
Полная версия:
Пасека под землёй
А теперь поняла: чёрный день уже был. Он случился двадцать первого февраля, когда метель выла, а телефон разрывался от звонков. И если этот день и был чёрным, то он уже прошёл.Луч осветил его…
А теперь начинается новая жизнь. И эти деньги нужны не для беды, а для счастья. Для того, чтобы её девочка могла просто спокойно дышать, не считая каждую копейку, не глядя с тревогой на опустевший кошелёк.
Тяжёлая сумка давила на плечо, и Мария Ивановна чувствовала, как ноет спина — но таблетки от давления, принятые утром, держали. Врач предупреждал: тяжести не таскать. Но попробуй объясни это бабушке, у которой внук родился.
Она вышла из маршрутки на знакомой остановке, где ветер всё ещё гулял между домами, но уже не так зло, как раньше. Повернула голову — и увидела церковь. Она стояла здесь всегда, тысячу раз Мария Ивановна проходила мимо, почти не замечая её, воспринимая как часть привычного пейзажа, как фонарный столб или старую вывеску.
Но сегодня, в тусклом свете раннего утра, старая кирпичная кладка вдруг заиграла тёплым, золотистым светом, будто кто-то изнутри зажёг там невидимую лампу. Церковь сияла, несмотря на то, что солнца не было уже много дней, а небо висело низко и тяжело, как промокшее одеяло. Этот свет был не солнечным, он был внутренним, каким-то очень личным, будто здание само решило засветиться, чтобы поддержать её в этот трудный день. Мария Ивановна поставила у ворот все пакеты, тяжело вздохнула, чувствуя, как ноют колени от долгой дороги и как тянет спину, но это была хорошая усталость — усталость человека, который знает, ради чего он идёт. Она пошла внутрь. Там было тихо, пахло воском и старым деревом, и этот запах был таким знакомым, таким родным, что на глаза навернулись слёзы.
Она встала у иконы, сложила руки, и слова полились сами собой, сбивчиво, по-простому, как говорят только с тем, кому доверяют больше всего. Она просила за Таню, за малыша, за то, чтобы у них всё сложилось, чтобы никто не обидел, чтобы здоровье не подвело, чтобы сердце не болело от несправедливости мира. А в конце прошептала только одно слово: «Спасибо». И почувствовала, как внутри что-то отпускает, как будто тяжёлый груз, который она носила все эти дни, наконец-то стал чуть легче, и дышать стало проще.
Потом она пошла к больнице, и февраль, казалось, уже знал, что проиграл. Он всё ещё пытался делать вид, что он главный, швырял в лицо редкие снежинки, скрипел под ногами заледеневшим снегом, бил по щекам колючим ветром, но в этом уже не было прежней ярости. Это была просто усталость. И время. Его время истекало.
Скоро придёт март, а февраль уйдёт, чтобы в следующем году снова попытаться начать свои интриги со снегом. Но это будет потом. А сейчас нужно было просто дойти до больницы, обнять дочь и увидеть внука.
В палате Татьяна сидела на кровати, держа Лучезара на руках. Он сладко спал, свернувшись калачиком, поджав одну ножку к животу. Маленькие брови сошлись к переносице, будто он даже во сне решал какую-то важную задачу.
— Мама! — Татьяна вскочила, забыв на секунду про шов, и тут же поморщилась от резкой боли, но тут же рассмеялась, потому что радость была сильнее боли. — Ты зачем так много всего взяла? Ты же с давлением…
— Да чёрт с ним, с давлением, — махнула рукой Мария Ивановна, скидывая с плеч тёплый платок и оглядывая палату так, будто собиралась немедленно навести здесь уют.
— Я уже прожила свою жизнь, понаделала ошибок, нагрешила, наверное. А ты — мой самый чистый эликсир.
И вот он, мой внучок… Ух, настрадалась ты, Танюша. А я ждала его всем сердцем. Имя «Лучезар» она произносила теперь каждый раз так, будто пробовала его на вкус. Сначала оно казалось ей странным, интригующим, не таким, как все, слишком книжным, слишком поэтичным для обычного деревенского мальчика.
Но стоило его сказать, и внутри становилось теплее, как будто кто-то зажигал маленькую лампочку, разгоняя тени в душе.
— Посмотри на него, мамуль, — прошептала Татьяна, прижимая сына к себе и чувствуя, как он шевелится во сне, ищет тепло. Мария Ивановна смотрела на внука, и глаза её наполнялись слезами, но это были не слёзы горя. Это были слёзы облегчения и огромной, тихой радости, смешанной с гордостью и благодарностью.
Она хотела было сказать что-то про Серёжу, про то, какой он дурак, что бросил их в такой момент, что не выдержал, что сбежал, как мальчишка, испугавшийся ответственности. Но вовремя прикусила язык. Зачем сыпать соль на ещё не зажившую рану? Пусть эта рана просто покроется корочкой и заживёт, а шрам останется только напоминанием о том, что они смогли пройти через это и стать сильнее.
— Всё, мои дорогие, — решительно сказала Мария Ивановна. — Сейчас я пойду, поблагодарю медперсонал, отнесу им конфеты, а потом мы поедем домой. У нас теперь новая жизнь.
Знаешь, друг, я видел много людей, которые благодарят врачей. Но эта женщина — она благодарила не из вежливости. Она благодарила так, будто каждый врач лично вытащил её девочку из огня. И, честно сказать, так оно и было. Мария Ивановна пошла по коридору, шурша пакетом с конфетами, и говорила с каждой медсестрой, с каждым врачом, словно хотела обнять весь этот холодный, стерильный мир, который спас её девочку и её внука. Она благодарила их так искренне, так горячо, что даже строгие дежурные врачи, привыкшие к слезам, улыбнулись и сказали: «Да вы не переживайте, всё будет хорошо, мы же тут для этого и работаем».
В тот же день Татьяну с Лучезаром выписали. Пару дней Мария Ивановна пробыла с Татьяной в городе. Гуляла с коляской по аллее в парке, где снег уже начал оседать, превращаясь в серые, рыхлые сугробы, обнажая асфальт и прошлогодние листья. Она обмывала Лучезара, аккуратно, бережно, как когда-то мыла маленькую Танюшку, и улыбалась, когда он морщил нос от тёплой воды, будто хотел сказать: «Эй, полегче!»
Пуповинный остаток ещё не отпал, поэтому Мария Ивановна не лезла водой на животик — только протирала мягкой губкой, обходя сторонкой. Для неё это не было в тягость. Наоборот, это была радость — чувствовать себя нужной, знать, что её руки всё ещё могут согревать и помогать. Но потом ей пришлось уехать обратно в деревню.
Дом не мог стоять без хозяйки, да и Марта, и куры, и Колька-Николай ждали её. Перед отъездом она крепко обняла Татьяну, прошептала: «Ты справишься, ты у меня сильная», и сунула ей в карман ещё свёрнутые купюры — так, чтобы Таня не заметила, чтобы не было неловко, чтобы просто знать, что где-то там, в кармане, лежит эта маленькая поддержка.
Прошла неделя. Татьяна осталась одна. Вернее, не одна — с Лучезаром. Но город вдруг показался ей огромным и чужим, слишком шумным, слишком быстрым, слишком равнодушным. Деньги заканчивались, и это чувство было неприятным, колючим, как заноза под ногтем, которая мешает, но которую нельзя вытащить одним движением. Алименты от Серёжи пришли без подписи, без единого слова, словно перевод от случайного благотворителя. Хватило на неделю. Дальше предстояло доживать на маминой помощи и на упрямой вере, что как-нибудь обойдётся. Она смотрела на сына, который спал в своей люльке, и думала: «Как я буду? Как мы будем?» Сердце сжималось от страха, но тут же расправлялось от любви, которая была сильнее любого страха.
Телефон зазвонил поздним вечером, когда за окном уже стемнело, и фонари горели тускло, будто нехотя, освещая только маленькие островки тротуара.
— Танюш, — голос мамы звучал спокойно, но в нём чувствовалась твёрдость, та самая, которая не терпит возражений, но при этом согревает. — Слушай, я тут подумала… Может, ты с малышом переедешь ко мне в деревню? Тут воздух чистый, молоко от Марты всегда свежее, да и я помогу. Не будешь одна крутиться. Денег тут особо не надо, хозяйство своё, огород летом… А город этот… он съедает людей.
Там каждый день — это борьба, а тебе сейчас нужно просто жить, просто дышать, просто растить сына. Татьяна села на край кровати, прижала телефон к уху и посмотрела на сына. Он спал, подложив под щёку сжатый кулачок. Его ресницы отбрасывали на щёки тонкие тени, и в этих тенях было столько покоя, что хотелось плакать. И вдруг она поняла, что мама права. В городе каждый день был борьбой. А в деревне… там можно просто жить. Там можно дышать. Там не нужно быть сильной каждую минуту, потому что рядом всегда будет кто-то, кто просто посидит рядом, молча.
— Мам, — тихо сказала она, и голос её дрогнул, но не от страха, а от облегчения, от того, что наконец-то можно было снять эту тяжёлую броню и просто быть слабой, зная, что тебя поддержат. — Я подумаю. Но, кажется… кажется, это хорошая идея.
Вот видишь, друг? Иногда нужно, чтобы кто-то сказал за тебя то, чего ты боялась сказать сама. Не потому что ты слабая. А потому что устала быть сильной.
Февраль всё-таки сдался — был уже март.
Снежинки падали не яростно, как разъярённые птицы, бьющиеся о стекло, а мягко и лениво, словно извиняясь за недавнюю злость. Они кружились в воздухе и таяли, едва коснувшись тёмного асфальта. Февраль ушёл недели две назад, но его следы ещё виднелись в грязных сугробах по обочинам дорог. Март прятался за серыми тучами, не показывая своего лица, но в самом воздухе уже отчётливо чувствовалось дыхание больших перемен. Оно пахло влажной корой, прелой прошлогодней листвой и той особенной свежестью, которая бывает только перед настоящей оттепелью. В холодной земле под окном глухо пульсировали подснежники, настойчиво раздвигая мёрзлые комья глины своими острыми зелёными носиками.
Татьяна подошла к люльке, осторожно провела пальцем по мягкой щёчке сына. Кожа была такой нежной, что казалась сделанной из лепестков. — Лучезар, — прошептала она. — Кажется, у нас впереди новое приключение. Он шевельнулся во сне, будто услышал или понял, и снова затих, доверчиво прижавшись щекой к ткани. А за стеклом их новая общая жизнь стучалась в двери — тихо, но настойчиво, обещая тепло и свет.
Глава 4.Прибытие в деревню
Коробка стояла на полу, квадратная, из-под какой-то бытовой техники, с помятыми углами. Татьяна смотрела на неё, и казалось, что она размером с комнату. Как вообще в неё помещается целая жизнь?
Она начала с самого маленького. С крошечных распашонок, которые ещё хранили запах больницы — тот самый, стерильный, с горьковатой ноткой хлорки, который теперь почему-то не пугал, а напоминал: «Мы оттуда выбрались». Она складывала их аккуратно, стараясь не мять, и тут же разворачивала обратно — ткань была такой тонкой, такой невесомой, что казалось преступлением запихивать её в грубый картон.
Лучезар спал в люльке, прижавшись щекой к бортику. Он спал теперь иначе, чем в роддоме: не тревожно, не в ожидании боли, а глубоко, по-настоящему. Будто поверил, что мир безопасен. Татьяна наклонилась, поправила уголок пледа, который сполз, обнажив горячую коленку сына. И замерла, прислушиваясь к этому ровному, чуть свистящему дыханию.
«Мы едем к бабушке, — прошептала она, будто объясняя ему план. — Там будет тихо. И кот. Ты его пока не знаешь, но он хороший. Зовут Колька».
В шкаф она залезла без энтузиазма. Вещи, которые раньше казались ей важными — строгие костюмы для консультаций, белая блузка, в которой она ходила на кафедру, туфли на каблуке, в которых она чувствовала себя «настоящим врачом», — теперь выглядели чужими. Будто принадлежали другой женщине. Той, которая думала, что всё можно контролировать.
Она вытащила одну блузку, приложила к себе, посмотрела в зеркало. Ткань натянулась на груди, которая всё ещё была тяжёлой от молока, и на шве, который стягивал живот тугой, невидимой струной. Нет. Это не нужно.
Вместо этого она достала старую, растянутую футболку. Ту самую, в которой было удобно, в которой можно было сидеть на полу, обложившись книгами, или плакать, уткнувшись в рукав, когда становилось совсем невыносимо. Мягкая, серая, с почти выцветшим принтом. Вот эту она точно возьмет. В этом ей будет спокойно.
На полке лежала папка с документами. Диплом, сертификаты, трудовая книжка. Татьяна провела пальцем по гладкой обложке. «Врач». Это слово всё ещё отзывалось внутри, но теперь оно звучало не как броня, а как воспоминание. Или обещание на потом. Когда-нибудь она снова будет этим врачом. Но не сегодня. Сегодня она просто мама, которая увозит сына туда, где ему будет хорошо.
Она открыла ящик с мелочами. Там валялись чеки, старые проездные, пара заколок, и среди них — маленький, почти стёртый брелок-сердечко. Таня не сразу вспомнила, откуда он. А потом всплыло: первый курс, ярмарка в парке, она купила его на последние деньги, потому что он был смешным и нелепым, и почему-то казался счастливым. Она покрутила его в пальцах, улыбнулась краешком губ и положила в карман футболки. Пусть будет.
Люлька. Пеленальный матрасик. Бутылочки, которые, возможно, даже не понадобятся, потому что молоко есть, но «вдруг». И, самое главное, маленькая вязаная кофта — та самая, которую мама привезла в больницу. Овечья шерсть пахла домом, сеном и спокойствием. Татьяна прижала её к лицу на секунду, вдохнула этот запах, и глаза защипало от слёз. Не от горя, а от облегчения.
— Ну вот, — тихо сказала она, оглядывая комнату, которая уже казалась чужой, пустой, освобождающейся от старой кожи. — Вроде всё.
Лучезар шевельнулся, нахмурил крошечный лоб, будто ему приснился неприятный сон, но тут же расслабился. Дверь захлопнулась за ней с тихим, окончательным щелчком. И в этом звуке было что-то правильное — будто город, который столько лет тянул из неё силы, наконец-то отпустил.
В такси пахло старой обивкой и мятными леденцами водителя. Лучезар спал, прижавшись к Татьяне, а она смотрела в окно, где серые многоэтажки постепенно сменялись редкими домиками с покосившимися заборами, потом — полями, укрытыми рыхлым, уже не белым, а серовато-бурым снегом, и наконец — лесом, который стоял тёмной стеной, будто охраняя деревню от всего лишнего.
— Почти приехали, — тихо сказал водитель, поглядывая в зеркало. — Вон там, за поворотом, ваша остановка.
Татьяна кивнула, сглотнула комок в горле. Сердце билось где-то в горле, не от страха, а от предвкушения. Как будто она возвращалась туда, где её всё ещё помнят маленькой девочкой, которая бегала босиком по траве и верила, что бабушка может отогнать любую беду одним только словом.
Когда машина остановилась, Татьяна на секунду замерла, собираясь с силами. А потом открыла дверь, и её сразу накрыло этим деревенским воздухом — сырым, пахнущим талой водой, дымом из труб и чем-то ещё, неуловимо родным.
Мария Ивановна уже приближалась к калитке, в старом пальто и платке, повязанном по-деревенски, туго, под подбородком. Она не бежала — ноги уже не те, — но шла быстро, почти торопливо, и в её глазах было столько света, что Татьяна вдруг почувствовала, как на глаза наворачиваются слёзы.
— Ну вот, мои хорошие, — выдохнула Мария Ивановна, когда Татьяна подошла, и крепко обняла их обоих — и дочь, и внука, стараясь не придавить малыша. — Дома. Наконец-то дома.
Лучезар на секунду приоткрыл глаза, будто проверяя, что происходит, потом снова уткнулся в Татьяну и засопел.
— Давай-ка я его подержу, — сказала Мария Ивановна, осторожно забирая внука. — А ты пока вещи занеси. Тяжело ведь.
Татьяна хотела возразить — мол, я сама, я справлюсь, — но вдруг поняла, что действительно устала. И что сейчас можно расслабится на время. Можно позволить маме взять на себя хоть часть тяжести.
Она вернулась к машине, достала коробку, люльку, пакеты. Водитель молча помог донести остальные сумки с багажника до крыльца.
— Спасибо вам, — искренне сказала Татьяна, протягивая деньги.
— Да ладно, — махнул он. Вернул половину обратно. — Пусть у вас тут всё хорошо будет.
И уехал, оставив их стоять у старого дома, который и правда будто вздохнул с облегчением.
Колька-Николай встретил их по-своему: запрыгнул на забор, выгнул спину, потёрся о столб и громко мяукнул, будто докладывал: «Я тут.Привет! Всё под контролем». Потом спрыгнул, подошёл к Татьяне, потерся о ногу и, не задерживаясь, направился к крыльцу — мол, чего стоите, идёмте, дел полно.
Коза Марта оставила своё сено и подошла поближе, вытянув шею, с любопытством глядя на дорогих гостей. Понюхала воздух, фыркнула, будто сказала: «Новый человек. Бее! Ладно, посмотрим. Бее!».
А на небе, будто специально для этого момента, наконец-то выглянуло солнце — по-настоящему весеннее, пусть пока и робкое.
Большой золотой круг, который пробился сквозь серые тучи и лёг тёплым пятном на крышу, на забор, на плечи Марии Ивановны.
— Видишь? — улыбнулась мама, глядя вверх. — Даже солнышко радуется, что вы приехали.
Татьяна посмотрела на дом — на потемневшую краску, на покосившийся скворечник, на окно, в котором она столько раз видела своё отражение, когда была маленькой.
— Давно я тут не была, — прошептала она. — Ну, здравствуй, мой любимый. Где-то в сердце припрятанный. Вот и я. Но уже не одна.
Дом молчал. Но в этом молчании было столько тепла, столько памяти, что казалось, будто он действительно хотел их обнять. Он знал её с пелёнок. И про Лучезара тоже слышал — ведь Мария Ивановна перед сном, стоя у иконы, шептала: «Ты смотри, Боженька. Меня можешь забрать — мы там с тобой попьём чай, обсудим многое. А вот моих не трогай. И попроси там, чтобы отстали. Ты видела, сколько Таня настрадалась в больнице? И за Арсения Максимовича прошу — золотой человек, столько нервов из-за неё потратил…»
Теперь эти молитвы наконец-то могли немного отдохнуть. Потому что те, за кого она просила, были здесь. В безопасности.
Глава 5.Жизнь обрела теплые краски...
Дни потекли медленно, но уверенно, как вода, которая наконец-то нашла своё русло. Шов заживал, стягивая кожу, но боль уже не была острой — скорее напоминанием о том, через что она прошла. Лучезар рос не по дням, а по часам. К трём месяцам он уже держал голову, а к полугоду пытался ползти, смешно отталкиваясь пятками и фыркая, если что-то не получалось. Его золотые волосы вились мягкими кольцами, а глаза, тёмные, как у Татьяны, смотрели на мир с таким любопытством, что сердце сжималось от нежности.
— Да он у нас умненький, — качала головой Мария Ивановна, глядя, как внук хватает погремушку и трясёт ею, прислушиваясь к звуку. — И красивый. Как солнышко.
Татьяна работала, как пчёлка. Устроилась в местную ветаптеку — там нужны были руки, а у неё был диплом, пусть и не ветеринарный, но она быстро схватывала. Хозяйка аптеки, тётя Валя Караман, была женщиной строгой, но справедливой.
— Главное, порядок держи, — ворчала она, показывая Татьяне полки с флаконами и коробками. — Тут не люди, тут животные. Им не скажешь: «Подожди, я сейчас разберусь». Им надо сразу и точно.
И Татьяна старалась. Она раскладывала лекарства, вела учёт, помогала клиентам выбирать корм и витамины, запоминала названия препаратов, которые раньше и слышать не слышала. И всё бы ничего, если бы не ее давняя знакомая.
Оля Гладышева работала в аптеке уже лет десять. Она знала всех местных фермеров, всех владельцев собак и кошек, и держалась так, будто это её личное царство, а Татьяна — незваная гостья. Ещё со школы между ними висела эта невысказанная неприязнь: Оля была из тех, кто всегда старался быть первой, кто не любил, когда кто-то другой выделялся. А Татьяна в школе была умной, спокойной, и учителя её любили. Этого Оля не забыла.
Но было и другое. Глубже. Старше.
В одиннадцатом классе Оля любила Серёжу. Тихо, отчаянно, как умеют любить только в деревне, где от насмотренности не спрятаться. Он был весёлый, бесшабашный, со смехом, от которого хотелось жить. Оля писала ему записки, оставляла на парте, дрожащими руками. Он читал, усмехался, говорил: «Спасибо, Гладышева». По фамилии. Как чужую. А потом появилась Татьяна — умная, тихая, с косичками и взглядом, который смотрел не на Серёжу, а мимо, вдаль, туда, где у неё был медицинский и вся жизнь впереди. И Серёжа побежал за ней, как бегут за светом — не думая, не оглядываясь. А Оля осталась.
После выпускного Таня и Серёжа уехали в город вместе. Чемоданы, автобус, облупившийся знак на повороте — и всё. Оля стояла у окна, смотрела, как машина вбирает в них двоих и уменьшается за поворотом, и понимала: это не «они уехали». Это «он выбрал». И не её.
Она осталась в деревне. Работала продавщицей в магазине, потом устроилась в аптеку. Вышла замуж за тракториста Митю — не от любви, от тоски. Митя пил, бил, через три года ушёл к соседке. Оля осталась одна. Без детей, без мужа, без города. С аптекой, да с приблудным котом, который приходил зимовать и пропадал до осени, как все настоящее в ее жизни.
Двадцать лет она смотрела, как деревня живёт: рождаются, женятся, разводятся, умирают. А она стоит за прилавком и считает таблетки. И никого не обвиняла. Просто жила. А потом вернулась Татьяна — с ребёнком, с подкрашенной щекой, с пустотой в глазах, которую Оля узнала мгновенно, потому что сама носила такую же. И вот тут Олю прорвало.
В тот день всё началось с мелочи. Клиентка, хозяйка пуделя, долго выбирала шампунь, сомневалась, переживала. Татьяна терпеливо объясняла, показывала варианты, старалась успокоить.
— Да брось ты ей голову морочить, — фыркнула Оля, проходя мимо с коробкой в руках. — Скажи просто: вот этот, и всё. Люди не любят, когда им много болтают.
Татьяна сжала зубы, но сдержалась.
— Я хочу, чтобы она выбрала то, что подойдёт, — спокойно ответила она. — Это же не просто шампунь. У собаки кожа чувствительная.
— Чувствительная, — передразнила Оля, ставя коробку на полку с грохотом. — Ты тут не в городской клинике. Тут люди простые, им не надо лекции читать.
Клиентка неловко переминалась с ноги на ногу, не зная, кого слушать.
— Простите, — сказала она наконец. — Я, наверное, потом зайду.
Когда дверь за ней закрылась, Оля повернулась к Татьяне, и в её глазах сверкнуло злое удовлетворение.
— Видишь? Ты её спугнула. Они тут не любят этих твоих умных разговоров.
Татьяна почувствовала, как внутри поднимается горячая волна гнева. Она глубоко вдохнула, стараясь не сорваться.
— Я не спугнула, — тихо, но твёрдо сказала она. — Я старалась помочь.
— Помочь, — снова фыркнула Оля. — Да тут и без твоей помощи всё работало. Зачем ты вообще сюда пришла? Тебе что, в городе работы мало?
— Мне нужно работать, — ответила Татьяна, глядя Оле прямо в глаза. — У меня ребёнок. И я должна его кормить.
— Ребёнок, — протянула Оля, и в голосе вдруг зазвучала другая нота — не раздражение, а что-то острое, давнее, ядовитое. — Ребёнок. От Серёжи.
Татьяна вздрогнула. Имя прозвучало как пощёчина.
— При чём тут…
— При всём, — перебила Оля. Она шагнула ближе, и Татьяна увидела, что лицо её побелело — не от злости, а от чего-то другого. От давней, незаживающей раны. — Ты что, думала, я не знаю? Думала, я тут в своей аптеке, полки протираю, а про тебя не слышала? Ты его увела. В одиннадцатом классе. Он был мой, Таня. Мой.
Татьяна отступила на шаг. Она не ожидала. Она думала, Оля злится из-за аптеки, из-за полок, из-за работы. А это было не про полки. Это было про Серёжу. Про тот выпускной, про тот автобус, про ту жизнь, которая ушла за поворот и не вернулась.
— Оля, это было двадцать лет назад…
— Двадцать лет! — Оля вскрикнула так, будто ей содрали кожу. — А для меня — как вчера! Ты знаешь, что было после того, как ты его забрала? Ты знаешь, что я делала? Я три месяца не выходила из дома. Мама думала, я болею. А я просто не могла. Он был первый. Единственный. А ты хвостиком крутануло— умная, тихая, с косичками — и он побежал за тобой. А потом вы сели в автобус и уехали. И мне даже не сказали. Просто — «Оль, Серёжа с Таней в город уехали». Как факт. Как погода. Как будто мне всё равно.
Татьяна стояла и молчала. Потому что Оля была права. Не в том, что Татьяна «увела» — Серёжа сам выбрал. Но в том, что Оля любила его первой. И что Татьяна никогда не думала об этом. Не потому что не заботилась — а потому что не знала, как глубоко это сидело.
— Я его не уводила, — сказала Татьяна тихо. — Он сам подошёл. Я не знала, что ты…
— Не знала! — Оля рассмеялась, и смех был как треск стекла. — Все знали. Вся школа знала. Кроме тебя. Потому что тебе было всё равно. Ты была лучше всех. Умнее всех. Тебе не нужно было замечать таких, как я.
Татьяна почувствовала, как к горлу подкатывает ком. Не от обвинения — от стыда. Потому что в этом была доля правды. Она правда не замечала. Она была погружена в учебу, в олимпиады, в мечты о медицинском. Серёжа появился — яркий, весёлый, простой — и она приняла его как данность. Не спросив, чьё сердце он разбил по дороге.
— Оля… — начала она, и голос дрогнул. — Я правда не знала. Мне жаль.
— Жаль! — Оля сплюнула слово, как ядовитую косточку. — Ты мне скажи: он хотя бы был с тобой счастлив? Или ты тоже была для него этапом?
Татьяна стиснула зубы. Она не хотела об этом говорить. Не здесь, не с Олей, не посреди аптеки. Она полгода как приехала в деревню и каждое утро просыпалась с одной мыслью: забыть. Стереть. Вырезать. Серёжа был как родинка, которая переродилась: хочешь отрезать, а она вросла так глубоко, что резать — значит резать по живому.

