Читать книгу Чертёж на ладони (Максим Вырещиков) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Чертёж на ладони
Чертёж на ладони
Оценить:

4

Полная версия:

Чертёж на ладони

Василий заявлялся позже, когда солнце уже прилично припекало затылки. От него всегда пахло канифолью, горячим воском и чуть-чуть озоном. После курсов в Клинцах он устроился телеграфистом на железнодорожную станцию. Работа сидячая, нервная, глаза красные от постоянного напряжения над морзянкой, зато заработок стабильный, денежный, да еще и казенные керосин выдавали целыми бутылями. Василий принес в семейное дело то, чего не хватало двум старшим сыновьям Данилы Макеевича — инженерную мысль. Пока Павел мерил шагами углы фундамента, а Иван ворочал тяжелые венцы, Вася сидел на перевернутом ведре с логарифмической линейкой через шею, химическим карандашом за ухом и тетрадкой в коленкоровом переплете.

— Ты куда тянешь, братка? — кричал Василий Ивану, перекрывая визг двуручной пилы. — У тебя южный угол на три пальца просел! Гидроуровень возьми, вода тебе соврать не даст!

Иван откладывал топор, тяжело дыша. Пот разъедал солью веки. Подходил, щурился на стеклянную трубку с крашеной водой.

— Где?

— Да вот тут, в чаше! — тыкал пальцем Василий. — Если мы сейчас окладной венец криво положим, нас по весне разопрет, двери закрываться не будут. Дом должен дышать, Ваня, а не косоротиться. Смотри сюда, считаю синус угла ската...

Вася чертил схемы стропильной системы, высчитывал парусность крыши, чтобы первый же хороший шквал с реки Ипуть не сорвал шифер (шифер обещали выписать через профком Ивана), и размечал точки крепления матиц с точностью до миллиметра. Его тонкие пальцы телеграфиста летали над чертежами быстрее, чем били клювики синиц в коре старой березы.

Отец, Данила Макеевич, верховодил на крыше. В свои пятьдесят восемь он сохранил спину прямой, а хватку железной. Сидя на самом коньке, он принимал наверху тяжелое, смолистое бревно, которое снизу подавали сыновья на толстых вожжах. Принимал мягко, амортизируя ногами, словно ребенка ловил, и тут же командовал:

— Майнай чуток! Левый край ниже! Держи натяг! Так… пошла, родимая. Ложись в паз, не кобенься.

Работа кипела. Женская половина тоже была при деле. Наталья Арсентьевна вместе с матерью Еленой Дмитриевной варили обед на костре в огромном чугунном казане — жирные, наваристые щи с разваренной говядиной и пшенную кашу с тыквой. Но главной задачей женщин была конопатка. Молотки-кирочки звенели без умолку. Елена Дмитриевна показывала невестке старинный способ «в набор»: свивая льняную паклю в тугие жгуты, она вбивала ее в щели между венцами так глубоко, что казалось, будто само дерево пытается поглотить волокно, лишь бы не пустить внутрь ледяной зимний сквозняк.

— Бей с оттягом, Натаха, — учила свекровь, вытирая пот рукавом. — Не гладь его, паклю эту. Она должна лечь мертво. Зимой мышь носа не просунет.

Сам дом обретал черты живого существа. Сосновый запах стоял такой густой, что им можно было захлебнуться. Смола проступала янтарными слезами на золотистых боках свежего бруса, липла к рукавам куртки и волосам. По вечерам, когда инструменты были обтерты ветошью и убраны под замок в новый, пахнущий краской амбар, семья собиралась прямо на недостроенном крыльце.

Павел доставал трофейную губную гармошку, привезенную еще с финской кампании, и выводил тягучие, минорные мелодии. Василий, отложив свои расчеты, чистил ружье-двустволку, готовясь к открытию охоты на перелетного гуся. Отец крутил самокрутку, задумчиво глядя на закат, который сегодня окрасил свежие, еще не проконопаченные стены в цвет расплавленного золота. Маленькая Клава спала на руках у Натальи, смешно причмокивая губами. Трехлетняя Дуся крутилась тут же, пытаясь помогать матери собирать щепу в плетеную корзину, но чаще просто путалась под ногами, счастливая от общего шума.

Иван сидел чуть поодаль, опустив гудящие ноги в прохладную вечернюю пыль. Велосипед «Дукс» стоял прислоненным к штабелю досок, правая педаль привычно похрустывала. Сегодня они подняли шестой венец. До матицы оставалось еще столько же.

Он смотрел на свои ладони. Ладони токаря шестого разряда, привыкшие чувствовать микронные допуски закаленной стали, сегодня были покрыты глубокими деревянными занозами, водяными мозолями и черной смолой. Металл платил ему твердой зарплатой и премиями. Дерево брало взамен кровь и жилы.

Но впервые за долгие месяцы бесконечного цикла «станок — дорога — станок» Иван почувствовал землю под ногами. Этот дом строился не только ради сухих венцов и теплого очага. Каждый удар кирочки, каждый рассчитанный Василием угол, каждое колесо «Ласточки»-газика, подвезшее лес, связывали их семью невидимыми нитями крепче любой пакли. Они поднимали эти стены против грядущей зимы, которая, судя по ранним заморозкам и глухому карканью ворон, обещала быть лютой. Против времени, которое неумолимо текло к сорок первому году, пока еще прячась за синим сентябрьским небом.

Иван достал кисет, свернул цигарку дрожащими от усталости пальцами и прикурил от уголька, который подал ему отец. Дым пошел легко. Завтра снова в четыре утра прозвенит латунный будильник. Но сегодня вечером он никуда не торопился. Впереди была целая ночь покоя под открытым небом, рядом со своими, посреди дома, которого вчера еще не существовало.


Глава 5. Зимняя стужа


К Покрову дом Клетных стоял под тесовой крышей. Золотые венцы, потемневшие от осенних дождей и первого мокрого снега, проконопатили на совесть — ни единый сквозняк не пробивался сквозь плотно сбитый мох. В горнице пахло свежеструганым деревом, сушеными яблоками в плетеных лукошках и горьковатым дымком березовых поленьев. Наталья Арсентьевна наконец перестала кутать маленькую Клаву в три платка перед сном: русская печь нового дома держала жар так долго, что угли утром еще светились вишневым нутром. Жизнь вошла в колею. Иван Данилович каждое утро по-прежнему гасил латунный будильник за секунду до дребезжащего кашля, седлал свой черный «Дукс» и растворялся в сизом тумане над рекой Ипуть. Завод требовал план, тракторные ступицы ждали своего часа, а финляндская граница казалась чем-то далеким, почти нереальным, вроде страшной сказки из старой книжки.

Ноябрь ударил внезапно. Небо выцвело добела, словно его выжгли кислотой, и опустилось так низко, что казалось — верхушки старых елей Брянской засеки царапают брюхо туч. Мороз схватил землю намертво, без привычной для этих мест рыхлой оттепели. Двадцать километров до Клинцов превратились в пытку. Велосипед теперь не катился — он визжал промерзшими спицами, а правая педаль хрустела уже не ревматически, а сухо, как ломающаяся кость. На подъезде к городу лицо Ивана превращалось в неподвижную маску, усы и брови покрывались толстой ледяной коркой от собственного дыхания, а пальцы в яловых сапогах приходилось растирать прямо на ходу, чтобы не оставить их на ржавых педалях.

В цехах Механического завода тоже похолодало. Из-за нехватки угля городская котельная еле дышала, экономя каждую лопату антрацита для госпиталей. Паркетные своды цеха «Красный пролетарий» покрылись густым инеем. Дышать стало больно — морозный воздух царапал легкие, а металлическая эмульсия в станках стыла прямо в лотках, превращаясь в зеленоватое стекло.

— Данилыч, — просипел мастер Генрих Карлович, пытаясь согреть дыханием свои вечно красные руки. Рижский немец заметно осунулся, постарел за одну неделю лет на десять. — Резцы крошатся. Сталь при минус тридцати становится звонкой, как фарфоровая чашка. Бьет, зараза. Чертежи менять надо, иначе брак погубит нам квартальный отчет.

Иван молча кивнул. Он чувствовал этот характер металла кожей через толстые брезентовые рукавицы. Железо больше не было пластичным, живым существом, которое можно уговорить лечь в размер. Оно сопротивлялось, скалывалось острыми иглами, грозя сорвать кулачки патрона. Но станок останавливать было нельзя. Газеты приносили в бытовку замполиты, раскладывали на столе рядом с кружками морковного чая. Черные свинцовые заголовки кричали о провокациях белофиннов, об артиллерийских обстрелах советской территории у деревни Майнила. Слово «война», которого боялись шептать вслух, повисло в тяжелом заводском воздухе вместе с сизой взвесью эмульсии.

По селу Турасно страх прошелся позже, но зацепил глубже. Почтальонка Фрося сменила свою обычную суетливую походку на тяжелый, шаркающий шаг. Она шла по улице, пряча глаза, и люди замирали у калиток, провожая ее взглядом до самого конца порядка. Если сумка пуста — пронесло. Если задерживается возле двора — значит, несет казенный конверт со штампом военкомата.

Первым вызвали Павла. Это случилось во вторую неделю декабря, когда столбик термометра упал ниже отметки в тридцать пять градусов. Повестка пришла аккурат в тот день, когда Павел собирался перебортовать колеса на своей колхозной «Ласточке». Он прочитал бумагу дважды, аккуратно сложил ее по старым сгибам, убрал в нагрудный карман ватника и пошел в хлев рубить головы курам к ужину. Лицо его не изменилось, только желваки на скулах заходили чаще обычного. Вечером пили самогон. Молча. Василий крутил ручку настройки старенького батарейного приемника «Рекорд», ловя Москву сквозь треск атмосферных помех, пока отец Данила Макеевич тяжелым взглядом смотрел на старшего сына, будто примеряя на него невидимую солдатскую шинель.

Павел уехал на следующий день. Его ГАЗ-АА фыркнул на прощание черным солярочным выхлопом и скрылся за поворотом на большак, увозя хозяина навстречу неизвестности. Место водителя временно занял однорукий бригадир Игнат, а братья распределили нагрузку между собой. Теперь Василию после смены на телеграфе приходилось самому садиться за руль колхозного грузовика, развозить зерно на элеватор, рискуя уснуть от усталости прямо на заледенелом сиденье.

Но настоящая тишина обрушилась на семью Клетных в середине января сорокового года.

Фрося подошла к их калитке, когда уже смеркалось. Иван был на заводе, тянул третью смену подряд — директор выбивал сверхурочные, обещая двойной паек хлеба. Дома остались Наталья, дети, старый Данила и Василий, который вернулся с ночной смены на станции с глазами, красными от недосыпа и морзянки.

Почтальонка не стала звать. Она просто бросила узкий синий конверт в почтовый ящик, обитый для тепла старым валенком, и быстро пошла прочь, втянув голову в плечи.

Василий достал письмо первым. Конверт был тонким, казенным. Внутри — один листок бумаги, исписанный ровным канцелярским почерком. Сухие строки сообщали, что водитель транспортного батальона Павел Данилович Клетный пропал без вести восемнадцатого декабря тысяча девятьсот тридцать девятого года в районе Суомуссалми во время прорыва окружения частями двести четвертого стрелкового полка. Пропал. Без вести.

Эти два слова оказались страшнее похоронки. Похоронка — это горе, точка, конец. А «без вести» — это бесконечная пытка надеждой. Это сидеть у окна каждый вечер и смотреть на дорогу, ожидая, что скрипнет калитка, и на пороге появится Пашка, весь обмороженный, грязный, потерявший винтовку, но живой.

Наталья Арсентьевна прочитала бумагу, медленно опустилась на лавку, прижала к груди годовалую Клаву, которая тут же захныкала от материнского холода, и впервые за все годы брака заплакала беззвучно. Слезы текли по ее впалым щекам, капали на льняной передник, оставляя темные пятна, но плечи не дрожали. Она просто смотрела в стену, туда, где висела увеличенная фотография Павла в картузе, сделанная прошлым летом на ярмарке.

Иван узнал обо всем только на следующее утро. Мастер Генрих Карлович подошел к его станку, положил тяжелую руку на плечо токаря поверх лязгающего кожуха ременной передачи и ничего не сказал. Только качнул головой.

Весь рабочий день металл шел плохо. Резец трижды давал скол, уходя в синюю окалину перегрева. Иван механически правил инструмент, менял подачу, но мысли его были там, на занесенных снегом дорогах северной Карелии. Он видел брата не мертвым. Он видел его стоптанные валенки, которые вчера лично подбил новыми кожаными заплатами, и то, как Павел прятал замерзшие руки в рукава, стесняясь своих вечно холодных пальцев. Мысль о том, что эти руки сейчас лежат где-то под трехметровым слоем синего, твердого как гранит карельского льда, была настолько физически невыносимой, что Ивана затошнило прямо у станины.

Вечером он приехал домой затемно. Сильный западный ветер гнал поземку, забивая снегом глаза. Дом встретил его темными окнами и тяжелой, давящей тишиной. Обычно Дуся выбегала в сени, цепляясь за его диагоналевые штаны, а Клава ползла навстречу, смешно переваливаясь. Сегодня никто не вышел.

Иван вошел в горницу. Наталья стояла спиной к двери, грея руки о теплый бок русской печи. Старшая дочь сидела на полу и молча водила деревянной ложкой по луже пролитого киселя, выводя правильные круги. Отец сидел за столом, сгорбившись так сильно, что казалось — дед пытается проломить собственным лбом дубовую столешницу. Василий лежал на кровати лицом к стене, накрыв голову тулупом, хотя в избе было натоплено жарко.

Никто не плакал. Война в тылу выпивала слезы до дна, оставляя только сухую, горючую золу внутри.

Иван снял покрытую ледяной коркой куртку, бросил ее на гвоздь. Подошел к Наталье, встал сзади. От нее пахло пареным картофелем и бедой. Он положил свои тяжелые, пахнущие железом и смазкой ладони ей на плечи. Она вздрогнула, но не обернулась. Тогда он просто уткнулся лицом в ее затылок, пахнущий влажным волосом, и закрыл глаза.

За окном выл февральский ветер, швыряя в стекла горсти сухого снега. Где-то далеко, за тысячи верст отсюда, гремела орудийная канонада линии Маннергейма. Здесь, в теплой избе села Турасно, своя линия фронта проходила прямо через сердце. Нужно было жить дальше. Завтра в четыре утра прозвенит будильник. Станок ждет. План горит. Ради Дуси, ради маленькой Клавы, которой нужно молоко получше даже тогда, когда мир рушится. Шпиль башенных часов на площади Клинцов завтра пробьет семь раз, отсчитывая начало нового трудового дня посреди зимы, которая никак не хотела кончаться.


Глава 6. Апрельский лед


Март в Турасно сошел на нет так же внезапно, как и начался. Зима сорокового года не хотела отдавать землю: она держала ее за горло черными, ноздреватыми пальцами сугробов, спрятавшихся от солнца в глубоких оврагах у Брянской засеки. Но апрельский ветер оказался сильнее. За одну ночь он переменился с мертвого северного на влажный, теплый, юго-западный. Он принес с собой запах талого наста, прелой прошлогодней листви и далекого, еще скрытого подо льдом моря.

Лед на реке Ипуть почернел, вспух и пошел трещинами. Днем по нему опасно было ходить — вода выступала поверх синеватой корки, превращая дорогу в смертельную ловушку. Село жило ожиданием Пасхи, хотя вслух об этом почти не говорили. В избах пахло кислым тестом для куличей, женщины перебирали скудные запасы краски для яиц — луковой шелухи, березовых листьев и сушеной моркови. Но праздник висел в воздухе невидимой тяжестью, смешиваясь с тревогой. Война с финами закончилась двенадцатого марта подписанием Московского мирного договора. Газеты писали о победе, но лица мужиков в Клинцах после смены оставались мрачными: слишком многих не досчитались заводские проходные, а почтальонка Фрося все так же тяжело шаркала валенками по улице, пряча глаза.

Прошел ровно месяц с того дня, когда синий казенный конверт лег на дно почтовой сумки. Семья Клетных жила в густом, вязком тумане ожидания. Это была странная стадия горя, тяжелее самой смерти. Похоронка дает право плакать навзрыд, рвать волосы и ставить свечу за упокой. «Пропал без вести» лишает человека права на скорбь. Каждый вечер Наталья Арсентьевна ставила на край стола лишнюю миску. Василий перестал спать ночами, прислушиваясь к треску бревен в новом срубе, принимая его за скрип калитки. Иван Данилович довел себя до механического автоматизма: четыре утра, латунный будильник, двадцать километров до завода, девять часов спасительной тяжести металла в руках. Работа стала единственным способом не сойти с ума. Дома он молчал неделями, отвечая только кивком на вопросы отца.

Тридцатое марта выдалось ослепительно ярким. Солнце стояло высоко, выжигая последние островки снега из-под заборов. Капели стучали по лужам с такой силой, что казалось — село простукивают тысячи крошечных молотков.

Иван вернулся домой раньше обычного. Мастер Генрих Карлович отпустил вторую смену на час в честь окончательного закрытия финского заказа. Небо над лесом уже начало наливаться густой, теплой синью, предвещающей первую настоящую грозу этой весны. Велосипед «Дукс», переживший зиму чудом, теперь катился легко, разбрызгивая грязь широкими покрышками. Правая педаль предательски хрустнула на подъезде к околице, но сегодня этот звук показался Ивану музыкой. Завтра воскресенье. Они с братьями обещали матери законопатить последние щели в сенях новой избы.

Он закатил велосипед во двор, повесил куртку на гвоздь в сенях. Внутри было тихо. Слишком тихо для этого часа. Обычно Дуся уже крутилась у загнетки, пытаясь стащить сырую картофелину, а годовалая Клава ползала по расстеленному тулупу.

Иван шагнул в горницу. И замер на пороге, ухватившись рукой за косяк так, что побелели костяшки пальцев.

За столом, под самым светцом, сидел человек. Плечистый, широкий в кости, туго затянутый в новую, еще топорщащуюся складками телогрейку. Его лицо, заросшее черной жесткой щетиной, потемнело от ветра и мороза до цвета старого дуба, но глаза — те самые спокойные, цвета дорожной пыли глаза Павла — смотрели прямо на Ивана. Живые. Внимательные. Чуть виноватые. Рядом с ним, привалившись плечом к его боку, сидела Алена — жена Павла. Она спала сидя, уронив голову ему на грудь, сжимая в руке пустую алюминиевую кружку. Ее плечи мелко вздрагивали во сне — то ли от усталости, то ли от невыплаканных слез.

Павел медленно поднял голову. Скрипнула лавка.

— Здорово были, браты, — сказал он хрипло. Голос сел от долгого молчания и морозов.

Василий, который до этого момента неподвижно смотрел в окно, обернулся. Логарифмическая линейка выпала из его рук на стол, гулко ударив по дереву. Он открыл рот, издал какой-то птичий, сиплый звук и бросился вперед, сметая табуретки. Он врезался в старшего брата, едва не опрокинув его вместе с лавкой, вцепился в ватник мертвой хваткой и зарыдал — громко, по-детски, сотрясаясь всем телом. Павел неуклюже гладил его по спине широкой ладонью, сам часто моргая, чтобы согнать влагу с ресниц.

Шум разбудил Алену. Она вскинула голову, испуганно огляделась, увидела Ивана и Василия, поняла, где находится, и снова беззвучно уткнулась лицом в пропахшую дымом и чужим потом ткань.

В сенях послышался грохот. Дверь распахнулась настежь, впуская облако пара и клубящийся вечерний холод. На пороге стоял отец. Данила Макеевич застыл, опираясь на плотницкий топор, который забыл выпустить из руки. Топор дрогнул и со звоном упал на половицы. Старик сделал неверный шаг, второй, его борода мелко затряслась, и он рухнул перед сыном на колени прямо в грязную лужу, натекшую с сапог.

— Пашенька… Родной мой… — выдохнул он, протягивая дрожащие руки. — Сокол ты мой…

Павел встал. Сделал два шага через горницу и опустился на колени напротив отца, прямо в мокрый снег, принесенный на подошвах. Они обнялись посреди избы — старый, высохший отец и огромный, железный сын. Двое мужчин, которые никогда не умели говорить о главном, сейчас просто дышали друг другом, впитывая тепло живых тел сквозь слои грубой одежды.

Наталья стояла у печи. Она не двинулась с места. Только прижала ладони к щекам, и та самая строгая складка у ее губ, которая не разглаживалась даже во сне вот уже целый месяц, вдруг лопнула. По лицу хлынули слезы — бурные, горячие, освобождающие. Она сделала один неуверенный шаг, другой, упала на колени рядом с мужем и сыновьями и накрыла их всех своим тяжелым пуховым платком, словно пыталась спрятать это хрупкое счастье от всего остального мира.

Только маленькая Клава восприняла происходящее правильно. Сидя на своем месте у печки, она смотрела на незнакомого бородатого великана круглыми глазами, потом оттолкнулась пухлыми ручонками, поползла к нему, цепляясь за штанины братьев, добралась до отцовских яловых сапог, обслюнявила жесткий кожаный рант и требовательно дернула за него. Павел посмотрел вниз, расхохотался — глухо, раскатисто, впервые за долгие месяцы — и подхватил дочь на руки. Годовалая Клава тут же запустила обе пятерки в его жесткую черную бороду, дернула за ус и счастливо загулила.

Трехлетняя Дуся выглянула из-за печной занавески. Увидев мать на коленях, плачущую (а Наташа плакала крайне редко), девочка испугалась. Но потом ее взгляд скользнул выше, остановился на лице мужчины, держащего сестру. Дуся прищурилась, сморщила нос, вспоминая, а затем ее лицо озарилось широченной улыбкой:

— Тятя-Пав! — пискнула она и босиком побежала через комнату, повиснув на шее старшего брата с той стороны, где не было ребенка.

Иван почувствовал, как ноги становятся ватными. Он прислонился спиной к теплому боку печи и медленно сполз на пол. Он смотрел на эту копошащуюся гору родных людей, на ручищи Павла, которые крепко прижимали к себе жену и детей, и понимал, что воздух в комнате изменился физически. Давящая тишина месяца «без вести» исчезла. Вместо нее пространство заполнилось звуком жизни: сопением Клавы, шмыганьем носа Василия, счастливым лепетом Дуси и тяжелым, прерывистым дыханием родителей.

Павел заметил наконец Ивана. Осторожно, боясь расплескать драгоценную ношу, передал Клаву Наталье. Подполз на коленях к младшему брату. Обхватил его шею руками, такими огромными, что голова Ивана буквально утонула между его ключицей и плечом.

— Прости, Ванятка, — прошептал он ему на ухо. — Не писал нельзя было. Связи не было никакой. Из окружения выходили. Потом госпиталь в Петрозаводске, бумаги растеряли. Как очухался чуток — сразу сюда. Думал, схоронили вы меня.

— Молчи, дурак, — ответил Иван, изо всех сил колотя кулаком по его спине. — Какой госпиталь? Мы тебя каждый день ждали!

Позже они сидели за столом. Стол раздвинули на всю длину, вытащили из сундука праздничную скатерть, хоть и штопаную-перештопанную. Мать металась от печи к столу. В чугунке томилась картошка с грибами, которые запасливый Василий привез еще осенью. Нашелся и кусок соленого сала, сбереженный отцом на самый черный день. Сегодня был именно тот день, или наоборот — самый светлый. Границы стерлись.

Павел ел жадно, но аккуратно. Руки, привыкшие к прикладу винтовки и рычагам грузовика, бережно держали деревянную ложку.

— Под Суомуссалми нас накрыло, — рассказывал он, глядя куда-то в стену, мимо лиц. Нож в его пальцах замер над ломтем хлеба. — Дорога Раатская. Финны там каждую сосну пристреляли. Машины наши в кюветы летели, горели. Комбат убит, связи нет. Кто живой остался — в лес ушли. Две недели по пояс в снегу шли. Ели кору, белок стреляли. Я ногу поморозил сильно, думал — отрежут. Доктор в госпитале мазью какой-то вонючей натер, велел водкой растирать. Вот, видишь? — Он задрал штанину яловых брюк. Ступня была багрово-синей, странно утолщенной, пальцы чуть кривее обычного. — Ослушался я доктора. Пока сюда добирался, три раза в деревнях самогон просил, растирал. Жар стоял — думал, сгорю. Но ничего, ходит. Главное — ходит.

Алена положила свою руку поверх его мозолистой ладони. Она не произнесла ни слова за весь вечер, но эта рука говорила больше любых слов: мы здесь, мы живы, мы вернулись.

Василий, красный от спирта, который плеснули всем чисто символически, достал свои расчеты.

— Мы южный угол нового дома подняли, пока ты воевал, — похвастался он, щелкая костяшками пальцев. — Я тебе место оставил, смотри. Тут фундамент выводить будем под твою половину, мастерскую сделаешь. Ты ж руками можешь всё, Пашка. Вернешься на свой ГАЗ?

— Куда я денусь, — усмехнулся Павел. — Игнат мне руль не отдаст теперь, старику-то. Придется колхозу новый просить выбивать.

Данила Макеевич сидел во главе стола. Он не пил, не ел, только смотрел на своего первенца. Слезы давно высохли на его морщинистом лице, оставив две светлые дорожки на дубленой коже. Он выглядел помолодевшим лет на десять.

— Бумага твоя где? — спросил вдруг отец.

— Какая бумага? — не понял Павел.

— Ну, похоронка эта чертова. Которая про «без вести».

Павел похлопал себя по карманам ватника, висевшего на гвозде. Достал сложенный вчетверо тонкий листок.

Данила Макеевич взял бумагу узловатыми пальцами, подошел к шестку русской печи. Открыл чугунную дверцу. Там, среди малиновых углей, плавало жаркое золото огня. Старик, не колеблясь, бросил синий казенный конверт прямо в самое сердце пламени.

Бумага вспыхнула ярко-синим химическим огнем, мгновенно съежилась и рассыпалась в пепел.

— Нету больше линии фронта, — сказал отец, захлопывая дверцу. Лицо его осветилось оранжевым отсветом. — Тепереча только домовая стена осталась. Становись, сыны. Помолясь, завтра с утра венцы класть начнем. Кровлю крыть надо, апрель кончается.

Когда поздней ночью братья вышли покурить на крыльцо, небо окончательно очистилось. Весенний дождь так и не пролился, ушел стороной. Над Турасно висел молодой, острый серп месяца. Воздух был звонким, стеклянным, пахнущим дымящейся землей и свежим навозом.

bannerbanner