбкой:

– А почему бы тебе не написать Бибигону?

– Куда? – удивилась Женя.

– Как куда? На радио. А он тебе ответит.

– Ответит? Но я же не умею писать, только – читать.

– Ничего, бабушка напишет от твоего имени.

Не прошло и двух дней, как Женя сочинила сбивчивое письмо. Бабушка сказала, что не надо писать про котенка, которого они отнесли, зато Женя рассказала, как она хотела вырезать из полена Буратино, рассекла руку, но рука уже прошла. Она видела, что бабушка своим аккуратным почерком надписала конверт: «Москва, радио. Бибигону».

Ответ не заставил себя ждать. «Дорогая Женя Юргина! – писал ей Бибигон, – я рад был получить твое письмо. Не надо вешать нос! В нашей советской жизни все всегда налаживается и всех ждет радость. И твои мечты сбудутся, не унывай. Зачем тебе деревянные друзья, тебя будут окружать хорошие, интересные люди, они всегда придут тебе на выручку. Надо только быть упорной, честной и смелой. Не хвалиться – какая я! Потому что я – последняя буква в алфавите. Напиши, как ты готовишься к школе». В конце письма были написаны какие-то неуклюжие стихи.

Целый месяц Женя жила в счастливой эйфории переписки. Бибигон спрашивал, какие книжки она читает, советовал не увлекаться иностранными неправдивыми сказками, а прочитать повесть «Тимур и его команда». «Непременно прочитаю», – подумала Женя, она решила во всем слушаться Бибигона. И лишь на третьем или четвертом письме круглые печатные буквы показались ей знакомыми… она достала первомайскую открытку из берестяной шкатулки. Обман обдал ее жаром. Оказывается, Бибигоном был ее папа! Это он посылал ей письма с красивыми марками на конвертах! А она – тоже хороша! Как мальчик-лилипут может писать письма, которые больше него самого?

– А разве тебе было плохо, неинтересно? – улыбался отец. – Это же игра, так и относись к ней.

Но что-то клевало ноющее сердце.

11

Скошенная перспектива пустыря уходила к шоссе, где горели волчьи глаза домов, где вспыхивали, как на передвижной сцене, редкие огоньки машин. Москва, подумалось Жене, суматошная баба, лимитчица, вырвавшаяся из трущоб на свет божий, в центр, примерившая вечернее платье и драгоценности, посещающая Большой театр и Колонный зал и с ухмылкой заметившая, что они были там всегда – музеи и шикарные рестораны, колонны с финтифлюшками, вся быль и небыль, куда ее принес, как в песне, лесной олень. И земля – женского рода тоже, с неумолимостью своего плодородия, с всегда разверстыми подземными воротами, куда она готова принять, вместить бесчисленные израсходованные тела, а вверх устремляется эфир, легкий пар, который принимают за атмосферный туман. И сейчас они, три женщины, сфокусировались под фонарем, ничего не понимающим в их триединстве роковой сплоченности.

Насколько земля – живая, даже малый ее кусочек под ледяной коркой, Женя ощущала, чувствуя красные импульсы, бегущие от замерзших палацев на ногах все выше, туда, где обитает душа-невидимка и непознанный мозг (шарада инопланетного разума) – чайнворд, завиток, «всему голова». Проникают для того, чтобы оживить, расширить, запустить механизм памяти, не дать ей провалиться в черную дыру. И человек может все вспомнить до деталей, до кровоточащих мелочей. Зря такое «копание» называют мазохизмом. Память – мощная защита, чернозем жизни.

Как бы то ни было, вопреки нежеланию бабушки, ей это нежелание – пришлось в себе подавить, Женю решено было отдать в старшую группу детсада на Щипке, от Первой Образцовой типографии, где работала Надежда Николаевна.

Осенью и зимой Москву всего на несколько часов выпускает из своих когтей тяжелый, липкий сумрак. Если на минуту воровато выглянет солнце, его тотчас сграбастают непролазные облака. Вставать приходилось еще в темноте, спозаранок. Ехать в двух набитых автобусах, сначала по Первой Мещанской и Сретенке, а затем через Каменный мост по Серпуховке. Спешащие на работу, сгрудившиеся люди так сдавливали Женю, что ее хрупкая грудная клетка, казалось, треснет (но она была советский ребенок, и этого не случалось), и все для того, чтобы в полдевятого войти в хмурый кубик здания с кричащей малышней.

Женя запомнила особенную, вытянутую улицу Щипок, несвежий халат толстой бабищи – воспитательницы, она не помнила ни ее лица, ни имени, только противный запах капусты и подгоревшей каши, нарубленный хлеборезкой кислый черный хлеб. В глазах и сейчас мельтешили нехитрые игрушки: ободранные деревянные лопатки, тяжеловесные, тоже деревянные кубики. Из спален несло невысыхающей краской; расправившись с обедом, размазав по клеенке густой гороховый суп, дети спали, кто мог уснуть, тут же, за обеденными столами, положив голову на руки.


После мертвого часа полагалась прогулка. Большой запущенный сад с проломом в штакетнике (Женя его сразу заметила) таил много неожиданностей. Старые коренастые дубы о чем-то переговаривались под ветром, если б можно было различить их слова! Многопалые толстые ветки походили на натруженные руки, чертящие в легком сумраке какое-то послание. Редкая сухая листва переливалась от янтарно-медного до зелено-серого цвета кожи ящерицы. В ветвях, или это чудилось Жене, мелькали какие-то перепончатые тени. Казалось, из дупла вылезет бархатный ворон, хозяин, и ударит голосом по оркестровым стволам. Вот они какие, подумалось Жене. Она зажмурила глаза, потом открыла и увидела в углу сада, в разросшихся кустах, оживший гобелен из комнаты тети Веры на Большой Ордынке – два охотника в зеленых шляпах с перьями медленно ехали сквозь рощу, а впереди румяный толстяк-егерь дул в короткий рожок.

Женя без страха ступила в провал из черных металлических прутьев. Что еще чудесное ждало ее там за забором в сумерках пустынной улицы?

Поодаль от пролома стоял угловатый, высокий мужчина в коротком пальтеце и кепке, надвинутой на лоб. Он словно наблюдал за ней, поджидал.

– Хочешь, я покажу тебе что-то интересное? – басовито спросил он, обнажив желтоватые зубы.

– А что? – У Жени разгоралось любопытство.

– Пойдем, сама увидишь.

– Она засеменила было за странным дядей, как откуда ни возьмись у штакетника появился бородатый старик с красными обветренными щеками; если бы не сливающийся с сумерками серый ватник, он бы смахивал на Деда Мороза. Старичок вскочил со своего фанерного ящика и бесстрашно вцепился в рукав мужчины.

– Я тебе покажу – «пойдем»! Скотина! Ишь чего надумал, малолетку сманивать. Она ж совсем ребенок!

Дядька заячьими большими прыжками побежал прочь. А полусказочный дед, махавший ему вдогонку кулаком, будто растворился в густеющей темноте. Как невидимка. Женя даже не успела расспросить, кто он, этот в кепке? Почему нельзя было с ним пойти? Испуганная, недоумевающая Женя снова пролезла в дыру. И тут услышала истошный крик воспитательницы, метавшейся среди деревьев: «Юргина! Женя! Где ты?!»

Женя побежала на крик. Казалось, только отошла от гулявшей ребятни, а в действительности прошло уже больше часа. Она попала в ловушку времени. Женя поведала не на шутку испуганной женщине о странном дядьке, позвавшем ее с собой, и незнакомом деде, грозившем ему, а воспитательница все, слово в слово, рассказала пришедшей вскоре бабушке Надежде Николаевне. Бабушка громко отчитывала ее за то, что та не смотрит за детьми, затем одела Женю в купленное на вырост пальто и повела к остановке.

Всю дорогу она не проронила ни слова, и Женя подавленно молчала. А когда они оказались в своей комнатухе на втором этаже флигелька, бабушка, словно не замечая дочь, хлопотавашую возле примуса, положила вырывающуюся внучку поперек кушетки, задрала платье, спустила трусики и стала стегать неизвестно откуда появившимся ремнем, взвинчивая себя, приговаривая дрожащим голосом:

– Не смей разговаривать с чужими людьми! Никуда с ними не ходи! Не смей…

– Ой, больно! Перестань лупить! – плакала Женя. – За что?

Женя и сейчас, на пустыре, выстеганном снегом, памятью кожи ощущала сыпавшиеся на нее удары.

– За то. Заслужила. Спасибо, старичок заступился. Что бы могло случиться? Подумать – кошмар.

Удары становились все более вялыми, но от этого обида на бабушку, на весь мир не проходила.

– Я тебе не забуду!

– Перестань издеваться над ребенком! – подлетела Тамара и выхватила ремень. – Я Женьку пальцем не тронула никогда! – Ее большие тяжелые глаза наливались угольным блеском.

– Потому что она для тебя пустое место! – зло краснея, выкрикнула бабушка. Но было очевидно: не Женя являлась яблоком раздора, а неприязнь, длиной в жизнь, неумение жить бок о бок.

– Мама никогда меня не бьет. – Женя прижалась к ее роскошной груди. Тамара тяжело опустилась на кушетку, благодарно обняла ее. – Она моя мама, а ты просто бабушка, – выпалила с обидой.

– Женечка, – Надежда Николаевна хотела вырвать ее у дочери, но Тамара шлепнула ее по руке. – Такое в первый и в последний раз, обещаю тебе. Ты еще маленькая, иначе не объяснишь. Нельзя разговаривать с незнакомыми людьми. Даже говорить, а ты пошла черт-те с кем. Хорошо, какой-то дворник помог. В Москве много разных сумасшедших, много дурных людей. Делают из детей колбасу и продают на рынке… – напускала она страху.

Женя подумала, какая из нее будет невкусная колбаса, наморщила лицо. Она вдыхала непривычный запах матери – смесь крепкого одеколона и цветочной пудры, потихоньку оттаивала.

Не за горами был Новый год, состоялась мировая. Тамара не сумела удержать в руках тонкую ниточку, на которую подвесила дочь. Тамару раздражали ее вопросы; в отличие от Надежды Николаевны, часто она не знала, что ответить, казалось, ее утомляло само присутствие Жени в жизни.

12

Прошло, по его подсчетам, около месяца этого невозможного, безразмерного существования. Прежний хозяин избушки, так внезапно, таинственно исчезнувший, не вернулся, не являл никаких признаков жизни, и собака, неизъяснимо странная, признала его за нового хозяина. Странная, потому что прямо на глазах Юсио она из неуклюжего подростка превратилась в матерого, сильного пса с почти квадратными глазами, вздыбившейся шерстью, торчащими ушами, с толстой пружиной хвоста, рассекавшего воздух, отгонявшего от него докучливую мошкару. Такое преображение не могло произойти за какой-то месяц и даже за два. Однажды, рубя чурки, Юсио нашел большой отсыревший коробок спичек, он его высушил и все ждал, когда же спички закончатся; он поранил руку. Из ранки не вылилось ни капли, кровь тут же свернулась. «Неужели оттого, что по сути ведь я мертв?» – вздрогнул Юсио. Но зря он тряс рукой в воздухе, кровь не вытекала, не покидала своего кожаного дупла. «Мое второе рождение из морской бездны – искусственное!» – развивал он свою догадку.

Он питался мясистыми цветочными сгустками, которые обычно варил, но часто ел прямо так, обрывая с кустов, с множеством нечетных лепестков; травоядный человек бессмертен – пришла ему в голову простая мысль. Это вошло у него в обычай после того, как пес жадно накинулся на крючконосую птицу, ползающую, как сороконожка, в траве. Юсио вырвал у собаки белесую птичью лапку и сварил ее с махровой травкой, похожей на дикий укроп. Беда не заставила себя ждать. Резкая боль разрывала живот, белки глаз закатились, он чуть не захлебнулся в блевоте, пес виновато кружил вокруг, а ведь сгрыз птичку, даже перышка не оставил, и ничего! «Я выжил, потому что нельзя умереть дважды! Кому-то нужна моя жалкая жизнь». Но с этого дня Юсио жил, словно во сне, наяву. «Выбраться! Всеми силами попытаться вырваться из этого мрачного заповедника! Ведь прежний хозяин выбрался, исчез. Испарился!» – Юсио не предполагал, как он близок к истине.

В его обители, в диковинном уголке земли, куда он попал волею невероятной судьбы, было необычным все: на ночном, словно луженом небе, никогда не возникали луна и Млечный Путь, на глади вечно спокойного моря не появлялись ни люди, ни корабль. Уж как бы он махал руками, плясал, кричал, орал, надрывая горло и легкие! Его бы наверняка увидели и услышали. Его почти визуальный мир был как будто необитаем, но предшественник как-то разорвал цепи этого ада! Ночная подруга, о которой Юсио теперь вспоминал все реже, между прочим, знала о нем, направляя беглого камикадзе – в хижину. Нашел бы ли он ее домик, затерявшийся в невиданной роще с человекообразными деревьями? Юсио вспомнил, как там он словно скользил в десяти сантиметрах от земли. Пожалуй, он бы отыскал домик, ее прибежище, но к ней, возможно, вернулся отец ребенка, супруг, которого она ждала. Бесславная война кончилась или заканчивается, какого черта ему идти туда? Привычные представления еще довлели над Юсио, но его уже не терзали мысли о невыполненном воинском долге, все потихоньку стиралось в сознании; днем и ночью его жгло только одно – стремление приспособиться к новой действительности сменилось страстным желанием вырваться отсюда любой ценой, да хоть под трибунал! Только бы в последний раз увидеть своих родных, жену, сына…

Как-то в лесу Юсио явственно услышал звон колокольчика и задрожал всем телом; обернулся, звон издавал зубчатый, раскидистый папоротник, а он-то хотел в прошлый раз собрать и замариновать его побеги, любимое лакомство японцев. Нет, он не станет этого делать! В мелодичном, быстро смолкнувшем звоне он почувствовал знак, сигнал, освобождение, что он в конце концов разобьет огромную стеклянную колбу, накрывшую, заточившую его.

Однажды Юсио приснился ни с чем не сопоставимый сон. До сих пор ему снились путаные, как клубок отсыревшей пряжи, обрывочные сны, которые он не смог бы наутро вспомнить, а этот длинный отчетливый сон походил на картину, вытканную на ковре ручной работы, ожившую под пальцами искусной мастерицы. Ему снился большой город, словно явившийся из сказки, с зубчатыми кирпичными стенами, старинными башнями, украшенными малиновыми звездами – из драгоценных камней. «Москва! – догадался Юсио, – столица врага», он видел Москву в кинохронике. Ему приходилось слышать русскую речь, он даже различал отдельные слова. Во сне его взгляд неожиданно скользнул с парадной площади с монгольской усыпальницей в центре – в каморку обшарпанного двухэтажного дома, в пристанище, в берлогу одинокого старика с красными слезящимися глазами. Юсио вторгся, побывал в его снах, сродни необыкновенным путешествиям, увидел старика, стоящего за белыми стенами древнего русского города, недалеко от плахи, где мордастый палач большим тесаком рубил головы. Залитый кровью эшафот, зрелище древней русской казни, вызвало в нем дрожь. Разве это зверство можно сравнить с благородством харакири, совершаемым человеком наедине со своей кармой? Может быть, Юсио увидел этот странный сон потому, что сам жил в сдвинутом, свистящем, как снаряды, неподвластном ему времени?

Как-то Юсио взглянул в осколок зеркала и отшатнулся: как преобразился он, почти двадцатилетний, по сравнению с фотографией на военном билете! Куда делись худоба щек, торчащие скулы, юношеская шея? На него смотрело широкое лицо мужчины средних лет, с горестным взглядом потухших глаз, с первой сединой, пробивавшейся в темных волосах… Воистину время куражилось над ним!

На самом деле он никогда далеко не отходил от своей неизвестно от кого доставшейся ему хижины, но вот что никак не поддавалось объяснению: каждый раз открывающийся перед ним ландшафт был иным, чем в прошлый раз. Только похожая на большого ужа речушка, из которой Юсио брал воду и в которой мылся, оставалась на месте. Высокий кустарник, цеплявшийся за его выгоревшую гимнастерку, за шерсть пса, расступался перед ним, то образуя маленькую травянистую поляну, то вдруг перемежался коренастыми деревьями с разлапистыми листьями, их шеренги устремлялись неизвестно куда, казалось, лес ходил ходуном, исполняя старинный ритуальный танец. Юсио неизменно брала оторопь, но он уже перестал, устал удивляться всей этой невидалью окружавшего его непонятного мира, частицей которого потихоньку становился.

В это неприметное утро, белесое от морской соли и словно спешащее навстречу ночи, надвигавшейся после полудня – обрубка дня, Юсио перебрался через речушку и направился к видневшемуся впереди раскидистому черному орешнику. «Как он вырос на этой равнинной, казавшейся вогнутой земле? Сейчас он нарвет орехов, вырежет из орешины посох и пойдет дальше куда глаза глядят, ведь должно же быть какое-то подобие выхода из этого лабиринта?» Орешки молочной спелости приятно похрустывали на зубах, тропа расширилась, превратилась в дорогу, совсем близко заголубело небо, бледное, беловатое как белки широко открытых глаз. Юсио в испуге остановился, замер на месте, земля обрывалась прямо под ногами, как на горном плато, а внизу была бездна, бездонная и необъятная, с тихо шевелящимися внизу островами облаков. И ни шороха, ни ветерка; Юсио стоял в небесном котловане, как легендарный богатырь Ямато[5], а совсем недалеко, почти на уровне его головы, парил над бездной времени, словно вертолет будущего, большой бурый скорпион, отражаясь в латунном зеркале неба.


БЕСТИАРИЙ. Скорпион – обитатель пустыни, живет в раскаленных полостях земли, даже в запредельную жару, когда никнет все живое, не ищет прохлады, панцирь защищает его. Кажущиеся подслеповатыми глаза на самом деле зорки и проницательны: у него, как у стрекозы, шаровое зрение. Притаившись на колком саксауле, скорпион набрасывается на добычу, ведет охоту всегда, даже когда сыт, держит наготове смертоносную иглу. Страдает от одиночества, мистическое существо, одно из немногих, склонных к суициду; то ли насекомое, то ли животное, черт-те что, камикадзе животного мира. Когда он видит, понимает, что соперник сильнее его, откусывает собственный хвост, обрекает себя на мучительную смерть. Во имя чего? Космический знак… Люди этого зодиака обладают темной сокрушающей энергией, не подозревая об этом, они упорны в достижении цели, как никто эгоистичны и не подвластны переменам. Живут достаточно долго, многого добиваются, любят только своих детей, готовы на все ради их благополучия.


Юсио, всеми силами хотел вырваться из когтистой небесной бездны, он испытывал сильнейшее головокружение. Скорпион продолжал кружить над ним, но из природного коварства словно не обращал внимания, что Юсио носитель его знака, то есть виртуальный родственник. В ушах свистели странные слова, которые он не вполне понимал: «Запомни, жизнь не что иное, как игра сущностей. Все они взаимозаменяемы, их черты перетекают одна в другую, как волны песка, – незаметно. Знаешь, сколько в мире подобных тебе? Тысячи, если не миллионы. Ты просто попал в необычные обстоятельства, вот и все. Если печалиться над смертью каждого такого, как ты, жизнь будет состоять из одной печали, голода и плохой погоды. Это неинтересно. Куда полезнее наблюдать за игрой песчинок, ведь они только кажутся похожими, только кажутся».

13

Москвичок ворочался в каморке под лестницей, где хранились заскорузлые метлы и ведра, перекатывался с боку на бок, не вполне понимая: запозднилась ли осень или уже заледенела земля под снежной коростой. Мороз-студенец не пробирал его до костей, и не парила жара, видать, сама природа приноровила жилистое тело к необычным странствиям, перемещениям во времени, через которое он проходил легко, как сквознячок. Не любил себя вспоминать Москвичок в ипостасях нечеловеческих, в крысиной шкуре или в голубиных перьях, но против воли приходило на память, как на Кукуе, в Немецкой слободе, он испачкал мундир молодому царю Петру (вот уж действительно коломенская верста!), да еще в присутствии куражной девицы Анны Монс, носившей кружевные панталончики, чего отродясь не наблюдалось у русских манюнь. Те исподнего не надевали – задрал подол, и все дела, а тут, самое запретное, сладкое место в белых оборочках, как пирожное-безе.

Ему не дано было выбирать маршруты, кто-то за него решал – перемещал, а потом и вообще все прекратилось, – надолго ли, навсегда? И он встал на прикол, как разбитая штормами посудина, вцепился черными якорными зубами в кромку лихих тридцатых. Он прикипел к своим странствиям, привык вариться в том, чего порой и совсем не понимал, а теперь придется свыкнуться с тоскливой, собачьей жизнью за понюх табаку. Но в старом лукошке головы все-то живехонько – память пластается и переливается то сумрачными, то радужными струями, кажется, протяни ладонь и зачерпнешь из этого не стихающего потока.

Так, ворочаясь без сна предзимней ноябрьской ночью, Москвичок вспомнил, как ступил на каменные плиты Александровской слободы, ставшей потом городом Александровом, места клятого, но сподобившегося большой тайне. В слободе лютовала опричнина, отсюда обосновавшийся здесь на целые семнадцать лет царь Иван Васильевич отправлял свои полки, чтобы стереть с лица земли непокорные Псков, Тверь, Клин.

Москвичок пугливо озирался по сторонам, а в березовой роще, что за Успенской церковью, как маленький лесной колокол, ударяла голосом о стволы кукушка, предвещая ему долгую жизнь.

Внезапно птица замолкла, и покатился медный таз грозы.

Он вспомнил, как в толпе смердов, а в те времена простолюдины выглядели, почти как оборванцы, видел грозного царя, его горящие черным пламенем очи под зловещими коромыслами бровей, сутулого, с рябоватым лицом; казалось, даже летом его пробирает мороз в опушенном соболями облачении… А уж у Петра, императора Российского, глаза были и вовсе как шаровые молнии, страшны они были в гневе, подернутые пьяной поволокой крепких загулов.

Иван Васильевич неделями отмаливал свои тяжкие грехи в Успенской церкви. А когда не молился и не затевал походы, сказывали, охоч был читать книги, весом тяжелые, как камни, в телячьей коже да с золотым обрезом и застежками. Эта невидаль ценилась тогда, как слитки драгоценные, многое что могли за нее отдать, к примеру, надел земельный.

bannerbanner