Читать книгу Уинстон Спенсер Черчилль. Защитник королевства. Вершина политической карьеры. 1940–1965 (Уильям Манчестер) онлайн бесплатно на Bookz (22-ая страница книги)
bannerbanner
Уинстон Спенсер Черчилль. Защитник королевства. Вершина политической карьеры. 1940–1965
Уинстон Спенсер Черчилль. Защитник королевства. Вершина политической карьеры. 1940–1965
Оценить:
Уинстон Спенсер Черчилль. Защитник королевства. Вершина политической карьеры. 1940–1965

5

Полная версия:

Уинстон Спенсер Черчилль. Защитник королевства. Вершина политической карьеры. 1940–1965

Инспектор Томпсон мало что мог сделать во время воздушных налетов, чтобы защитить премьер-министра от его собственных безрассудных поступков. В двух случаях на Уайтхолле Томпсону пришлось вытолкнуть Черчилля за дверь, когда рядом упали бомбы. В обоих случаях некоторые люди Томпсона были ранены. Черчилль, вне себя от гнева, не заметил раненых. Он «сквернословил, трясся и топал». «Не смей так делать!», – проорал он. Остальную часть «потока безобразных звуков», издаваемых Черчиллем, он не смог расшифровать. Проклятия, которыми осыпал его разъяренный Черчилль, можно охарактеризовать не иначе, как «преступление против языка», написал Томпсон. Подобные вспышки были известны всем, кто работал с премьер-министром, от начальников штабов до секретарей. Но Томпсон не остался в долгу; он заявил Черчиллю, что тот ведет себя «эгоистично и глупо». Успокоившись, Черчилль, не извинившись, объяснил, почему создает опасные ситуации для Томпсона: «Я бы так не поступал, но знаю, как тебе это нравится». Последнее слово всегда оставалось за ним. После подобных сцен неизменно следовал продолжительный пристальный взгляд, говоривший о том, что вопрос закрыт, но только на его условиях. Что касается отношения Черчилля к профессиональным советам Томпсона, то с воем сирен он опять выскакивал за дверь и поднимался на крышу. Свое поведение он объяснял следующим образом: «Когда должен прийти мой час, тогда он и придет»[498].

Как-то вечером в начале октября, после позднего обеда в «номере 10» и зная, что на следующий день он должен выступать в палате общин, Черчилль, вместо того чтобы пойти спать, как сделало бы большинство шестидесятипятилетних мужчин, обремененных тяжелыми обязанностями, развил бурную деятельность. Как вспоминал сэр Фредерик Пайл, командующий зенитной артиллерией, сначала они поехали в Ричмонд, где грохотали пушки и падали бомбы. Черчилль, как всегда, отказался от каски. Примерно в одиннадцать ему доложили, что на аэродроме Биггин-Хилл готова для демонстрации новая система – управляемые радаром прожекторы. Черчилль не захотел уезжать из Ричмонда. «Звук этих орудий бодрит меня, я испытываю сильные чувства», – объяснил он Пайлу. Его все-таки удалось уговорить двинуться дальше, они сели в машину Пайла и сразу же потерялись. Через два часа блуждания в полной темноте по улицам они наконец добрались в назначенное место; немцы продолжали бомбить город – «Для меня это были наихудшие часы за всю войну», – написал Пайл. Ночь была дождливой и холодной, Черчилль попросил виски с содовой. Командир прожекторного подразделения ответил, что шансов достать здесь виски столько же, сколько воды в Сахаре, но он пошлет кого-нибудь в столовую, расположенную в 10 милях отсюда. Радар не работал, но виски принесли, правда без содовой. Старик отпил глоток, сморщился и сказал: «Боже, меня отравили. Это чистый виски»[499].

Демонстрацию воздушных мин тоже отменили, и Черчилль отправился домой. Бомбардировка продолжалась. К «номеру 10» они подъехали примерно в половине пятого утра. Черчилль вышел из машины, постучал в дверь тростью с золотым набалдашником и объявил: «Геринг и Геббельс пришли отчитаться». Он предложил Пайлу зайти перекусить сардинами и «Боврилом»[500].

Но полная ложка «Боврила», залитого кипятком, в высоком стакане с каплей хереса была традиционным средством против лондонских холодов, а в сочетании с консервированными сардинами – основным продуктом питания британцев в годы войны. Черчилль с Пайлом закусили, и на рассвете Пайл удалился. Спустя несколько часов Черчилль, выглядевший неплохо после бессонной ночи, отправился в палату общин[501]. Личный врач Черчилля, Чарльз Уилсон, был среди тех, кого крайне тревожили поездки Черчилля во время налетов. Уилсон вспоминал, что летом и осенью 1940 года регулярно навещал Черчилля. Блиц продолжался, и Черчилль вызывал сильное беспокойство у врача. «Я наблюдал за ним, когда он вошел в свою комнату, – написал Уилсон, – хмуро глядя в пол, лицо мрачное, вид решительный, челюсти плотно сжаты… он нес на себе тяжесть всего мира и задавался вопросом, как долго он сможет выдерживать это и что можно сделать»[502].

Его поездки во время бомбежек были просто лекарством, которые он сам себе прописал. В ноябре Гарольд Николсон отметил, что у Черчилля появился здоровый румянец. «Он, похоже, стал лучше себя чувствовать. Щеки порозовели». Но особенно его поразили глаза Черчилля. Веки не носили следов усталости, под глазами не было ни мешков, ни морщин. «Но сами глаза серо-голубые, внимательные, сердитые, мечтательные и печальные… были глазами крайне озабоченного человека». Он был поглощен мыслями – о Гитлере, американцах и ночных бомбежках. Однако он был убежден, что все закончится на его условиях. Несмотря на опасности, поражения и мрачные перспективы выживания Великобритании, он был доволен. Не имея возможности заниматься делами, которые доставляли ему удовольствие, – рисовать и укладывать ряд за рядом красные кентские кирпичи в саду в Чартвелле, – он нашел новый источник радости. Причина румянца, отмеченного Николсоном, крылась в новом времяпрепровождении Черчилля, в фейерверках[503].

Его любовь к ночным поездкам не следует истолковывать как любовь к войне. Он ненавидел кровавую бойню войны. В 1898 году в сражении при Омдурмане в последней крупной кавалерийской атаке в британской истории Черчилль был вооружен маузером. В течение двух минут кровавого хаоса он застрелил по крайней мере трех дервишей. Из Судана он посылал письма матери, в которых называл войну «грязным делом». «Можно позолотить ее, но сквозь позолоту она проступит без прикрас», – написал он. Что касается войны, написал он в 1940 году, то «теперь все население, включая даже женщин и детей, противостоят друг другу в жестоком взаимном истреблении, и только близоруким клеркам позволено видеть списки погибших». Полезность войны – особый вопрос. Те, кто говорят, что войны ничего не решают, сказал он Колвиллу, говорят ерунду, поскольку все в истории улаживалось только с помощью войны. Когда стоял вопрос о сохранении большинства гуманистических традиций Запада, ответ, несмотря на весь ее ужас, давала война[504].

Инспектор Томпсон не мог помешать своему подопечному во время бомбежек подниматься на крыши, но он мог принять меры против убийства Черчилля. Понимая, что со времен его юности правила джентльменской войны претерпели изменения, Черчилль сказал Колвиллу: «Если позволено бомбить глав государств, то можно и стрелять в них?» Томпсон сосредоточил внимание на двух основных источниках опасности: коммандос и нацеленных воздушных налетах истребителей-бомбардировщиков. Прицельная бомбардировка Чекерса могла и не привести к гибели Черчилля, но Томпсон хотел полностью исключить эту возможность. Для того чтобы не допустить проникновения в Чекерс парашютистов, он расставил полицейских, местных и из Лондона, по всей территории, на крышах и в надворных постройках. Солдаты тоже были привлечены. Часовые стояли у ворот и патрулировали территорию. Пароли постоянно менялись. Каждая группа патрулировала определенный участок территории и в течение ночи время от времени, буквально на несколько секунд, освещали электрическими фонариками вверенную территорию, чтобы проверить, нет ли посторонних. Томпсон старался принять все возможные меры предосторожности. Этот заведенный порядок раздражал Черчилля. Вместе с ним война пришла в его сады. Она разрушила очарование. Создала атмосферу недоверия и подозрительности[505].

В небе кружились немецкие самолеты-разведчики, делая фотографии. «Хейнкели», летевшие в Лондон или из него, постоянно сбрасывали бомбы в опасной близости. Земля в Чекерсе была усеяна воронками от бомб, так что ни о каком случайном совпадении и речи не шло; понятно, что целью был дом. Использование немцами системы наведения по радиолучу заставило Черчилля задуматься о степени защищенности Чекерса. Он сказал Колвиллу, что готов рисковать, но не хотел бы стать «жертвой неправильных расчетов». Для того чтобы не стать жертвой неправильных расчетов, сказал Томпсон Черчиллю, с этого момента он должен делать то, о чем ему давно говорят, – ночевать в бомбоубежище. Черчилль ответил, что будет подчиняться требованиям, когда сочтет, что это действительно стоит делать. Это означало, написал Томпсон, что он «будет поступать как захочет, оставаться снаружи и наблюдать за небом». Морскому пехотинцу, который, вторя Томпсону, сказал о необходимости соблюдать осторожность, Черчилль ответил: «Дайте мне знать, когда они начнут сбрасывать бомбы»[506].

В лунные ночи Чекерс был особенно не защищен от нападений с воздуха. С целью по возможности уберечь Черчилля, было предложено проводить выходные дни в Дитчли-Парке, графство Оксфордшир, в доме Нэнси и Ронни Три. Их дом, окруженный деревьями, находился в 30 милях к западу от Чекерса, вдали от маршрутов немецких самолетов. Нэнси и Ронни были наполовину американцами. Ронни вырос в Великобритании, а Нэнси в Ричмонде, штат Виргиния; она была вдовой Генри Филда – он был родом из Чикаго, из известной семьи предпринимателей. Ронни не был близким другом Черчилля, но, являясь членом парламента от Лестершира, давно поддерживал идею перевооружения, чем заслужил уважение премьер-министра. Дитчли-Парк находился всего в нескольких милях от Бленхейма, родового имения герцогов Мальборо. Первое посещение Дитчли пришлось на субботу, 9 ноября, – было полнолуние. Нэнси написала Черчиллю короткую записку, в которой предлагала «пользовался домом как своим собственным» в любое удобное для него время. Она, вероятно, не знала, что Черчилль не путешествует в одиночку. Дитчли заполнился до отказа[507].

Выходные, и в Дитчли, и в Чекерсе, начинались в соответствии с установленным порядком, как правило днем в пятницу, иногда в субботу утром. Сначала появлялись один или два полицейских из числа телохранителей Черчилля, чтобы осмотреть дом с чердака до подвала. Затем приезжали камердинер и горничная с огромным количеством багажа. Следом на грузовике подъезжал взвод солдат (35 человек), чтобы охранять Великого человека в течение ночи. За ними следовали личные секретари, стенографистки и гости; часто приезжали Профессор, Брекен и брат Джек. И наконец вечером появлялись Клементина с Уинстоном. Не успев появиться, он тут же требовал приготовить ему горячую ванну и мог пройти из своей гардеробной в ванную нагишом, к ужасу машинисток, недавно принятых на работу. По субботам и воскресеньям он оставался в постели до полудня, работая и диктуя, имея под рукой запас родниковой воды из Малверна. Затем был плотный завтрак, следом небольшая (но, конечно, не всегда) прогулка, после которой чай или, что более вероятно, виски. До половины седьмого он опять работал, после чего дремал в компании с грелкой. В 20:00 – обед. Хотя британцам теперь было трудно достать хорошее мясо, оно все же находило путь к столу Черчилля. Но на столе не было любимых им деликатесов, таких как свежие устрицы, черные трюфели, икра. Все британцы, включая Черчилля, испытывали недостаток продовольствия. Теперь его еда была не столь разнообразна, как обычно.

За ужином разговоры велись под шампанское. Каждую ночь из подвалов приносили шампанское Pol Roger (Черчилль отдавал предпочтение этому напитку урожая 1928 года)[508].

За столом всегда господствовал Черчилль. Разговор с ним, написал его врач, был подобен игре в крикет: он бил битой, все остальные ловили. «Уинстон говорит, чтобы развлечься; он не думает о том, чтобы произвести на кого-то впечатление… Ему не требуется помощь, по крайней мере от женщин»[509].

После ужина наступало время для бренди, портвейна, сигар и фильмов. Первые показы состоялись в Дитчли. Среди любимых фильмов Черчилля были «Великий диктатор», премьера которого состоялась в октябре 1940 года, и «Унесенные ветром». Черчилль был по-мальчишески влюблен в Вивьен Ли, исполнительницу роли Скарлетт О’Хара. Его «покорила», сказал он, «сила чувств и переживаний» героев «Унесенных ветром». Оказалось, что этот фильм был одним из любимых фильмов Гитлера (наряду с фильмом It Happened One Night («Это случилось однажды ночью»)[510].

Выходные, проведенные с семьей и друзьями в Чекерсе или Дитчли, были для него источником неиссякаемого оптимизма. Мрачные мысли он оставлял при себе. Как-то вечером обед с Клементиной и Памелой проходил в молчании, каждый был погружен в свои мысли. Вдруг Черчилль, подняв голову и сделав выпад ножом как рапирой, заявил, что, когда наступит время, он надеется, они выполнят свой долг и заберут с собой одного-двух гуннов. «Но, – возразила Памела, – я не умею стрелять». Черчилль кивнул в сторону кухни. «Там есть ножи для разделки мяса, – прорычал он. – Возьмешь один и пустишь в дело. Ты всегда можешь забрать с собой одного гунна». Если немцы все-таки вторгнутся в Великобританию, позже сказал он, то «всегда можно взять одного с собой» – эти слова станут его лозунгом[511].


В течение осени на Лондон было сброшено огромное количество бомб: маленькие зажигательные и двухтонные «мины», спущенные на парашютах, которые уничтожали все и вся в радиусе тысячи ярдов; фугасные бомбы и бомбы, оснащенные взрывателем с временной задержкой. В безоблачную лунную ночь с 14 на 15 октября немцы сбросили тысячи зажигательных бомб, что привело к катастрофическим последствиям для Лондона. В результате прямого попадания была разрушена станция метро «Балхам», где нашли убежище 650 человек; вход на станцию завалило; из-за прорыва водопроводных и канализационных сетей станцию затопило. Погибло по крайней мере шестьдесят лондонцев. Площадь Лестер-сквер превратилась в пустыню. Сильно пострадала улица Пэлл-Мэлл, был разрушен Carlton Club, Travellers Club, члены клуба оказались в западне. «Номер 10» пострадал еще сильнее в результате очередного попадания в казначейство.

В ту ночь более 400 немецких средних бомбардировщиков сбросили более 70 тысяч зажигательных средств на Лондон; разгорелось 900 пожаров. Теперь команду «в подвалы» во время налетов пришлось заменить командой «на крыши», где сообразительные домовладельцы держали ведра с песком и, действуя быстро, могли потушить очаг возгорания. Зажигательные бомбы заставили произвести изменения в системе пожаротушения. Почти 1400 местных пожарных команд были объединены в государственную пожарную службу; была разработана единая система обучения и тренировок и введена единая форма – мундир и брюки темно-синего цвете. Их обязанность заключалась в том, чтобы сидеть на крыше одному; из средств защиты у пожарного была только каска. Черчилль предвидел возможность полного разрушения города, но его вера в лондонцев оставалась незыблемой: «Скоро многие бомбы стали падать только на уже разрушенные дома и лишь подбрасывали в воздух старые развалины. На обширных пространствах уже нечего было жечь и разрушать, и все же люди устраивали себе там жилища и продолжали работать с необыкновенной изобретательностью и упорством»[512].

В этих условиях требовалось сохранять самообладание. Один человек с ведром песка мог справиться с зажигательной бомбой, но куда сложнее и опаснее было избавляться от невзорвавшихся бомб. Этим занимался корпус королевских инженеров. В своей работе по обезвреживанию и уничтожению бомб они пользовались простыми инструментами: дрелью, гаечным ключом и катушкой с веревкой. Получив доступ к взрывателю с помощью ключа и дрели, инженеры привязывали веревку к детонару, затем, разматывая веревку, отходили на безопасное расстояние и, дернув за веревку, вытаскивали детонатор. В обычных обстоятельствах обезвреженную бомбу отвезли бы на грузовике на болота Хакни, чтобы там взорвать. Но о каких обычных обстоятельствах могла идти речь, если сотни неразорвавших бомб лежали на крышах, в подвалах, на железнодорожных путях. 800-фунтовая бомба упала перед входом в собор Святого Павла и глубоко ушла в землю. В течение нескольких часов ее осторожно вытаскивали, затем отвезли на болота и взорвали; на месте взрыва осталась воронка шириной 100 футов. Одна бомба спустилась на парашюте на железнодорожный мост Хангерфорд, соединяющий берега Темзы. Она не взорвалась, но прилипла к рельсам. Геринг душил Великобританию всеми мыслимыми и немыслимыми способами[513].

Неразорвавшиеся немецкие (и британские) бомбы составляли почти 20 процентов, но они отрезали большие участки железнодорожных путей, железнодорожные узлы, блокировали дороги и аэропорты, как и бомбы, оснащенные взрывателем с временной задержкой; в неделю сбрасывалось 3 тысячи тех и других. Они создавали столько проблем, что Черчилль приказал военному министру и министру снабжения в срочном порядке решить вопрос с обезвреживанием неразорвавшихся бомб. Со свойственной ему привычкой вникать в детали он сказал Энтони Идену, что узнал об американском буре для рытья траншей, с помощью которого можно вырыть траншею, на которую несколько человек вручную потратят два-три дня, всего за несколько часов. «Думаю, вам следует обсудить вопрос относительно заказа этих приспособлений для групп по обезвреживанию бомб. Суть дела в том, чтобы как можно быстрее достать и обезвредить бомбу»[514].

Однако добраться до неразорвавшейся бомбы было только первым шагом к обезвреживанию и уничтожению, который зачастую оказывался смертельным. Немецкие инженеры оснащали бомбы разными типами взрывателей, в том числе взрывателями-ловушками. Ловушки предназначались для того, чтобы вызвать срабатывание взрывателя от последующих внешних воздействий после падения авиабомбы. Обычно ловушками снабжались взрыватели замедленного действия, чтобы затруднить их обезвреживание. Срабатывать ловушки могли от самых разнообразных внешних воздействий: от сотрясения авиабомбы, при плавном изменении первоначального положения, при попытке вывернуть или извлечь взрыватель. Это, сказал Черчилль, «самое эффективное средство во время войны вследствие создаваемой временной неопределенности». Команды по обезвреживанию бомб знали, что если, приложив ухо к корпусу бомбы они услышали характерный звук таймера, у них оставалось менее пятнадцати секунд, чтобы найти укрытие. Самые мощные бомбы не оставляли никаких шансов на успешный исход. Позже Черчилль написал: «В сочинениях о наших трудных временах мы склонны злоупотреблять словом «самоотверженные». Его следует оставить для команд по обезвреживанию бомб»[515].


Несмотря на просьбы Клементины быть с сотрудниками помягче, Черчилль продолжал ворчать и злиться на подчиненных, вел себя бесцеремонно и часто придирался по мелочам. Как-то ночью Колвилл сообщил Черчиллю о двух неразорвавшихся бомбах на плац-параде Конной гвардии. «Они причинят нам ущерб, когда взорвутся?» – спросил лежавший в постели Черчилль. «Нет, – ответил Колвилл. «Если это всего лишь ваше мнение, то оно ничего не стоит. Вы никогда не видели, как взрывается неразорвавшаяся бомба. Меня интересует официальное сообщение». Он уделял внимание каждой мелочи. Как-то Черчилль заметил, что от флага на адмиралтействе остались одни лохмотья. Он написал первому лорду: «Уверен, вы можете заменить флаг над адмиралтейством. На меня производит гнетущее впечатление, когда я вижу этот потрепанный лоскут ткани каждое утро». Он жаловался на задержки, когда их не было, в последнюю минуту менял тщательно подготовленные планы и постоянно требовал от перегруженных работой сотрудников обеспечения личных удобств. Стуки во время укрепления «номера 10» приводили к вспышкам ярости. Его выводили из себя многие звуки. Бренчание колокольчика на шее коровы сводило его с ума. Во время пикников на природе секретари боялись, что может появиться корова, а еще хуже – стадо коров с колокольчиками, когда Старик собирается с мыслями. Если кому-то приходило в голову засвистеть в его присутствии, незамедлительно следовала столь бурная реакция, что помощники терялись в догадках, что творится у него в голове. Он издал приказ, запрещавший членам правительства свистеть в коридорах. Когда он слышал свист, прогуливаясь по парку Сент-Джеймс, идя по Уайтхоллу, или в любом другом месте, в любое время, он останавливал нарушителя – даже если это был маленький мальчик – и требовал немедленно прекратить свистеть. Его ненависть к свисту, сказал Черчилль, едиственное, что у них общее с Гитлером[516].

Когда после приказа Черчилля прекратить стучать рабочие возобновили прерванную работу по установке защитных барьеров на Уайтхолле, премьер-министр чуть не лишился чувств. Его буйное поведение, написал Колвилл, можно объяснить катастрофами в Норвегии и Дюнкерке, потерями кораблей в Атлантике, угрозой вторжения. Но иногда, когда его сотрудники, особенно после получения неутешительной информации разведслужб, ожидали гневную вспышку, Черчилль удивлял их своим спокойствием. Исмей вспоминал августовское совещание, на котором обсуждалась роль флота метрополии в случае вторжения. Главнокомандующий флотом метрополии, адмирал Чарльз Форбс, сказал, что в случае вторжения его самые большие корабли не будут действовать к югу от Уэльса. Англия находилась в критическом положении, и ожидалось, что предложение спасти флот, проиграв войну, конечно, вызовет возмущение Черчилля. Исмей, слегка озадаченный заявлением Форбса, ожидал неизбежного взрыва. Его не последовало. Черчилль молча выслушал адмирала. Затем, глядя поверх очков со снисходительной улыбкой, он заявил, что никогда не замечал, чтобы Королевский флот обговаривал что-то заранее, потому что знает, что флот, когда начнутся боевые действия, не испытает ни секунды сомнений и предпримет все возможные усилия, если этого потребует ситуация, а она, конечно, потребует, если немцы переправятся через Канал[517].

Если от советов камердинеров и телохранителей можно было отмахнуться, не вдаваясь в объяснения, то советы высших должностных лиц требовалось по крайней мере обсуждать, проявляя здравомыслие, хотя конечный результат обычно был одним и тем же: Черчилль добивался своего. Октябрьский разговор с генералом Аланом Бруком свернул на тему о местопребывании генерала Перси Клегхорна Стенли Хобарта, танкового гения, ведущего себя непредсказуемо, чьи услуги были невостребованы. Хобо, как называли Хобарта танкисты, вышел в отставку и служил капралом в Родной гвардии. Брук считал, вспоминал Колвилл, что Хобарт слишком сумасбродный, чтобы призывать его из запаса, но Черчилль, цитируя генерала Вольфа, размахивавшего мечом, стоя на стуле перед премьер-министром Питом, заявил: «Вы не можете ожидать, что гений будет следовать общепринятым правилам поведения». Спустя несколько дней Черчилль встретился с Хобартом, который произвел на него хорошее впечатление. Черчилль потребовал, чтобы генерал Дилл, начальник имперского Генерального штаба, предоставил Хобарту командование танковой дивизией на этой неделе, если не в тот же день. «Запомните, – сказал Черчилль Диллу, – не только хорошие мальчики помогают выигрывать войны, но также подхалимы и подлецы». Дилл подчинился приказу, но возразил, что Хобарт «нетерпелив, вспыльчив, импульсивен, нетерпим и склонен принимать желаемое за действительное». Характеристика устроила Черчилля. Хобарт получил дивизию, фактически две. Спустя три года «игрушки» Хобарта – огнеметные танки «крокодилы» и танки-заградители, очищавшие дорогу от мин, – одними из первых бронемашин высадятся на побережье Нормандии. К тому времени Хобарт был уже посвящен в рыцари за услуги, оказанные короне[518].


В конце октября, пишет Колвилл, когда вторжение уже не казалось неминуемым, Черчилль частично изменил свое поведение. После вспышек, которые еще частенько случались, следовали не явные извинения, а щедрая оценка положительных качеств, таким образом потерпевшая сторона уходила, не утратив достоинства. Самые свирепые эпитеты он оставлял для врага. «Я не испытывал ненависти к немцам во время последней войны, – сказал он Исмею, – но теперь я ненавижу их, как… уховертку». Во время завтрака в Чекерсе он сказал, что «живой гунн – война в перспективе». Парашютные мины, отметил Колвилл, подвигли его на такое высказывание: «Становится все меньше и меньше доброжелательности к немцам». Однако его ненависть к немцам в целом несколько смягчалась, когда речь шла об отдельном солдате, моряке или летчике. Когда сэр Хью Даудинг выступил за стрельбу по немецким летчикам, прыгающим с парашютом, Черчилль не согласился, сказав, что летчики, прыгающие с парашютом, «как матросы, тонущие в море»[519].

Его было легко довести до слез. Черчилль мог заплакать при виде старого лондонца, бродящего среди дымящихся развалин своего дома; во время просмотра фильмов; из-за успехов – и неуспехов – его детей; во время крещения, когда пел хор. Хороший политик может использовать подобную чувствительность для дела, а он был опытным политиком. Ни один лидер на мировой сцене в то время не отваживался так часто вытирать слезы. А Черчилль мог. Простые горожане и пэры рассматривали проявление эмоций как доказательство глубины силы характера Черчилля, а не его слабости. Его правительство, единое и решительное, изменило прошлую политику. Каждое его слово, каждая слеза, каждый сердитый взгляд в ту страшную осень воспринимались как искренность Черчилля, для которого не существовало иной политики, кроме политики выживания.

bannerbanner