banner banner banner
Лекарства для слабых душ
Лекарства для слабых душ
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лекарства для слабых душ

скачать книгу бесплатно


– Что ж, история в наше время довольно обычная… – вздохнул Каморин. – Впрочем, не только в наше время. И подобные спектакли разыгрывают не только в таких заведениях, как «Надежда». Я тоже не раз думал о том, что каждый или почти каждый вокруг нас – актёр, лицедей. Разве не все, с кем сводит нас жизнь, играют, мучаясь, какие-то роли? Где ещё столько мифов и показухи, как в России?

– Это ты о чём?

– Да о том, что кругом ложь и показуха. И не оттого ли, что люди не умеют здесь жить разумно и радостно, просто для себя и своих близких? Это при том, что в глубине души каждый, конечно, хотел бы жить в своё удовольствие. Но здесь так нельзя, не положено, не дадут. Наш народ испокон веков стремится обрести смысл своего существования, воплощая странные грёзы: то утвердить православный «Третий Рим», то построить на зависть и в пример всему миру «общество социальной справедливости». Люди вживаются в придуманные для них роли и привычно жертвуют собой ради химер, покорствуя своим начальникам и вождям. А эти начальники и вожди – всегда самые способные лицедеи, и именно потому они становятся кумирами толпы! И почти все они всё-таки стараются получше устроиться не в будущей, а в нынешней, земной жизни. При этом они так хорошо играют роли заботливых пастырей для пасомых! Так мастерски подчиняют своему обаянию множество людей! Видимо, Лоскутова тоже была волчицей в овечьей шкуре. Пусть совершенно неизвестные за пределами своего круга, такие люди наделены недюжинными актёрскими способностями и свои роли играют очень старательно и убедительно. Какие артистические дарования сокрыты во множестве неведомых миру офисов и контор!

– Узнаю историка, – усмехнулся Шарков. – Такие глубокомысленные обобщения! Впрочем, ещё в одной мелочи ты прав: у Лоскутовой бранным словом для её портних было «овца». Стало быть, саму себя она сознавала противоположностью – волчицей.

За окном показалась нестройная россыпь панельных девятиэтажек в окружении приземистых хрущоб. Каморин встрепенулся:

– Вот и улица Семашко. Я приехал…

Шарков простился со старым приятелем холодно. Он тотчас подосадовал на себя за это, но сознавал, что иначе просто не мог. Ну разве позволительно в нынешнее жестокое время быть таким инфантильным чудаком, как этот Каморин?..

…Каморин бросил беглый взгляд в сторону родной девятиэтажки, что возвышалась в двухстах метрах от него, полускрытая зыбкой паутиной нагих тополей, и помедлил в раздумье. Нежданная встреча нарушила его планы. Собственно, сейчас ему совсем не нужно было домой. Отнюдь. Всего лишь час назад он отправился в сторону центра с намерением подольше побродить по городу, пользуясь хорошей погодой. Длительные прогулки были для него средством успокаивать нервы и доставлять себе моцион, столь полезный для предотвращения сердечных и иных недугов, заменяя модный бег трусцой. Поездка вместе со сторым другом, отказаться от которой было неудобно, прервала воскресное странствие слишком рано. Домой не хотелось. Куда теперь? Ну конечно же, в библиотеку! Это полчаса быстрого пешего хода в одну сторону, затем столько же обратно. Читательский билет лежал, как всегда, в кармане, так что заходить домой было незачем. Приняв решение, Каморин зашагал протоптанной в снегу тропкой, вившейся змейкой по склону большого пологого оврага, который отделял его район от центральной части города. Несмотря на то, что этим путём он ежедневно ходил на работу и возвращался с неё, вновь преодолевать те же несколько километров полупустынного пешего маршрута было ему не в тягость. Напротив, время, которое он затрачивал на это, всегда казалось ему едва ли не самой приятной частью дня.

Оттого, что ночью подморозило, а наутро выпал снег, Каморин физически чувствовал себя бодрее обычного. Он давно заметил, что зимние оттепели и летние дожди обычно вызывают у него сонливость, разбитость, а мороз и ясное небо, напротив, освежают, настраивают на радостное мировосприятие. Видимо, это как-то связано с изменениями атмосферного давления, считал он. В тот день, несмотря на чувствительный морозец, к полудню так распогодилось, что казалось, будто уже пришёл март. Яркое солнце розово подсвечивало пушистый иней на ветвях деревьев, свежий снежок звучно поскрипывал под ногами. Каморин с удовольствием давил хрупкий ледок лужиц, оставшихся от последней оттепели, и рассеянно думал о том, что март уже не за горами, что вслед за календарной весной скоро наступит настоящая тёплая пора, и это будет чем-то вроде чудесного перемещения в совсем иной мир, ласковый, благодатный, совершенно непохожий на зимний. Почему-то с самого раннего своего возраста он привык с нетерпением ждать лета…

Каморин усмехнулся, вдруг осознав странность своих радужных мечтаний: ну что же особенно отрадного ожидает его летом? Разве что отпуск, в котором на скудные отпускные не разгуляешься. На море дорого, а ездить на городской пляж, что на противоположном берегу Волги, утомительно. Обычно в самые жаркие летние дни, когда неудержимо манило к воде, он отправлялся на дикий пляж, на заросшую камышами илистую отмель и окунался в мутный, зеленоватый поток, по соседству с неунывающими пацанами. Летний отпуск был хорош, пожалуй, лишь как отдушина в однообразном лабиринте будней, как глоток иллюзорной свободы – не более того.

Впрочем, свою работу Каморин любил. В тягость были только сотрудники, которые в большинстве своём принадлежали к женскому полу. Ему казалось, что в них нет ни проблеска настоящего интереса к своему делу, ни малейшего намека на вдохновение краеведческого поиска – только унылое, чиновное, вынужденное исполнение должностных обязанностей. И при этом столько недоброжелательного, завистливого, придирчивого внимания с их стороны к тому, что делает он, такая склонность к злословию! Каморин считал, что относится к своей работе совершенно иначе. Даже проводить обзорные экскурсии по музею – то, что было для других научных сотрудников чем-то вроде тягостной барщины, – ему нравилось. За десять лет ему не приелось, оставалось постоянно как бы внове удовольствие удивлять посетителей музейными раритетами. А также всё, что было связано с этим: неторопливый обход витрин во главе послушной толпы, лоск старательно натёртого паркета, гулкие отголоски под высокими сводами его заученно-плавной речи, неостывающее волнение от сознания, что столько людей внимает ему и покорно следует за ним, с почтительным удивлением, а порой и восхищением на лицах… До сих все эти впечатления сладко пьянили его, как вино. Оттого он всякий раз безропотно соглашался исполнять в выходные дни обязанности дежурного по музею и проводить экскурсии, когда не хватало штатных экскурсоводов.

Ему не была в тягость даже самая непривлекательная для других обязанность дежурного – сдача музея на попечение вневедомственной охраны. Каждый сотрудник слышал передаваемые из уст в уста предания, дошедшие от прежних поколений музейщиков, о том, что когда-то некий злоумышленник прошёл в музей как обычный посетитель, спрятался в укромный закуток, а ночью вышел оттуда и сделал своё чёрное дело. Дежурным жутко было вспоминать об этом, совершая, как полагалось по инструкции, обход огромного пустого здания перед уходом и включением охранной сигнализации. Представлялась очень реальной опасность оказаться вдруг один на один с преступником! Женщины-дежурные нередко просили кого-то из сослуживцев остаться вместе с ними. Каморин на такие просьбы всегда откликался, с тем большей охотой, если они исходили от молодых сотрудниц, а сам высказывать их стеснялся, хотя и ему было не по себе бродить одному в гулкой пустоте старого здания.

В полумраке слабо освещённых залов, где в целях экономии почти все лампы гасили сразу после прекращения основного потока посетителей, по всем углам мерещились подозрительные тени, а полинявшие мундиры, бурки и косоворотки местных героев начинали казаться некими таинственными, одушевлёнными сущностями, живущими сами по себе и, чего доброго, готовыми вот-вот шевельнуться, сняться с места, снова обретя в себе некую сверхъестественную силу, как всадники без головы. И так многозначительно, грозно, иначе, чем в присутствии экскурсантов и при сиянии всех люминесцентных ламп, тускло отсвечивала сталь клинков и маузеров! И даже хрупкая красота старинного фарфора и блестящих безделушек из древних курганов не радовала, но тревожила в этот час: а что, если из-за них спустя миг огреет тебя по темени притаившийся злоумышленник? Ведь так просто недосмотреть старенькой смотрительнице…

Но была для Каморина в музейном вечернем дозоре и приятная сторона: будоражащее, щекочущее нервы чувство опасности и радостное сознание своей способности преодолеть страх. Особенно, когда его рука сжимала специально прихваченную железяку, какую-нибудь зазубренную саблю времен первой мировой с потрескавшейся деревянной рукояткой или ржавый ствол винтовки без приклада – из той рухляди, что ребятня частенько приносила в музей и которая накапливалась в кладовочке возле рабочей комнаты научных сотрудников (поскольку нужно было провести научное описание собранных древностей для сдачи их в музейные запасники, «фонды», да и неохотно брали хранители ребячьи находки на свое попечение: такого добра было у них уже предостаточно). От прикосновения к старому, разбитому оружию рождалась иллюзия безопасности, горделивая уверенность в том, что он сможет постоять за себя. И еще это было сродни игре, увлекательному возвращению в детство… Как и многое иное в музейной работе…

Каморин и самому себе не смог бы толком объяснить, почему он, любя свою профессию музейщика, стеснялся её, не мог вполне серьёзно относиться к ней. Копаться в черепках, разбирать древние тексты, вдыхать аромат ушедших эпох – всё это было уж слишком увлекательно, настолько, что походило больше на забаву, чем на серьёзное занятие. Тем более, что и платили за музейную службу не как за настоящую работу. Сознавать шаткость своего материального положения, до сих пор чувствовать себя «юношей, подбитым ветром», было тем горше, что перед глазами были примеры совсем иного рода: многие одноклассники освоили уважаемые профессии, прилично зарабатывали, кое-кто стал бизнесменом, почти у всех давно уже есть дети. А его заработка едва хватает на собственное одинокое, скудное прозябание. И ради чего подвергает он себя лишениям, отдавая свои лучшие годы музейной службе? Неужели по отношению к ней уместно высокопарное слово «призвание»? Ну, интересно, ну, легко – и только. Может быть, настоящая работа – это та, к которой применимы слова Писания: «В поте лица добывай хлеб свой»…

В попытке как бы оправдаться перед самим собой Каморин взялся за изучение древнейших периодов истории индоевропейцев на основе данных лингвистики. Эта тема на самом деле увлекала его, прежде всего одной идеей, которая казалась очень поэтичной и величественной: если наименования степеней родства, простейших орудий труда, утвари, некоторых рано вошедших в обиход человека растений и животных звучат почти одинаково на языках разных народов от Индии до Ирландии – значит, был некогда единый индоевропейский пранарод, прообраз счастливого будущего человечества, когда оно «распри позабыв, в единую семью соединится», по слову поэта.

Каморин с живым интересом изучал пыльные фолианты по лингвистике и археологии. Казалось, это так просто: соотнести археологические находки с лингвистическими данными и доказать, что племена какой-нибудь ямной или трипольской культуры, известные до сих пор только по немым, грубым предметам, раскопанным в древних могилах, – это на самом деле арии, частью мигрировавшие на Индостан, частью ставшие предками славян и других европейских народов. Ведь изначальный пласт индоевропейских языков, общий для большинства из них, отражает тот же самый примитивный уровень материальной культуры, о котором свидетельствуют предметы, найденные в земле, в слоях, относящихся к пятому и четвертому тысячелетиям до нашей эры.

Его волновало явно не случайное созвучие слов, означающих в разных языках одно и то же, например русское «мотыга», английское «mattock» и кельтское «mattoc» или русское «иго», латинское «jugum», древне-шведское «uk», готское «juk» и древне-исландское «ok». Мерещилась возможность вывести отсюда какие-то глубокие, неожиданные для других умозаключения, сделать прорыв в исторической науке. Хотя что ещё могло это означать, кроме очевидного: что существовало культурное и языковое единство Европы в пору освоения земледелия?

Основательно изучив литературу, он испытал горькое разочарование: оказывается, американка литовского происхождения Мария Гимбутас ещё в середине двадцатого века соединила данные археологии и лингвистики и разработала курганную теорию. Она пришла к выводу о том, что ямная культура, существовавшая в четвертом тысячелетии до нашей эры на огромной территории от Днестра до Урала, была создана праиндоевропейцами в пору их единства. Эту теорию признало большинство специалистов во всём мире, кроме СССР, где были популярны совсем другие теории. Вот почему студентом Каморин ничего не слышал об этом и чуть было не взялся за изобретение «велосипеда».

Но разве нельзя и ему сказать своё слово в исторической науке? Разве нет в индоевропейской проблематике чего-то ещё достаточно очевидного, но до сих пор ускользавшего от внимания историков? Может быть, попытаться соотнести находки в курганах и обозначающие их древние слова с понятиями из глубинного пласта духовной культуры индоевропейцев? Не удастся ли таким образом заставить заговорить, рассказать о своём сокровенном давно сгинувшие племена, от которых остались лишь черепки, кости и малочисленные медные и бронзовые предметы?

Уже какие-то догадки брезжили в его сознании. По всей видимости, ко времени овладения мотыгой индоевропейцы сформировали и первые представления о мистическом. И священное представлялось им прежде всего удивительным, сверхъестественным. Недаром, славянское «диво» созвучно санскритскому deva-h, древне-иранскому дэв и таджикскому див в значении «бог». Но в современных европейских языках нет слов с корнем «див» или «дэв» в значении «бог», если не считать латышского Dievs – «Бог», итальянского diva – «божественная», зато во многих языках есть devil, «дьявол». Примечательно и авестийское daeva – «злой дух».

Не свидетельствуют ли эти парадоксальные, даже кощунственные лингвистические параллели о культовом перевороте, пережитом древними индоевропейцами, об их отказе от почитания прежнего божества? Отвергнутое, оно стало владыкой потустороннего мира, преисподней. И произошло это до прихода арийцев на Индостан и до распада славяно-скифской общности, потому что славянское «бог» неслучайно, конечно, созвучно древне-персидскому baga с тем же значением, а славянское «святое» – несомненно, того же происхождения, что и авестийское spanta. Сварог, главный бог русско-славянской мифологии, назван, очевидно, арийцами: svargas на санскрите означает «небо».

Но довольно скоро Каморин испытал еще одно разочарование. После нелегкого розыска по словарям и монографиям трёх-четырёх десятков лингвистических параллелей в разных географически отдалённых друг от друга индоевропейских языках для него проступила общая закономерность: совпадения чрезвычайно часты в случае со словами, обозначающими родственные отношения, довольно много их и среди выражений, описывающих явления природы, состояния вещества (тёплое, холодное, твёрдое, тёмное и прочее), представителей животного и растительного мира зоны умеренного климата и предметов материальной культуры эпохи освоения производящего хозяйства, но они редки в сфере духовной культуры и социальных отношений, за исключением явных случаев поздних заимствований.

Постепенно у Каморина возникли подозрения, еретические с точки зрения лингвистической науки: а может, праиндоевропейского языка никогда и не было? Ведь для языка нужен его носитель – народ, а историческая наука по мере погружения в прошлое всё меньше обнаруживает в нём крупных народов и всё больше – мелких, раздробленных племен. Известно, например, что летописец Нестор, автор «Повести временных лет», ещё помнил о полянах, северянах, древлянах, кривичах и прочих племенах, из которых сложилась древнерусская народность. А вот о том, что это были, по мнению современных историков, не племена, а союзы племён, названия которых были забыты задолго до Нестора, тот, конечно, не знал.

Может быть, для общения кочевников из разных племён во время их случайных встреч на огромных, пустынных просторах Евразии и сложился, где-то на рубеже каменного и бронзового веков, не язык, а только общепринятый обиходный жаргон из сотни наиболее употребительных слов как дополнение к племенным говорам? Ведь для малых, родственных коллективов важно было избегать кровосмешения, и потому, конечно, их членам браки нужно было заключать где-то на стороне. Наверно, прежде всего ради этого и вступали в общение между собой, случайно встречаясь в дальних кочевьях, чуждые друг другу племена. И при этом договаривались с помощью «интернационального» набора терминов, наиболее употребительных при межплеменных контактах. Не оттого ли в языках, считающихся индоевропейскими, наиболее хорошо сохранившуюся общую основу составляют слова, обозначающие степени родства? Причем среди соответствующих языковых параллелей имеются не только такие широко известные, как «мать», «mother», «mutter» и так далее, но и ещё более удивительные, мало кому ведомые совпадения, как русское «зять» и авестийское «zamatar», русское «свекровь» и древне-индийское «svasura», русское «деверь» и древне-индийское «devar»…

Мало-помалу Каморин уяснил, что для изысканий по проблемам индоевропеистики требуется изучение огромного количества литературы, изданной преимущественно на Западе и практически недоступной ему, провинциалу, не имеющему средств и времени для поездок в Москву и чтения нужных текстов в научных библиотеках. Да и пустили бы его туда? К тому же он владеет, и то плоховато, лишь одним иностранным языком… Не слишком ли он слаб для конкуренции в привлекательной для него области научного поиска? Ведь исследования прошлого праиндоевропейцев на стыке двух наук, археологии и лингвистики, со времени появления работ Марии Гимбутас перестали быть целиной, и за прошедшую половину века на этом поле потрудились многие…

В душу Каморина все чаще закрадывалось сомнение: то ли он делает, что следует? Не нужно ли ему жить какой-то иной жизнью, более приземлённой, разумной и счастливой? И не лучше ли найти другую девушку, менее интеллигентную, может быть, чем его Ирина, но зато более ценящую простые семейные радости?

…Знакомством с Ириной Шестаковой Каморин был обязан своей музейной службе. Ирина работала в ту пору воспитателем в женском общежитии трикотажной фабрики и проводила для своих подопечных коллективные посещения кино, музеев и театров. Как ни странно, она удержалась на этой работе и в постсоветскую эпоху. В отличие от некоторых других предприятий города трикотажная фабрика после «перестройки» не остановила производство, хотя в девяносто втором пережила трудный период, когда зарплата выдавалась работницам собственной продукцией – так называемыми чулочно-носочными изделиями. И в последующие годы платили хотя и деньгами, но по-прежнему скудно. Былой двухтысячный коллектив сократился более чем наполовину: ушли все, кто только мог. Остались те, кому просто некуда было уходить: женщины предпенсионного возраста да приехавшие из деревень девушки, большей частью не первой молодости, уж слишком, до безнадёжности засидевшиеся в невестах в чужом, неприветливом городе (где, как и повсюду в России, женихи с квартирами обходили стороной насельниц общежитий). С этими несчастными и работала Ирина.

Каморину тогда сразу показалась необычной группа, которую привела Ирина. В будний день, в малолюдное утреннее время странно смотрелась в музее тихая стайка женщин, молодых и не очень: они были одеты что-то уж очень скромно, даже бедно и держались робко, скованно, резко отличаясь от обычных коллективных посетителей – беспечных, оживлённых клиентов туристических фирм. Была в облике этих фабричных работниц некая потаённая горечь, этакая молчаливая сиротская печаль обитателей казённого дома. Они стеснительно жались друг к другу, их лица выражали отчуждённую покорность школьниц, готовых выслушать даже что-то уж очень далёкое от их повседневных забот, вроде лекции о технологии производства серной кислоты.

Каморину захотелось устроить праздник для бедных золушек. Он решил выложиться на все сто процентов, как если бы имел дело с большой, важной группой экскурсантов, вроде участников регионального совещания банкиров или глав местных администраций. Обзорная полуторачасовая экскурсия была им не только проговорена полностью, но ещё и дополнена кое-чем новым, отчасти рискованным, пока не апробированным методистами. Его голос звучал под высокими сводами гулко, торжественно.

Музейные смотрительницы наблюдали за Камориным удивлённо, некоторые – с улыбками. А женщины из общежития казались одновременно и польщёнными, и смущёнными оказанным им вниманием. На лице Ирины читалось сомнение: неужели только ради них экскурсовод проявил такое рвение? Не часть ли это некоего показательного мероприятия? Но из сумрака коридоров не выглядывали строгие члены какой-нибудь комиссии, не выпархивали корреспонденты с камерами и микрофонами. Так что уже в конце концов не оставалось сомнений в вольном, приватном характере усердия Каморина.

Желая вознаградить экскурсовода, девушки звучно шептались:

– Ирина Васильевна, как интересно!

– Сколько он знает!

– Как хорошо рассказывает!

Ирина с любопытством присматривалась к Каморину. Сначала он показался ей довольно жалок в своем тесном костюмчике, с порозовевшими от волнения щеками, с напряжённым, по-мальчишески срывающимся голосом. К тому же – экскурсовод! Мужчина на такой работе – в этом было что-то неожиданное, неподобающее, даже стыдное. Но вскоре её захватила его речь, довольно красноречивая и горячая (даже не в меру патетичная и громкая – отметила она), и она уже начала переживать за него, опасаясь, что он вдруг собьётся, потеряется, осрамится. Ведь в качестве экскурсовода он, конечно, ещё очень зелен, неопытен и оттого так явно волнуется… Однако он продолжал говорить всё более уверенно, умело, и постепенно беспокойство за него, не исчезнув совсем, перешло в любование им, как ребенком, из-за которого пришлось поволноваться и чей успех воспринимается теперь как собственный.

– Молодец, молодец, так держать, – мысленно повторяла она.

Затем Ирина вдруг посмотрела на Каморина по-новому, взглядом молодой женщины на молодого мужчину, заинтересованным, строгим и всё же готовым обмануться, обольститься: фигура не без наклонности к полноте, совсем не атлетическая, а в чертах, несколько мелковатых, замечалось нечто французское, по-девичьи миловидное. И всё-таки не без внутреннего сопротивления она отдала себе отчёт в том, что Каморин нравится ей. А между тем он, очевидно, был очень далёк до её идеала – сильного, уверенного в себе мужчины, занятого каким-то истинно мужским делом. «Горячий, искренний, не очень умный и при этом, наверно, добрый, но, конечно же, эгоистичный, слабохарактерный и … чувственный», – так интуитивно она определила его.

Ещё года два назад подобный невзрачный, жантильный молодой человек произвел бы на Ирину впечатление скорее отрицательное: ну что это за мужчина-барышня – фи! Но ей было уже двадцать семь, и всё чаще приходили к ней жуткие, мертвящие приступы бессильного отчаяния: время идёт, а по-прежнему рядом с ней нет спутника жизни… Почему? Неужели она чем-то хуже других? Так важно было лишний раз убедиться в том, что это не так, прочитав интерес к себе во взгляде вот хотя бы такого не слишком завидного кавалера…

Ирина не смогла бы объяснить, почему по окончании экскурсии вдруг спросила Каморина о древних развалинах у реки: правда ли, что когда-то там был монастырь, как рассказывают старожилы? Может быть, она сделала это лишь из желания выказать интерес к изысканиям краеведов, к предмету забот этого бледного и нервного экскурсовода, дабы слегка поощрить его за нешуточное рвение. И ещё, наверно, был в этом робкий, осторожный шажок к флирту. Хотя она, конечно, никогда не призналась бы себе в том, что на самом деле предприняла попытку завязать знакомство с музейным работником. Тем более, что особенно надеяться на это, конечно, не приходилось: чего можно было ожидать от музейного книжного червя, кроме сухой справки: да, на самом деле существовала на том месте в такие-то века монашеская обитель?..

Услышав вопрос, бойко произнесённый так понравившейся ему миловидной девушкой с золотистыми волосами, Каморин на мгновение растерялся. Что он знает о развалинах у реки? О них в одобренных методическим советом и добросовестно заученных текстах экскурсий не было ни слова. А сам он краеведческих изысканий в этом направлении не проводил. Тем более, что по характеру интересов не был краеведом. Его привлекали несравненно более глубокие горизонты прошлого, чем те, которыми он должен был заниматься в качестве научного сотрудника отдела новейшей истории. На его месте легко выкрутился бы самый обычный враль, особенно из породы прирождённых говорунов, способных с апломбом выступать перед публикой с речами на любую тему. Но Каморин к этой категории не принадлежал. А просто сказать «не знаю» и на этом закончить общение с дотошной посетительницей казалось непозволительно, стыдно: все-таки краеведение – его хлеб. И в сумятице застигнутых врасплох мыслей и чувств Каморин произнёс неожиданные для себя слова:

– Это не моя тема, я к ней не готовился, но обязательно всё выясню и расскажу вам. Давайте встретимся в субботу…

И тотчас он осознал, что такое предложение должно выглядеть как неловкое приглашение к чему-то сомнительному, к какому-то легкомысленному приключению. Именно так это и восприняла Ирина, сразу смутившаяся. Но тут вмешались её подопечные:

– Вы расскажете нам в музее или на месте, возле развалин?

– Наверно, лучше на месте – это будет как экскурсия.

– Ну так давайте, давайте! Это же интересно! – сразу хором выразили живейшее согласие девушки. Все предвкушали приятное времяпрепровождение, что-то вроде пикника, и почти каждая втайне надеялась в итоге покороче познакомиться с молодым экскурсоводом.

Лишь Ирина испытывала сомнения и потому сочла необходимым уточнить:

– За новую экскурсию нужно будет платить?

– Ну что вы, это я для себя, а не для музея. Мне самому интересно разобраться, что это за руины. В субботу в одиннадцать утра – не слишком рано?

– Нормально! Отлично! – дружно согласились девушки, одарив Каморина улыбками. А ему бросилась в глаза и запомнилась только робкая, задумчивая улыбка Ирины. Так захотелось увидеть её снова, встретить благодарный взгляд этой хорошенькой, строгой девушки с точёной фигуркой. Он сразу выделил её в толпе спутниц, простоватых, грубоватых на вид, уважительно называвших её Ириной Васильевной. Он догадался о том, что она работает воспитателем в общежитии, и пожалел о том, что не познакомился с ней раньше, в минувшие годы, когда его нередко приглашали в общежития читать в красных уголках лекции по краеведению. В сущности, как он понимал, Ирина Васильевна была массовиком-затейником. До сих пор на подобных должностях ему попадались зрелые, бойкие дамы, и он мысленно пожалел ещё довольно юную и явно скромную, даже, пожалуй, застенчивую девушку: «Бедняжка, не смогла после пединститута устроиться в школу, и теперь ей несладко с хамоватыми, выпивающими бабами».

До конца дня Каморин взволнованно думал о Ирине Васильевне, о том, что его всегда привлекали именно такие девушки – хрупкие, нежные, мечтательные, немного не от мира сего. Он вспоминал о том, что во время экскурсии она украдкой посматривала на него и казалась живо заинтересованной им или, может быть, только его рассказом. Особенно понравилась и запомнилась ему лукавая полуулыбка, порой вдруг точно освещавшая её маленькое лицо. Тогда она, с её изящным, чуть вздёрнутым носиком и золотистыми, пышными волосами, казалась похожей на молодую лисичку, одновременно хитрую и простодушную. Хотя улыбка свидетельствовала, конечно, о том, что какие-то иные мысли, не связанные с темой его рассказа, занимали её воображение. Наверно, она решила, что усердие экскурсовода порождено амурными устремлениями…

Пикантным контрастом золотистым волосам Ирины казались её темные брови. Впрочем, присмотревшись, Каморин разглядел, что темны и основания её волос. Крашеная блондинка! Обычно ему не нравились подобные косметические ухищрения, как и вообще всё ненатуральное, однако на сей раз это маленькое открытие не сделало Ирину менее привлекательной в его глазах. Осознав это, Каморин впервые подумал о том, что, пожалуй, влюбился.

Однако на следующий день радостное возбуждение Каморина исчезло, сменившись досадой. Он уже с тягостными сомнениями думал о том, что «клюнул» на каких-то девиц из общежития, что теперь ему надо готовиться к самодеятельной «экскурсии», тащиться в выходной день на пустырь с руинами вместо того, чтобы посидеть дома с книгой, что наверняка он при этом будет выглядеть странно и глупо и что в музее на такое неформальное общение с посетителями посмотрят косо, если узнают. Не лучше ли позвонить в общежитие и отменить экскурсию? Однако он не сделал этого, потому что какое-то смутные, грешные надежды всё ещё кружили ему голову. Все-таки в свои тридцать два года он отнюдь не был пресыщен простыми радостями жизни – нет, они скорее только предвкушались…

В то памятное воскресенье с утра было пасмурно и ветрено. Небо, серое, чуть с просинью, как плёс в непогоду, грозило дождем. С тяжёлым сердцем Каморин направился к руинам, не слишком рассчитывая кого-то встретить там перед несомненным ненастьем. И такой исход сомнительного приключения представлялся ему теперь не самым худшим.

По пути и на самом деле несколько раз начинало моросить, но редкие капельки скоро иссякали, так что асфальт оставался сухим. Уже почти не надеясь на встречу с девушками, Каморин сначала и вправду никого не заметил возле руин – нестройного нагромождения камней цвета загустевшей камеди. И лишь спустя несколько мгновений он с удивлением разглядел под сводом полуразрушенного портика Ирину и двух её спутниц. Всего три девушки – это совсем не походило на привычную группу экскурсантов. Но самое главное, здесь была Ирина. Каморин радостно осознал, что такой узкий круг слушательниц наиболее подходит для задушевного, интимного общения. Но только сначала надо как-то растопить лёд первоначальной неловкости, скованности, отчуждения.

– Что же вас так мало? – спросил он, стараясь, чтобы голос его звучал весело и мужественно. – А я-то думал, что придут все…

– Кого-то недосчитались? – бойко, с улыбкой, спросила невысокая смуглянка в цветастом сарафане. – А вы бы сразу сказали: особенно жду такую-то!

Её спутницы засмеялись, не исключая и Ирины.

– Просто веселее, когда больше народу. Особенно, если все невесты. Ведь я и сам холостой, между прочим. Ну что, готовы? Начинаем экскурсию?

– Начинайте! – хором отозвались девушки.

Каморин заговорил несколько путано. Ему хотелось захватить воображение девушек красочным рассказом, но исходный исторический материал оказался не слишком благодарен. Здешняя обитель, так называемая Карпинская пустынь, возникла не в столь уж древние времена, всего лишь в семнадцатом веке, была совсем небольшой, населённой не более чем тридцатью монахами, и затем сравнительно скоро, при Екатерине Великой, в пору общей секуляризации монастырских владений и сокращения числа монастырей, прекратила существование. После этого каменное здание монастырского храма во имя Успения Богородицы было превращено в обычную приходскую церковь городского предместья, впоследствии разорённую большевиками и окончательно разрушенную в войну. Никакие памятные события, имеющие отношение к этим руинам, в краеведческой литературе не упоминались. Так что собственно о монастыре рассказывать было почти нечего. Оставалось только вести разговор «по поводу»: об общей исторической обстановке времени возникновения и существования обители, архитектурном стиле памятника и кое-каких событиях истории края, хотя бы сомнительно и отдалённо связанных с монастырем или храмом.

Сначала Каморин вкратце рассказал о незамысловатой архитектуре храма. Тот был архаичен даже в семнадцатом веке, представляя собой так называемый «восьмерик на четверике», то есть сочетание четырехгранного основания с восьмигранной верхней частью, когда-то увенчанной куполом. Затем пришлось обратиться к истории. Мысль Каморина неловко блуждала в потёмках семнадцатого и восемнадцатого веков, выискивая все сколько-нибудь уместные события и фигуры. Были упомянуты, большей частью некстати, тишайший царь Алексей Михайлович, петровские преобразования, суровая Анна Иоанновна с её «ледяным домом», несчастный младенец Иван Антонович, весёлая Елисавет и могучая духом, любвеобильная телом матушка Екатерина Великая.

Рыжая девушка с кудряшками напряжённо хмурила лобик, изображая старательную школьницу, и смотрела прямо в рот Каморину: особа экскурсовода явно занимала её больше развалин… Смуглянка скромно держалась чуть в стороне, но зато так много огня вспыхивало время от времени в быстрых взглядах её черных глаз, затенённых длинными ресницами! В отличие от спутниц Ирина казалась холодной, недовольной, скучающей. Она внимала Каморину с безразличной покорностью виновницы неудачной затеи, безропотно готовой «расхлёбывать кашу». Накануне она плохо спала и оттого была не в духе. К тому же её нисколько не занимали ни вопрос о том, почему в эпоху барокко архаичный старорусский стиль храма сохранился здесь, на окраине Московии, ни все иные краеведческие проблемы. Ей не нравилось то, что развалины были захламлены разбитыми бутылками, обрывками газет и грязными тряпками, что нечастые прохожие с ближайшей улицы Подольской посматривали в их сторону с неодобрительным, цепким любопытством, что две (всего-навсего!) её девочки откровенно кокетничали с экскурсоводом.

Мало-помалу в душе Ирины начало закипать раздражение. Неужели музейный работник не понимает, что нелепо и стыдно крутиться петушком перед тремя девицами и корчить из себя учёного умника на этих неприглядных руинах, где грязно, мокро и небезопасно?! Чтобы наказать Каморина, Ирина принялась пристально всматриваться в него. Так ещё в школе она порой смущала, вгоняла в краску стыда иного неловкого, глупого мальчишку-одноклассника, вперив в его лицо свои карие, наивно распахнутые, безмятежно-спокойные, нахальные и невинные очи. Что, взор мой будоражит тебя, сбивает с толку? Так тебе и надо!

Однако такое бесцеремонное разглядывание в упор отнюдь не смутило Каморина: он решил, что подчёркнуто-сдержанная поначалу воспитательница просто захотела пококетничать. Это лишь придало ему уверенности и подстегнуло его усердие. Его голос обрел привычный «экскурсионный», горловой, торжественный тембр, и ещё более велеречиво он стал произносить подготовленный текст, неспешно перемещаясь среди невысоких руин из красного кирпича (цвета молотого перца, как со злостью определила Ирина). Волей-неволей ей вместе со своими девушками приходилось следовать за Камориным. Обойдя руины кругом, они вышли к жидкой рощице из клёнов, ив и бересклета, тронутых ржавчиной увядания. Здесь возле монастырских стен теснилось несколько замшелых каменных плит и блоков, вросших в землю, – очевидно, остаток древнего кладбища, едва уцелевший под напором окружающих огородов и усадеб. Ирина машинально нагнулась к серой гранитной глыбе и провела пальцем по её зернистой поверхности. Из-под слоя жирной на ощупь пыли и лоскутьев паутины проступила славянская вязь. Невнятные древние слова, рельефно высеченные на камне, явились как нечто до странности не от мира сего, неожиданное в этот серый, невзрачный денек, среди покоя совсем сельского на вид предместья, на задах картофельных грядок.

Ирина не заметила Каморина, подошедшего к ней. Быстрым движением ладони он смахнул пыль с поверхности памятника. Показался восьмиконечный крест с надписью в несколько строк. Медленно, чуть запинаясь, Каморин прочёл: «Полковник Павел Феодорович Болховитинов, родился 1743 года декабря в 6 день, умер 1791 года генваря в 23 день». Каморин помолчал, смакуя всегда острое для него удовольствие от прикосновения к тайне давно прошедшей жизни. Испытанное при этом волнение ему захотелось скрыть насмешкой, и он добавил:

– «Господний раб и бригадир под камнем сим вкушает мир». Что, впечатляет? Ведь столько эпох протекло над этим камнем!

Ирине не понравился насмешливый тон Каморина. В это хмурое воскресное утро, впустую потраченное на никчёмное мероприятие, возле заброшенной могилы, у стен разрушенного храма, ей вдруг захотелось плакать. И под это отчаянное настроение она ответила с неожиданной для себя откровенностью:

– Могильные надписи всегда впечатляют, древние они или новые – всё равно. Дата рождения, дата смерти, и между ними – вся жизнь, такая всегда на удивление короткая, когда её можно сосчитать до единого дня.

– А знаете, мне тоже приходила в голову эта мысль, – волнуясь и по-новому, с удивлением, вглядываясь в Ирину, заговорил Каморин. – И ещё я думал о том, что отвлечённо мы знаем, что когда-нибудь умрём, но только не чувствуем этого и даже в глубине души не верим в это. Жизнь, если продолжительность её не определена слишком явно тяжкой болезнью или дряхлостью, кажется неопределённо долгой и, в сущности, бесконечной. Хотя бы двадцать лет впереди, которые уверенно отмерит себе почти каждый, представляются баснословно-длительным сроком, границы которого теряются, растворяются в туманной дали, и ты чувствуешь себя бессмертным. А в надписи на могиле подведена черта. За датой рождения, с которой когда-то связывалось столько надежд и радостей и которая так нелепа и никому не нужна на старом, заброшенном памятнике, сразу следует дата смерти. Прожитая жизнь измерена с аптечной точностью, наглядно подведен итог всех перенесённых мук и затраченных усилий: тлен и забвение. И человеческое существование кажется не более значительным, чем эфемерное существование бабочки.

– Но ведь это невозможно принять, с этим невозможно примириться… – вполголоса отозвалась Ирина.

– Вы о бессмертии души, что ли?

– А почему бы и нет?

– Ну что ж, сейчас все веруют или, по крайней мере, раз в год заглядывают в храм. А я для себя не решил. В храмах я испытываю томительную скуку. В православии, в его обрядах меня отвращает что-то внешнее, формальное, холодное, почти официальное. Всё-таки не зря до революции церковью управлял синод, в который попадали по назначению императора. Это было духовное ведомство, контролируемое обер-прокурором. И что-то казённое, чиновное осталось там с тех пор… Разве вы будете ждать утешения от священника, в котором вы привыкли видеть только исполнителя платных треб? Зачем, если его ответ заранее известен: нужно смириться, молиться, поставить свечку?..

– А я не верю в то, что какой-то мыслящий человек в глубине души всегда, последовательно отрицает Бога. Это невозможно.

– Я не отрицаю, меня только мучают сомнения, – тихо признался Каморин и при этом, взглянув на молоденьких спутниц Ирины, уловил их удивлённые, смущённые взгляды и отдал себе отчет в том, что разговор стал слишком странен для них. – Впрочем, об этом лучше поговорить в другое время, в другом месте…

Когда все вместе возвращались в город, Ирина казалась чем-то озабоченной, а девушки из общежития – разочарованными. Каморину хотелось договориться с Ириной о новой встрече, но он постеснялся предпринять такую попытку при её спутницах и решил, что позже позвонит ей в общежитие. Неожиданно пошёл наконец дождь, сначала редкими каплями, затем всё сильнее, превратившись вскоре в накрывшую всё плотную пелену. На всю компанию оказалось только два зонта: у Ирины и у одной из её спутниц. Ирина великодушно предложила Каморину укрыться вместе с ней под её зонтом, и тот согласился, одновременно смущённый и обрадованный. Девушки из общежития заторопились с возвращением пешком кратчайшим, незнакомым Каморину путём через предместье, а ему и Ирине надо было попасть на троллейбусную остановку. В пути Каморин с наслаждением вдыхал пряный, влажный запах волос Ирины, заглядывал в её серые, чуть навыкате глаза, то и дело касался плечом её маленькой, твердой груди и чувствовал себя необыкновенно счастливым. Хотя при этом его не оставляло ни на миг мучительное беспокойство из-за возможности совершить какой-то промах и разрушить то зыбкое, неосязаемое, что, казалось, соединило их.

К тому времени, когда они добрались до павильона остановки, у Каморина насквозь промокло левое плечо, и он от этого начал зябнуть, Ирина тоже казалась замёрзшей, напряженно сжавшейся. Но зато они успели поговорить и познакомиться по-настоящему. Каморин узнал, что Ирина любит, как ни странно, поэзию Маяковского и не любит фильмы ужасов, что она училась в педагогическом институте и имеет диплом учителя русского языка и литературы. Отработав по распределению положенный срок в селе, она вернулась в город и после неудачных попыток трудоустроиться в школе поступила на должность воспитателя общежития. Ещё Каморин узнал о том, что Ирина – единственная дочь у своей матери. Ее родители, инженеры по специальности, давно разведены. Отец уехал в Воронеж и живёт там с новой семьёй, оставив двухкомнатную квартиру в Ордатове дочери и бывшей жене. Свою работу в общежитии Ирина, конечно же, не любит и при первой возможности постарается перейти в школу…

В последующие дни Каморин на правах знакомого несколько раз звонил Ирине, заглядывал к ней в общежитие и даже прочёл там в красном уголке лекцию «Наши знаменитые земляки». Так начался роман Каморина с Ириной – первый серьёзный роман за всю его жизнь.

Ирина приняла ухаживания Каморина спокойно, сдержанно и даже, как ему казалось, рассудочно. Хотя они довольно скоро стали любовниками, её истинные чувства к нему и после этого остались для него тайной. Ни разу в её словах он не услышал и намека на то, что она любит его. Несомненным было только то, что ей была приятна его мальчишеская пылкость. Порой в ответ на его ласку или нежное слово она могла вдруг вся просиять радостью, но уже через несколько минут становилась обычной – всё такой же спокойной и чуть насмешливой, как всегда. Иногда она делалась недоступно-замкнутой, напряжённой, взвинченной, и тогда он напрасно ломал голову о том, что с ней: совсем разлюбила его, переживает неприятности на работе или какую-то особенно тягостную фазу женского цикла? Ему хватало трезвости для понимания того, что её редкие вспышки радости в общении с ним могли быть проявлениями удовлетворённого самолюбия: ведь он во всём уступал ей… Часто с тяжёлым недоумением он задумывался над вопросом: любит ли она его на самом деле? Спросить её об этом прямо он не решался из чувства неловкости и ясного представления о том, что на такой вопрос Ирина непременно ответит уклончивыми, ничего не говорящими словами или шуткой.

Ирина и самой себе не смогла бы дать ответ на вопрос о том, любит ли она Каморина. Он действительно ей нравился, более того, был необходим, однако разве не потому только, – порой спрашивала она себя, – что был простым, милым парнем и неплохим любовником? Мечтая о любви, она ждала совсем иного. Ей всегда казалось, что настоящее чувство должно проявиться как-то очень ярко, перевернуть её душу, преобразить все её существо, придать её жизни необыкновенную полноту и счастье. Ничего подобного не доставляли ей отношения с довольно привлекательным в её глазах, приятным и лёгким в общении, но явно посредственным Камориным. Даже её школьная любовь была пережита куда более сильно и страстно. А ведь предметом её был всего-навсего мальчик-одноклассник, довольно, впрочем, рослый и красивый, из благополучной семьи. В своём воображении она щедро наделяла его необыкновенными достоинствами, долго обдумывала каждый его взгляд, брошенный в её сторону, каждое его слово. Самым потрясающим переживанием всех её школьных лет осталось прикосновение его рук, когда однажды он, смеясь, будто ненароком прижал её к стене в раздевалке.

Это полудетское увлечение было тем мучительнее, что оказалось безответным. Из-за робости она за всё время обменялась со своим возлюбленным лишь немногими незначащими фразами, но тот, конечно, замечал, как при встрече с ним вспыхивали жарким румянцем её щеки и загорались любовью её глаза. И с тем большим удовольствием флиртовал в её присутствии сразу с несколькими одноклассницами, особами смазливыми и не по годам бойкими, тоже добивавшимися его внимания. А она целых полгода лелеяла в душе отчаянную идею о самоубийстве, захваченная безумной мечтой: он после её смерти поймёт, как сильно она его любила, и пожалеет о несбывшемся… В ту пору часто, стоя на остановке, она испытывала желание шагнуть наперерез потоку машин, прямо под колеса! И только к весне выпускного года это томительное и горькое умопомрачение начало мало-помалу отступать, рассеиваться. Хотя ещё на первых курсах института она вздыхала порой о красавчике Игоре. Это продолжалось до тех пор, пока новые институтские подруги не убедили её в том, что в её возрасте быть мечтательницей, недотрогой – вредно для здоровья, несовременно, нелепо и просто позорно.

Первым мужчиной в её жизни оказался студент её же института, который был всего лишь на два курса старше, но уже имел репутацию опытного повесы. Первая близость показалась ей похожей на медицинскую процедуру, доставив, вместе с болью, смешанное чувство разочарования, стыда и брезгливости. Но вместе с тем было разбужено её любопытство: что же такое на самом деле физическая сторона любви, с которой связано столько многозначительных умолчаний, намёков и запретных, страшных слов? Почему об одном и том же говорится то как о райском блаженстве, то как о чем-то чрезвычайно гадком, греховном и пагубном? Неужели только для того, чтобы завуалировать ужасную, унизительную для человека незначительность того, стремиться к чему заставляет его природа: краткое, судорожное соприкосновение влажными, дурно пахнущими частями мужской и женской плоти, которые, точно в насмешку, являются ещё и органами выделения?

Она продолжила свои опыты и скоро почувствовала, что в ней проснулась женщина, что ей открылась радостная, раскрепощающая суть физической любви. После этого она легко сходилась с мужчинами, движимая отчасти юным, бунтарским стремлением к самоутверждению в качестве вполне взрослой через прикосновение к тайному, запретному. Её манили также горячечный, исступлённый морок и наслаждение плотской страсти. Но вместе с тем из этих опытов она вынесла и печальный урок: сладострастное забытьё со случайным мужчиной непременно окажется лишь мимолётным удовольствием и вскоре обернётся взаимным чувством отчуждённости, недоверия. Ей захотелось остановить свой выбор на ком-то одном, кто станет для неё своим, близким, родным. При этом ей казалось не обязательным вступать в брак – одно это слово отталкивало и страшило её, означая что-то очень серьёзное, налагающее слишком большую ответственность, на что можно пойти только по любви или уже в немалом возрасте, от безысходности. Пока ей казалось достаточным иметь прочную связь с мужчиной, способным быть не просто любовником, а надёжным другом – тем, кому можно рассказать о своих бедах, у кого можно попросить совета, кто наверняка будет с ней и через месяц, и через год.

Именно в это время ей подвернулся Каморин, и уже два года она встречалась только с ним. Интеллигентный, мягкий, он как будто идеально подходил на роль любовника. Но вот представить его в качестве своего мужа она была не в состоянии. Он казался ей ещё не вполне мужчиной, ещё скорее только юношей, обаятельным и ненадёжным. Окидывая его критическим взглядом, она вздыхала: ну какой из него муж? Ни серьезной профессии, ни положения, ни приличного заработка. Более того: ни малейшей перспективы на обретение надёжного места в жизни. Ну как с таким создавать семью?.. И потому, уже приближаясь к порогу тридцатилетия, она снова и снова отклоняла предложения Каморина о вступлении в законный брак. Она всё медлила с этим самым важным для женщины решением, словно всё чего-то или кого-то ожидая, хотя никого на примете у неё не было. Доводы Каморина о том, что пора бы им определиться, она отметала внешне шутя, а в глубине души с безотчётным, смутным страхом и раздражением. Как если бы какой-то внутренний голос упорно шептал ей: «Остерегись! Не надо этого!»

При этом ей и в голову не приходило затеять любовную игру с кем-то другим, чтобы найти замену Каморину или просто разнообразить свою жизнь. И это не столько из-за моральных запретов, никогда не значивших для неё слишком много, сколько из-за врожденной душевной брезгливости, заставлявшей с отвращением отстранять даже мысль о возможности её связи одновременно с двумя мужчинами. Тем более, что давно уже было решено: сходиться с кем-то другим надо только по достаточно веским основаниям. Довольно с неё торопливых, неопрятных и стыдных «опытов» в студенческие годы!

Для себя самой у Ирины была своего рода отговорка: раз уж всё равно за поиском мужчины прошли лучшие годы, а Каморин, привязан, видимо, крепко, можно ещё потянуть с окончательным решением. Ещё год-другой, а там уж, так и быть, выходить за него. Она отдавала себе отчёт в том, что с такой тактикой есть риск упустить «синицу в руке», но это её не пугало. Порой она сама себе удивлялась: почему её, в отличие от всех баб, не слишком манит семейная жизнь? Может быть, с ней что-то не в порядке? Ведь не в одних недостатках Каморина дело: она по опыту знала, что он всё же лучше многих. К тому же ни в кого иного она влюблена не была. Вообще после первой молодости ей никого не удалось полюбить по-настоящему. Даже обычная для мечтательниц тайная, безнадёжная влюбленность в какого-нибудь артиста или иного заведомо столь же недоступного мужчину никогда не посещала её

А для Каморина лучше Ирины никого не было. Он просто запрещал себе сравнивать её с кем-то. До Ирины у него было только несколько женщин, в основном развязных, легкодоступных однокурсниц, бравировавших свободой своего поведения. Он так и не постиг: как можно после происшедшей близости, этого окончательного, отчаянного, предельно-откровенного самораскрытия и стирания всех мыслимых границ между двумя существами, делать вид, что ничего особенного не произошло, и при следующих встречах лишь небрежно кивать друг другу и обмениваться немногими незначащими словами, как если бы вчерашних любовников связывало только самое обычное знакомство? Пожалуй, он предложил бы руку и сердце любой из этих девиц, не будь у него ясного понимания того, что подобной «жертвы» от него никто не ждёт, что он будет не только отвергнут, но и презрительно осмеян. К тому же в близости с женщиной ему нужен был не только физический, но и душевный контакт. И именно в Ирине он впервые обрёл не просто любовницу, а родного человека – настолько, что порой она казалась ему кем-то вроде сестры.

Явная опытность Ирины не сделала её для Каморина менее желанной. Напротив, этим она приобрела в его глазах дополнительно к другим своим достоинствам ещё и очарование зрелой, умудрённой женщины. Оттого порой, особенно когда нужно было подчиниться её желаниям, ему легче было представить её себе старшей сестрой или даже матерью, тем охотнее уступая ей. И при всем этом, как ни странно, он постоянно, зорко, жадно выискивал и находил в её облике и поведении нечто от неопытной, наивной, беззащитной девочки. И как любил он её именно за эти казавшиеся полудетскими, девическими черты и манеры! Вместе с тем он всегда был внутренне убеждён в том, что Ирина лучше него сделает самый разумный для них обоих выбор. Это помогло ему пережить разочарование, самое горькое в истории их отношений: когда Ирина сказала, что беременна от него, но выходить замуж и рожать не будет, добавив, в ответ на немое отчаяние в его взоре, очень спокойно, с лёгкой улыбкой:

– Мы пока слишком мало знаем друг друга. Надо подождать.

Внешне он смирился с её решением и часто, особенно в выходные, проводимые вместе, чувствовал себя вполне счастливым. Но в будни, по вечерам он частенько тосковал оттого, что её нет рядом, что невозможно после дня суеты и нервотрёпки на работе просто прижаться к ней, чтобы ощутить: он не один. Порой в нём вскипал гнев: выходит, он всё ещё недостаточно хорош для неё и потому она оставляет для себя шанс найти кого-то другого! Тогда, мстительно думал он, и ему надо искать другую! Однако ничего или почти ничего не делал для этого. Ведь по-настоящему он не чувствовал себя униженным: разве может быть унижение в подчинении себя любимой? Просто иногда ему ужасно не хватало родного тепла и запаха её тела, её голоса, в котором он уже научился, кажется, распознавать все оттенки настроения, внимательного взгляда её серых глаз, таких порой мечтательных, задумчивых, а чаще насмешливых. Но зато при каждой встрече в выходные появлялось восхитительное ощущение новизны и праздника, маленького чуда. Их роман длился уже два года, и в последнее время Каморину всё чаще казалось, что его отношения с Ириной стали прочными и надёжными, почти супружескими. Хотя каждый раз, прощаясь с ней до новых выходных, он остро тосковал, точно расставался навсегда, и чувствовал, что в душе его что-то умирает.

Может быть, оттого, что и на работе, и в отношениях с Ириной у него было не слишком благополучно, Каморин и загорелся желанием стать учёным. Хоть в чем-то преуспеть! Но выбрал для этого не проторенный путь, через поступление в аспирантуру, а вольные штудии, прекрасно понимая, что это, скорее всего, ни к чему его не приведёт. Внешне жизнь его текла размеренно и гладко, а внутренне он чувствовал себя потерянным, живущим как бы по инерции, без смысла и цели. И всё чаще ему вспоминались знаменитые слова:

Земную жизнь пройдя до половины,

Я оказался в сумрачном лесу…

Его мучило чувство усугубляющегося неблагополучия, надвигающейся беды. Время протекало, как песок сквозь пальцы, и за нынешнее расточительство наверняка придётся заплатить. Ему уже четвёртый десяток, а ни в чём в его жизни нет ничего прочного, менее всего – в его музейной службе. Ох, недолго ещё ему чахнуть Кащеем над одними и теми же не бог весть какими впечатляющими раритетами и повторять на экскурсиях одни и те же заученные тексты! Как бы ни хотел этого, не получится, не дадут. А всё потому, что с первых шагов в музее он недооценил самую реальную для него угрозу – склоки и подсиживания, неизбежные в маленьком, преимущественно женском коллективе. Особенно по отношению к нему, не умеющему скрыть свою нелюбовь к служилым стервам – этому повсеместно распространённому типу современных дам, озабоченных карьерой и заработком. Особы хваткие, бойкие, в погоне за успехом способные на многое, они казались ему и не вполне женщинами, а скорее некими бесполыми существами, коварно присвоившими некоторые наружные признаки женского пола.

Хотя он побаивался сотрудниц и старался не задевать их, они раскусили его быстро, распознали в нём нечто непримиримо враждебное себе. Интересно, что именно? Как называют они его между собой? – думал он иногда. Энтузиастом? Идеалистом? Мальчиком-чистоплюем? Нет, вероятнее всего, придумали что-то куда более злое, ядовитое, до чего он сам сроду не додумается… Он осторожно сторонился их, стараясь ничем не навлечь на себя их гнев, а они до поры до времени относились к нему с небрежной, снисходительной благосклонностью матрон, привечающих юнца. Он долго тешил себя надеждой на то, что приобрёл в коллективе репутацию неплохого, полезного работника и что потому в своих интригах и подсиживаниях злые фурии его не тронут.

Но сейчас ему уже ясно, что самом деле музейные дамы уже давно сошлись в нелестном мнении относительно него. Во-первых, конечно же, все согласились с тем, что он нехорош собой: невысок, непредставителен, с мелковатыми чертами лица, к тому же в поведении заметно нервен и застенчив – словом, похож скорее на юношу, даже на мальчика, чем на мужчину, и потому настоящей женщине нравиться не может. Ещё было дружно решено, что по службе Каморин не продвинется, поскольку довольно недалёк, не способен чётко излагать свои мысли, во время экскурсий слишком эмоционален, «форсирует» голос, отчего говорит неестественно громко и напыщенно, так что порой даже неловко и неприятно бывает его слушать. Разве что ближе к пенсии, в награду за многолетнюю преданность музею, его могли бы произвести из младших научных сотрудников в старшие. Но и то лишь при условии безупречного выполнения своих обязанностей и чёткого соблюдения важнейшего служебного требования: знать своё место.