
Полная версия:
Сердце бури
До настоящего времени жизнь не баловала герцога. Его воспитывали и одевали так плохо, что впору заподозрить злой умысел, как будто они хотели испортить его вкус, принизить его и лишить возможностей участвовать в политической жизни. Когда он женился и появился с новой герцогиней в Опере, галерка была забита публичными женщинами, вырядившимися в траур.
Филипп неглуп, впечатлителен, обидчив и готов безудержно потакать своим прихотям. Ему есть на что обижаться. Король все время вмешивается в его частную жизнь. Его письма вскрывают, полицейские и шпионы короля повсюду следуют за ним. Они хотят разрушить его дружбу с принцем Уэльским и не допустить его поездок в Англию, откуда он привозит превосходных женщин и лучших скаковых лошадей. Его без устали чернит и порочит партия королевы, которая желает превратить герцога в предмет насмешек. Разумеется, его преступление в том, что он стоит слишком близко к трону. Герцогу порой трудно сосредоточиться, и не стоит воображать, будто он способен прочесть судьбу нации в бухгалтерских балансах, однако нет нужды убеждать Филиппа Орлеанского, что Франция несвободна.
Среди его многочисленных женщин есть одна особенная, и это отнюдь не герцогиня. Фелисите де Жанлис стала его любовницей в тысяча семьсот семьдесят втором, и в доказательство нежных чувств к ней герцог сделал на руке татуировку. Фелисите – женщина редкого очарования и стальной воли, а еще она пишет романы. На поле знаний о человеческой природе осталось совсем немного акров, которые она не успела бы вспахать со своей пугающей педантичностью. Очарованный и плененный герцог доверил ей образование собственных детей. У нее есть дочь, Памела, красивая и талантливая девочка, которую они выдают за сироту.
От герцога и его детей Фелисите требует уважения, покорности и восхищения. От герцогини – робкого признания своего статуса и власти. Разумеется, у Фелисите есть муж – Шарль-Алексис Брюлар де Силлери, граф де Жанлис, представительный морской офицер в отставке с безупречным послужным списком. Граф близок к Филиппу – состоит в его маленькой армии подхалимов и угодников. Когда-то их с Фелисите брак назвали браком по любви. Спустя двадцать пять лет Шарль-Алексис не утратил ни красоты, ни лоска и денно и нощно предается своей главной страсти – картежной игре.
Фелисите удалось повлиять даже на герцога – усмирить самые буйные страсти, направить его деньги и энергию к более достойным целям. Сейчас это прекрасно сохранившаяся женщина за сорок, высокая, стройная, с темно-русыми волосами, завораживающим взглядом карих глаз и решительным выражением лица. Физически они с герцогом давно не близки, но она сама выбирает ему любовниц и дает им наставления. Она привыкла быть в центре событий, привыкла поучать и раздавать советы. Она не испытывает любви к жене короля Антуанетте.
Всепоглощающее легкомыслие двора оставляет ощущение пустоты, нация нуждается в культурном центре. Фелисите решает, что Филипп и его двор восполнят эту потребность. Не то чтобы она поддерживала его политические амбиции, но интеллектуалы, творцы и ученые – признанные властители дум – обычно люди либерального склада, люди просвещенные, устремленные в будущее. Разве герцог не пользуется всеобщим расположением? В 1787 году вокруг Филиппа собирается общество молодых людей, в основном аристократов. Все они честолюбивы, все испытывают смутное чувство, что их честолюбивым замыслам не хватает простора, что жизнь их не удовлетворяет. И герцогу, который ощущает это острее других, предстоит их возглавить.
Герцог желает сродниться со своим народом, особенно с парижанами, хочет отвечать их надеждам и чаяниям. Его резиденция расположена в центре города, в Пале-Рояле. Он открывает сады для публики, сдает строения под магазины, бордели, кофейни и казино. Так и выходит, что в средоточии блуда и молвы, уличного воровства и драк сидит Филипп, добрый герцог Филипп, отец своего народа. Впрочем, никто не спешит заявить об этом, ничего еще не решено.
Летом 1787 года Филипп снаряжен и спущен на воду для пробных маневров. В ноябре король решает встретиться со строптивым парламентом на королевском заседании, дабы утвердить эдикты об увеличении государственных займов. Если ему не удастся добиться своего, придется созывать Генеральные штаты. Филипп готов бросить вызов власти короля, дать по ней бортовой залп, как выразится де Силлери.
Камиль повидался с Люсиль у церкви Сен-Сюльпис, на благословении.
– Карета недалеко, – сказала Люсиль. – Наш слуга Теодор обычно на моей стороне, но он должен будет подогнать ее через минуту. Поэтому поспешим.
– Вашей матери, случайно, нет в карете? – с тревогой спросил он.
– Нет, она киснет дома. Кстати, я знаю, что вы участвовали в мятеже.
– Где?
– Ходят слухи. Клод знаком с неким Шарпантье. Представьте себе, Клод в крайнем возбуждении.
– Вам не следует здесь стоять, – сказал он. – Погода ужасная. Вы промокнете.
Люсиль ничуть не сомневалась, что он не отказался бы затащить ее в карету и воспользоваться ее невинностью.
– Иногда я мечтаю, – сказала Люсиль, – жить в теплых краях, где каждый день солнце. Скажем, в Италии. А потом думаю, нет, останусь дома, немного померзну. Деньги, которые отец отложил для моего приданого, я не позволю им утечь сквозь пальцы. Сбежать и отказаться от них было бы вопиющей неблагодарностью. Мы должны пожениться здесь, – она взмахнула рукой, – когда сами решим. Потом можем поехать в Италию отдыхать. После того как мы схлестнемся с ними и одержим победу, нам потребуется отдых. Оставим нескольких слонов и перейдем через Альпы.
– Так вы хотите за меня выйти?
– Конечно.
Она изумленно смотрела на него. Неужели она забыла поставить его в известность? Несколько недель она только об этом и думает! Неужели до него не доходили слухи? То, что он даже не… Неужели он оставил эту мысль?..
– Камиль… – проговорила она.
– Отлично, – сказал он. – Только если мне придется выписывать слонов, я не могу полагаться на одно лишь обещание. Вы должны поклясться мне страшной клятвой. Говорите: «Клянусь мощами аббата Терре».
Она захихикала:
– У нас не принято поминать аббата Терре всуе.
– Я же говорю, страшной клятвой!
– Как хотите. Клянусь мощами аббата Терре, что выйду за вас во что бы то ни стало, что бы кто ни сказал, даже если небеса обрушатся на землю. По-моему, нам следует поцеловаться, – она протянула ему руку, – но это большее, на что я способна. Иначе Теодора замучает совесть и он подгонит карету немедленно.
– Не могли бы вы снять перчатку? – спросил он. – Для начала.
Сняв перчатку, Люсиль протянула ему руку. Она думала, он поцелует кончики ее пальцев, но он довольно грубо перевернул ее ладонь и на мгновение прижал к губам. Всего лишь прижал, не поцеловал, просто прижал к своему рту. Люсиль задрожала.
– А вы знаете в этом толк, – заметила она.
Подъехала карета. Лошади вздыхали, перебирали копытами. Теодор сидел спиной, с интересом всматриваясь в даль.
– А теперь слушайте, – сказала она. – Мы ходим в эту церковь, потому что моя мать неравнодушна к одному из священников. Она ценит его возвышенный образ мыслей и духовную красоту.
Теодор обернулся и открыл для Люсиль дверцу кареты. Она отвернулась от Камиля.
– Его зовут аббат Лодревиль. Он посещает нас, когда моей матери приходит охота побеседовать о своей душе, что в последнее время случается трижды в неделю. А еще он считает, что мой отец совершенно лишен душевной чуткости. Поэтому пишите. – Дверца захлопнулась, и она продолжила через окно: – Думаю, вы сумеете найти подход к старенькому аббату. Пишите, а он будет передавать мне ваши письма. Приходите к вечерней мессе за ответами.
Теодор взялся за вожжи. Она отпрянула от окна.
– Порой благочестие приносит пользу.
Ноябрь. Кафе «Фуа», Камиль, заикаясь и захлебываясь словами:
– Мой кузен де Вьефвиль не погнушался подойти ко мне на публике, ему не терпелось рассказать кому-нибудь, что случилось. Итак: король появился и, как обычно, сидел в полусне. Говорил хранитель печатей, и он заявил, что Генеральные штаты будут созваны, но не раньше девяносто второго года, что для нас целая вечность…
– Я виню во всем королеву.
– Ш-ш-ш.
– Начались протесты, развернулась дискуссия об эдиктах, которые король требовал утвердить. А как дошло до голосования, хранитель печатей подошел к королю и что-то ему сказал, после чего король просто прервал обсуждение, заявив, что эдикты должны быть утверждены. Он приказал им утвердить эдикты.
– Но как он мог…
– Ш-ш-ш.
Камиль оглядел слушателей. Только что случилось нечто удивительное – его заикание пропало.
– Затем встал герцог Орлеанский, и все уставились на него. Де Вьефвиль уверяет, что он был совершенно белый. Герцог заявил: «Вы не можете так поступить. Это незаконно». Тогда король пришел в возбуждение и воскликнул: «Это законно, потому что я так сказал!»
Камиль умолк. Вокруг поднялся шум: протесты, споры, поддельные крики ужаса. Внезапно он почувствовал, что его со страшной силой тянет опровергнуть собственную линию защиты. Может быть, ему наскучило быть адвокатом, или (спросил он себя) я просто слишком честен?
– Послушайте, каждый из вас, пожалуйста, я только передаю то, что услышал от де Вьефвиля! Я не жду, что вы поверите, будто король и впрямь такое сказал, – слишком неуместными кажутся его слова. Если они затеяли конституционный кризис, именно таких слов они от него ждали, не правда ли? Может быть, он неплохой человек, король… Вероятно, он такого никогда не говорил, вероятно, ограничился шуткой.
Д’Антон сразу заметил: Камиль больше не заикался, обращаясь к каждому человеку в толпе, словно тот был его единственным собеседником.
– Что ж, тогда не будем терять время! – сказал кто-то.
– Эдикты зарегистрировали. Король отбыл. Как только он оказался за дверью, их отменили и вычеркнули из конторских книг. Двое членов парламента арестованы по приказу короля без суда. Герцога Орлеанского выслали в его имение в Виллер-Котре. А я приглашен на ужин к моему почтенному кузену де Вьефвилю.
Прошла осень, и Аннетта сказала: если рухнула крыша, может быть, стоит покопаться среди обломков в поисках того, что осталось? Нельзя же вечно сидеть среди развалин и сокрушаться: за что? Аннетта была бессильна перед тем, что Камиль собирался проделать с ней и с ее дочерью, и она смирилась, как смиряются с долгой неизлечимой болезнью. Порой ей хотелось умереть.
Глава 5
Новая профессия
(1788)
Никаких изменений. Ничего нового. Все та же гнетущая атмосфера кризиса. Ощущение, что хуже уже не будет, даже если что-то сдвинется с места. Однако ничего не желает поддаваться. Крах, провал, идущий ко дну корабль государства: точка невозврата, смещающееся равновесие, трещащие по швам доктрины, пески времен. Процветают только клише.
В Аррасе Максимилиан де Робеспьер встречает новый год в злобе и унынии. Он в состоянии войны с местной судебной властью. Денег нет. Он вышел из состава литературного общества, сейчас поэзия кажется ему неуместной. Он пытается сузить круг общения – ему сложно проявлять простую вежливость к самодовольным, амбициозным и сладкоречивым, а это и есть точное описание местного хорошего общества. Все чаще в разговорах возникают животрепещущие темы, и ему приходится подавлять улыбку и умолкать, о это вечное соглашательство, он изо всех сил пытается задавить в себе эту черту. Любое разногласие ведет к обиде, любая уступка в суде чревата поражением. Существует закон, запрещающий дуэли, но нельзя запретить дуэли в голове. Ты не можешь, говорит он брату Огюстену, отделять людей от их политических взглядов, политика требует серьезности.
Вероятно, эти мысли должны каким-то образом отражаться на лице, однако его по-прежнему зовут на ужины, театральные вечера и загородные прогулки. Никто не замечает, что у него больше нет сил оставаться послушным винтиком общественного механизма. Под давлением чужих ожиданий он снова и снова проявляет такт и мягкость. К тому же это так просто – вести себя как приличный мальчик, каким ты был всегда.
Рядом тетушки Генриетта и Элали с их удушающей деликатностью, ведь они хотят ему только хорошего. Взять Анаис, падчерицу тети Элали: такая хорошенькая, души в тебе не чает – ну почему ты отказываешься? Почему бы не покончить с этим раз и навсегда? А потому, выпаливает он, что в следующем году могут созвать Генеральные штаты, и кто знает, кто знает, возможно, меня здесь уже не будет.
К Рождеству Шарпантье переселяются в новый дом в Фонтене-су-Буа. Они скучают по любимому кафе, но не по грязи большого города, вечному шуму и грубиянам в лавках. Утверждают, что от деревенского воздуха помолодели на десять лет. По воскресеньям их навещают Габриэль и Жорж-Жак. Счастье молодых радует глаз. Младенцу навяжут шалей, которых хватило бы для семерых новорожденных, а заботиться о нем будут, как о дофине. После долгой зимы Жорж-Жак выглядит осунувшимся. Ему бы съездить на месяц в Арси, но он не может позволить себе отпуск. Теперь у него постоянная должность в Палате акцизных сборов, однако он уверяет, что не отказался бы от дополнительного заработка. Жорж-Жак не прочь прикупить немного земли – но утверждает, что у него нет накоплений. Есть предел человеческим возможностям, говорит Жорж-Жак, однако беспокоится он зря. Мы все им гордимся.
В казначействе Клод Дюплесси из последних сил бодрится, несмотря на обстоятельства. За пять месяцев прошлого года во Франции сменилось пять генеральных контролеров финансов, и каждый задавал одни и те же глупые вопросы, требуя одних и тех же бесполезных сведений. Ему приходится напрячься, чтобы, проснувшись поутру, вспомнить, на кого он работает сегодня. Несомненно, вскоре вернут мсье Неккера, который снова в угоду публике предложит панацею от всех бед. Если публика считает Неккера своего рода мессией, то кто тогда мы, простые чиновники… Никто в казначействе больше не обольщается, что все еще можно исправить.
Клод рассказывает коллегам, что его красавица-дочка хочет выйти замуж за провинциального адвоката, заику, которого днем с огнем не сыщешь в суде и чей моральный облик вызывает сомнения. Он удивляется, почему коллеги ухмыляются.
Дефицит составляет сто шестьдесят миллионов ливров.
Камиль Демулен жил на улице Сент-Анн с любовницей. Ее мать писала портреты.
– Навести свою семью, – однажды сказала ему любовница. – Съезди к ним на Новый год.
Она смотрела на него, раздумывая, не пойти ли по стопам матери. Камиля непросто запечатлеть на холсте. Гораздо проще рисовать типажи в духе времени: розовощеких, тучных, самоуверенных мужчин только что от куафера. Камиль движется слишком быстро даже для молниеносного наброска. Она понимает, что скоро он исчезнет из их жизни, и хочет по возможности уладить его дела.
И теперь дилижанс, недостойный своего имени[7], громыхал в Гиз по размытым январскими дождями колеям. Приближаясь к дому, Камиль думал о сестре Генриетте, о ее долгом умирании. Раньше он днями и неделями не видел сестру, только осунувшееся землистое лицо матери и снующего туда-сюда доктора. Когда он уехал учиться в Като-Камбрези, то порой, проснувшись среди ночи, спрашивал себя, почему не слышит ее кашля? А когда вернулся, ему позволили зайти к ней и посидеть пять минут у кровати больной. Прозрачная кожа под глазами отливала синевой, выпирали костлявые ключицы. Она умерла в год его отъезда в Париж, в тот день лил проливной дождь, превращая улицы в бурые потоки.
Отец предложил священнику и доктору коньяка – как будто они впервые видели смерть и нуждались в укреплении духа. Сам забился в угол, а разговор, к его неудовольствию и смущению, вертелся вокруг сына: Камиль, ты рад, что будешь учиться в лицее Людовика Великого? Я приучил себя думать, что мне там понравится, отвечал тот. А по родителям скучать не будешь? Вы забываете, что меня отправили в школу три года назад, когда мне исполнилось семь, уж я не буду скучать по ним, а они по мне. Мальчик расстроен, поспешил заметить священник, но, Камиль, не забывай, твоя сестра в раю. Нет, святой отец, нас приучили думать, что Генриетту мучают в чистилище, вот утешение, которое предлагает нам наша религия.
Теперь, когда он приедет, отец предложит коньяк ему и спросит, как спрашивает всякий раз, – как дорога? К дороге ему не привыкать. Лошади могут пасть, тебя отравят в пути или заговорят до смерти назойливые попутчики. Возможностей хоть отбавляй. Однажды он ответил: я ничего не видел, ни с кем не говорил, потому что всю дорогу меня одолевали злобные мысли. Неужели всю дорогу? И то было во времена до дилижанса. В шестнадцать он умел выносить тяготы.
Прежде чем покинуть Париж, Камиль прочел последние отцовские письма: резкие, властные, ранящие. Между строк маячил неоспоримый факт: Годары хотят расторгнуть его помолвку с кузиной Роз-Флер. Они задумали поженить детей, когда она была в колыбели: кто же мог знать, что все так сложится?
Он приехал в ночь на пятницу. На следующий день ему предстояло нанести обязательные визиты. Роз-Флер делала вид, будто робеет с ним говорить, но притворство тяжелым грузом лежало на ее плечах. У нее был пронзительный взгляд и тяжелые черные волосы Годаров. Порой она стреляла в него глазами, пока ему не начало казаться, что он весь покрылся черной патокой ее взглядов.
В воскресенье Камиль отправился с семьей на мессу. На узких, занесенных снегом улочках он стал объектом всеобщего любопытства. В церкви люди глазели на него, словно он прибыл из мест, где жарче, чем в Париже.
– Говорят, ты атеист, – прошептала ему мать.
– Это все, что обо мне говорят?
А Клеман спросил:
– А вдруг ты, как та дьявольская анжуйка, исчезнешь в клубах дыма при освящении Святых Даров?
– То-то будет шуму, – заметила Анна-Клотильда. – Нашей светской жизни не хватает разнообразия.
Камиль старался не смотреть на паству, уверенный, что его разглядывают во все глаза. Все тот же мсье Сольс с женой, тот же пузатый доктор в парике, который когда-то положил в гроб Генриетту.
– А вот твоя старая подружка, – сказал Клеман. – Все думали, мы не знаем, а мы знали.
Софи превратилась в матрону с двойным подбородком. Она смотрела сквозь него, словно его кости из стекла. Возможно, это было недалеко от истины, даже камень крошился и плавился в благовонном церковном сумраке. Шесть точек света на алтаре то затухали, то разгорались, их тени перекрещивали плоть и камень, хлеб и вино. Несколько причастников исчезли в темноте. Был праздник Богоявления. Когда они снова вышли из тьмы, сизый дневной свет омыл черепа горожан, заморозил их лица и содрал кожу до кости.
Камиль поднялся в отцовский кабинет и принялся рыться в его бумагах, пока не нашел то, что искал, – официальное письмо своего дяди Годара. Отец вошел, когда он его читал.
– Что ты делаешь?
Он не потрудился спрятать письмо.
– Все зашло слишком далеко, – сказал Жан-Николя.
– Да, – улыбнулся Камиль, переворачивая листок. – Зато теперь ты знаешь, что я безжалостен и способен на ужасные поступки. – Он поднес письмо к свету и прочел: – «Известная неуравновешенность Камиля и опасности, которые могут грозить крепости и продолжительности этого союза». – Он отложил письмо, рука дрожала. – Они думают, я сумасшедший? – спросил он отца.
– Они думают…
– А что еще это может означать: неуравновешенность?
– Тебе не нравится выбор слов? – Жан-Николя подошел к камину, потирая руки. – В церкви было чертовски холодно, – заметил он. – Они могли бы найти другие слова, однако вряд ли осмелились бы доверить их бумаге. Ходят слухи о твоих… отношениях… с коллегой, которого я всегда почитал…
Камиль уставился на отца:
– Это было давно.
– Мне не хотелось заводить этот разговор, – сказал Жан-Николя. – Ты хочешь опровергнуть слухи? Я готов публично тебя защитить.
Ветер швырнул в окно горсть снежной крупы, задребезжали дымоходы и карнизы. Жан-Николя со страхом поднял глаза.
– В ноябре у нас сорвало шифер. Что происходит с погодой? Никогда такого не было.
Камиль сказал:
– Все, что было, было тогда… в те дни солнце светило ярче. Шесть лет прошло. Если не больше. В любом случае моей вины тут нет.
– Что ты хочешь сказать? Что мой друг Перрен, семьянин, которого я знаю тридцать пять лет, человек, уважаемый в Канцлерском суде и видный франкмасон, в один прекрасный день сшиб тебя с ног и затащил в постель, бесчувственного и беззащитного? Чушь. Прислушайся, – воскликнул он, – что за странный стук? Это водосточный желоб?
– Спроси любого, – сказал Камиль.
– О чем?
– О Перрене. У него есть определенная репутация. Я был ребенком, я… ты же знаешь, каким я был, сам не понимаю, как так вышло.
– Это не оправдание. Никто не заставлял тебя, а теперь Годары… – Жан-Николя замолчал и поднял глаза. – Думаю, это водосточный желоб. – Он обернулся к сыну. – Я заговорил об этом, чтобы напомнить тебе: такие истории всегда влекут за собой последствия.
С набрякшего тусклого неба сыпался снег. Ветер внезапно стих. Камиль прижался лбом к холодному стеклу и смотрел, как снег заносит площадь. От потрясения его мутило. Стекло запотело от его дыхания, в камине трещал огонь, чайки с криками носились в вышине. Вошел Клеман.
– Слышали звук? Словно кто-то стучит? Это водосточный желоб? Странно, звук пропал. – Он обвел комнату глазами. – Камиль, ты здоров?
– Здоров. Ты передашь упитанному тельцу, что его снова помиловали?
Два дня спустя Камиль был на улице Сент-Анн.
– Я съезжаю, – сказал он любовнице.
– Твое дело, – ответила она. – Если хочешь знать, мне не по душе твои шашни с матушкой за моей спиной. Так что все к лучшему.
Теперь Камиль просыпался в ненавистном одиночестве. Он коснулся закрытых век. Его сны не выдерживали обсуждения. Люди не понимают, какую жизнь он ведет. Долгая борьба за обладание Аннеттой истощила его нервы. Как бы ему хотелось добиться ее и наконец успокоиться. Он не желал Клоду зла, но было бы весьма уместно, если бы тот исчез, испарился. Он не хотел, чтобы Клод страдал. Камиль попытался вспомнить прецеденты, возможно, в Писании. Жизнь научила его, что на свете нет ничего невозможного.
Он вспомнил – ему приходится напоминать себе об этом каждое утро, – что он собирается жениться на дочери Аннетты, что он заставил ее принести клятвы. Как все это сложно. Его отец считал, что он разрушает чужие жизни. Это не так. Он никого не насиловал и не убивал, а от остального люди должны сами оправиться и жить дальше, как он.
Из дома пришло письмо. Камилю не хотелось его распечатывать. Затем он подумал, не будь болваном, а вдруг кто-то умер. Внутри был банковский чек и несколько слов от отца, скорее принятие неизбежного, чем извинение. Между ними все было давно решено, они прошли полный цикл: от оскорблений через ужас к бегству и уступкам. Когда-нибудь отец поймет, что переступил границу. Он хотел держать сына под контролем, но, если сын перестанет писать и изредка бывать дома, он утратит эту возможность. Я должен отослать чек обратно, подумал Камиль. Впрочем, он, как всегда, нуждался в деньгах. Отец, подумал он, у тебя есть и другие дети, чтобы их мучить.
Пойду проведаю д’Антона, решил Камиль. Жорж-Жак поговорит со мной, он не станет пенять мне на мои грехи, на самом деле они ему даже нравятся. День просветлел.
В конторе д’Антона было людно. Королевский советник держал двух секретарей. Одним из них был Жюль Паре, которого д’Антон знал со школы, хотя и был младше его на несколько лет. Теперь никому не казалось странным, что он нанял человека старше себя. Другого звали Дефорг, и его д’Антон тоже знал всю жизнь. Был еще некий прихлебатель по имени Бийо-Варенн, который являлся, когда в нем была нужда, набросать черновик иска или проделать другую рутинную работу, разгрузив остальных секретарей. Сегодня утром в конторе дежурил Бийо, худощавый непривлекательный человек, который за всю жизнь не сказал ни о ком доброго слова. Когда Камиль вошел, он перекладывал бумаги на столе Паре, сетуя вслух, что его жена толстеет. Камиль с порога заметил, что сегодня утром Бийо особенно раздражителен. Стоило ли удивляться: он выглядел убого и жалко рядом с Жорж-Жаком в отдраенном щеткой превосходном черном сюртуке тонкого сукна и галстуке ослепительной белизны, с его всегдашним самоуверенным видом и роскошным громовым голосом.
– Почему вы жалуетесь на Анну, – спросил Камиль, – хотя на самом деле хотите пожаловаться на мэтра д’Антона?
Бийо поднял глаза:
– Я не жалуюсь.
– Счастливчик. Должно быть, вы единственный человек во Франции, которого все устраивает. Почему он лжет?
– Хватит, Камиль. – Д’Антон принял бумаги от Бийо. – Я работаю.
– Когда вы вступали в адвокатскую коллегию, разве вам не пришлось получить у приходского священника сертификат, что вы добрый католик? – спросил Камиль.
Д’Антон хмыкнул, не отрываясь от иска.