Читать книгу Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (Кио Маклир) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах
Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах
Оценить:
Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах

4

Полная версия:

Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах

Дж. была настроена менее оптимистично. Стойте на своем и не отчаивайтесь, даже если вам сообщат, что все записи пропали, – говорила она в своих пылких голосовых сообщениях. – Как только вы начнете копать, вам скажут, что вы должны быть благодарны уже за само ваше зачатие. «На всё воля божья» и «на всё есть свои причины». Будто мало того, что вам врали и скрывали от вас факты, так вы еще и должны радоваться – мол, спасибо, как же мне повезло! Вам посоветуют не волноваться, потому что «главное – это любовь». Если важна только любовь, почему бы не менять младенцев в роддоме! Если такой обмен не имел значения, так и не будет иметь.

Оба подвергли сомнению слова моей матери об общем наркозе. Вслед за ними засомневалась и я. Однажды утром я опубликовала пост с вопросом к DNA Detectives, проводят ли процедуры оплодотворения с полной анестезией. Многое еще неизвестно, призналась я группе незнакомых мне людей. Всё объяснить трудно.

К моему удивлению, моя публикация вызвала недоверие и даже волнение. Судя по комментариям, поначалу, в отдельных случаях, процедуры оплодотворения проводили с легким обезболиванием, но под общим наркозом, как во время серьезных операций, – никогда. И даже с учетом доминирования мужчин в тогдашних медицинских учреждениях гипотеза о том, что маме не сообщили об инсеминации, казалась неправдоподобной. Эти возражения породили глубокую тревогу; они указывали на высокую вероятность совсем диких событий.

Я закрыла окно браузера. Меня трясло. Я потянулась за чашкой и сшибла ее. Через несколько часов мой пост и все комментарии под ним были сочтены провокационными и удалены. Но еще раньше до меня понемногу начало доходить: что-то здесь не так.

общее

Я думала о маме той весной, когда сама разговаривала со своим анестезиологом, человеком пятидесяти с лишним лет в голубой бумажной шапочке, с выдающимися бровями. Держа в руках открытый блокнот и поглядывая в него, он задавал мне вопросы касательно моей истории болезни: Наследственные заболевания? Патологические реакции на медикаменты? Какие-либо болезни сердца? Вопросительных знаков становилось все больше. Я объяснила, что половина моей семьи – это наследственная тайна. Что мне известно только про мои еврейские корни и я не знаю, чего остерегаться. Отсутствие прошлого стало уже не просто личной загадкой, а медицинской проблемой. Он сжал мою руку.

Относись к этому как к расследованию, подумала я, когда анестезиолог провел меня через толстые двойные двери в операционную и велел лечь. Доктора и медсестры в масках стояли у операционного стола и внимательно смотрели на меня сверху вниз, пока я не перестала различать слова, так что воспринимала только ритм голосов.

Я оказалась под общим наркозом первый раз в жизни и – наклон, поворот, забытье – проснулась, дрожа под стопкой одеял. Той части меня, которая послужила приютом двум моим сыновьям, но позже стала источником острой боли, частых кровотечений и анемии, больше не было.

Медсестра тепло укрыла меня, а я смотрела вверх на подвешенный мешок капельницы с физраствором, пытаясь осознать, что произошло за время моего медицинского приключения, и представляя себе маму на моем месте. Я чувствовала запах соленой воды, лимона и мяты. Пока медсестра кружила по палате, я смогла расслышать, что мне оставили вырабатывающие эстроген здоровые яичники. Я дрожала так, что зубы стучали. Того и гляди, медсестра принесет мне младенца со словами оказалось, он был у вас внутри и я постараюсь держаться естественно и не выдать своей радости и волнения. Я скажу, что намерена произвести на свет еще одного. Но я знала, что она лишь покачает головой и ответит: Нет, это вряд ли. И я согласно кивну: Да, вероятно, вы правы.

Я думала о маме, когда меня, слегка ошалевшую от обезболивающих, перевезли отлеживаться на кровати, отгороженной хлипкой ширмой, почему-то в отделении патологии беременности; когда я чувствовала спокойствие сотен женщин, которые носят своих «еще-не-деток», в то время как открытое окно транслировало вести о зеленом, лихорадочно роскошном мире.

персики

Открывая банку с папиными любимыми персиками – последнюю из наших запасов, которые мы хранили в буфете, когда папа был жив, – я подумала, что, скорее всего, не поняла смысла маминых слов. Я слегка подогрела персики в ковшике, помешивая сироп с темно-оранжевыми половинками. Обычно аромат выдергивал папу из глубокой дневной дремоты и заставлял выйти на кухню. Я выложила теплые персики с мороженым в сине-белую креманку и поставила ее на наш алтарь, призывая его вернуться.

1969

Атмосфера лета 1969 года – тех месяцев, когда я была зачата, – была полна мистики. Бывают вещи, гласит мистика, которые невозможно постичь до конца.

Летом 1969 года, когда моя мама напевала песенку про мальчика из персика, человек впервые ступил на Луну, а 650 миллионов зрителей по всему миру наблюдали за ним. Это было время Стоунволлских бунтов и убийств, учиненных «Семьей» Мэнсона. Летом 1969 года музыкальный фестиваль на ферме в Бетеле, штат Нью-Йорк, собрал 400 000 человек. Столько же участников привлек Гарлемский фестиваль, и репортеры, надеявшиеся получить реплики знаменитостей насчет высадки человека на Луну, обнаружили, что этой аудитории нет никакого дела до астронавтов – «Нам не до Луны, лучше немного заработаем в Гарлеме». Атмосфера была пропитана духом сексуальной свободы. Первые строчки рейтингов в Великобритании занимала песня «Honkey Tonk Women». Это было торжество плодородия. Как говорил мой отец, Лондон стал «Обществом Вседозволенности»; он снял одноименный документальный фильм, для чего проинтервьюировал подростков на Карнаби-стрит и свою приятельницу Йоко Оно на тему ее ленты Bottoms («Ягодицы»), сценарий которой содержал единственную фразу: «Подпишем петицию за мир нашими ягодицами».

Отец писал в таком ключе: ломка бюрократического общества, ломка старых законов морали – единственная надежда движения. Броско. Звучно. Эффектная бунтарская риторика. Иногда он прибегал к сокращениям, принятым у начинающих журналистов, которые привыкли экономить слова, чтобы уменьшить счета за телеграммы. В то лето численность воинского состава американской армии во Вьетнаме достигла пика в 543 000 человек. Отец, путешествуя по стране с 1969 по 1970 год, оказался в самой гуще событий. Будучи военным корреспондентом, он хотел запечатлеть скрытую от официальной прессы жизнь Северного Вьетнама.

«Думаю, мы все предпочли бы прославиться не единственным красочным залпом фейерверка, а списком рутинных каждодневных дел», – написал он мне однажды, цитируя Нила Армстронга. Папа много думал о своем наследии, о том, что и кому он оставит после себя. Возможно, думал об этом больше, чем Армстронг.

Что касается своих следов на лунной поверхности, Армстронг вроде бы сказал: «Надеюсь, скоро кто-нибудь слетает туда и сотрет их».

Отец брал интервью и у вернувшихся после высадки на Луну астронавтов.

Мама считала, что в 1969-м было можно всё.

ангел

Атмосфера лета 1969 года была полна мистики. Все мои мысли занимал главный герой того времени, преследовавший меня повсюду, – мой тайный отец. Его присутствие повергало меня в состояние вечного возбуждения, порой сродни романтическому мороку. Когда он должен был появиться? Мне необходимо было узнать хотя бы, как его звали и из каких он краев. Но я, неопытный сыщик, не способна была разобраться с засевшей во мне тайной. Поэтому в конце мая 2019 года, по совету Б., я опубликовала в DNA Detectives пост, надеясь найти бесплатного помощника для моего расследования. Мне нужен был знающий, старой закваски, «папарацци по отцам». Почти тут же откликнулась одна женщина из Сан-Франциско, уже поднаторевшая в распутывании родственных связей и родословных, а также в проверке гипотез. «Ангел сыска». Мы составим фамильное древо, пообещала она и предупредила, что наши поиски будут проходить в несколько этапов.

Древо росло. Росло и ветвилось. Как будто его подкармливали хорошим удобрением. Но на самом деле за его ростом, за этой биографической реставрацией, стояла многочасовая исследовательская работа моей покровительницы. Каждое утро я просыпалась, бежала к своему рабочему креслу и в напряженном ожидании открывала мессенджер. Я не понимала причин такой самоотверженности моего ангела. Еще ни один посторонний мне человек, с которым я встречалась только на экране, не проявлял такой преданности, работая ради меня столь добросовестно. Может, ее саму усыновили? Всякий раз, когда я пробовала сойтись с ней поближе, побольше узнать о ней, она уходила от ответа или отвечала вежливо, но не вдаваясь в подробности, словно ей надо было поддерживать занятый розыском мозг в состоянии предельной сосредоточенности на выписанных именах мертвецов и сортировке моих недостающих генетических звеньев.

«По всей видимости, ангелы не обладают личными качествами и особенностями характера; они ни разу не попались нам на глаза», – пишет Элиот Уайнбергер. Скрытность моего ангела и эфирный характер наших отношений лишь добавляли ей святости. В моем воображении она парила под облаками, в платье из легкой материи, помогая всем, кто попадался ей на небесном пути.

В конце весны и начале лета 2019 года, по мере того как подрастало наше дерево, ее обновления стали для меня насущной потребностью, я предвкушала появление очередного побега.

Дерево опутало меня неизвестными ранее именами, ничего мне не говорящими датами, географическими названиями и историями. В частности, там оказались известный писатель, чьи романы расходились тиражами свыше пятисот миллионов экземпляров, филантроп, который всю жизнь заикался и основал специализированный центр помощи детям-заикам, доктор с длинными, как у Будды, мочками. Это же мои мочки, невольно вырвалось у меня, когда моя спасительница-детектив с дотошностью зоолога, собирающего скелет кита, рассортировала косточки моих предков и убедила меня броситься вниз с утеса кандидатов в мои отцы.

Если бы не копание по еврейской линии, объяснила она, процесс шел бы иначе. Длинная история эндогамии предполагала множество генетических совпадений между кузенами, и ни одно из них нельзя было связать с доказанным родством. Проблему усложняли перемены имен. Мы штудировали списки пассажиров и лиц, получивших гражданство, и мой ангел пыталась восстановить исходные фамилии. Коэны из Когенов, Когены из Коганов

Мы кружили по заданной траектории. Идея себя исчерпала. Не сдаемся. Переходим на новый этап. На новом этапе требовались интуиция и воображение.

Я ждала. Разглядывала в зеркале свои уши с длинными мочками.

«Вы не помните ничего необычного или кого-то, кто показался вам необычным в детстве?» – поступил вопрос от моего ангела.

апрель 2019

3. сэймэй

(чистый свет)


купюры

В апреле, когда стояла теплая, ясная погода и всё вокруг необратимо зазеленело, я предложила маме посидеть в саду. Я все дни напролет чего-то ждала – казалось, мы находимся в зале ожидания, но, возможно, я встречаю того, кто находится тут же, рядом со мной. Стоило мне попытаться заговорить прямо, в мамином голосе почему-то начинали звенеть стальные нотки, чувствовалось сильное желание защититься. Сидя с ней в саду, я решила не усложнять ситуацию: Давай просто наслаждаться хорошим деньком, яркими красками, глазеть на прохожих и их собак. Мама спрятала руки в лежавшую у нее на коленях леопардовую сумку LeSportsac.

Вскоре после того, как я рассказала ей о результатах моего теста ДНК, она стала носить в своей нейлоновой сумке пластиковые файлы с фотографиями. Ей начали сниться разные моменты из ее юности: вот она прикорнула у пруда рядом с домом ее матери и лежит щекой на теплом мху; вот она продает мороженое на рыбном рынке Цукидзи в Токио, и солнце светит ей в лицо. Она пересказывала мне свои сны чуть ли не ежедневно, а я внимательно слушала и понимала, что расспросами о моем рождении я словно открыла каналы ее прошлого.

Большинства фотографий из ее запасников я либо никогда не видела, либо видела их мельком. На многие годы закопанные в маминых архивах, никак не упорядоченные, они хранили историю ее жизни до моего рождения. Теперь они пробивались на свет божий из тайных хранилищ в ее квартире, рассказывая о семи бездетных годах брака моих родителей. «Летели те дни весело и беззаботно или тянулись в ожидании чего-то?» – гадала я.

Вот она в бикини, картинно разлеглась на капоте автомобиля; ест итальянскую еду на многолюдной веранде ресторана; позирует босиком на груде камней перед греческим храмом с дорическими колоннами и кариатидами, отражающимися в заиленной луже.

Иногда она задерживает взгляд на одной из фотографий и цокает языком, будто счетчик Гейгера, и я понимаю, что нам попался особенно яркий эпизод. Какие воспоминания навеяла ей эта ее игривая поза, эти желтые шорты с ажурным топом на фоне клумбы с роскошными каннами?

– Что ты так вцепилась в эту фотографию?

– Сама не знаю, – ответила она.

Я спросила маму, может ли она перебрать в памяти фото с пейзажами и выбрать самый красивый, по ее мнению. Она взглянула на меня – серьезно ли я? – и указала на фотографию, где она в красном коротком платье с цветочным принтом сидит на балконе, с которого открывается вид на Эйфелеву башню. У нее аккуратная короткая стрижка, она отвернулась от камеры.

цветочные карты

У меня есть фото родителей в Токио, снятое в начале шестидесятых. Папа – бледный длинноногий англичанин – работал тогда «корреспондентом Canadian Broadcasting Corporation[4] на Дальнем Востоке». Мама была двадцатитрехлетней студенткой, изучала искусство, интересовалась модой и тусовками и не интересовалась правилами поведения. Она почти не говорила по-английски, но ей нравилось вертеться среди иностранцев. Младшую в семье, ее воспитывала овдовевшая мать и опекали шестеро старших сестер и братьев, которым ее кипучая, под стать солнечной, энергия казалась чем-то совсем непонятным. Старший из братьев настоятельно рекомендовал ей «не быть выскочкой». Трудно было бы ожидать, что она с ее привычкой всё оспаривать и нетерпимостью к респектабельности и «коллективному единству» останется жить в небольшом, консервативном и ксенофобском японском городе. Спустя двадцать лет я замечала, что она, в отличие от своих сестер, никогда не стоит по стойке «ноги вместе» и не носит «приличные» и практичные туфли.


Мой папа обратил внимание на мою маму, когда она играла в ханафуду. Ханафуда – это японский вариант покера, где в комбинациях используются цветы и растения разных видов. Мама играла ночь напролет – копила деньги, чтобы платить за квартиру. Отец, заядлый игрок, смотрел, как она распихивает выигрыш по карманам пальто. Бывают дни, когда ты встречаешь кого-то, кто явно пришел оттуда же, откуда и ты, – они оба описывали это примерно так.

Она сказала, что ее зовут Марико. Она выбрала себе это имя в качестве творческого псевдонима; знакомые и близкие друзья обращались к ней так гораздо чаще, чем по ее подлинному имени – Йоко. В ее скудном английском и его плохом японском едва набралось с полсотни слов для общения. Однако они каким-то образом нашли свой собственный корявый язык для разговора с эканьем и меканьем, не настолько усложненного нюансами и разнообразной лексикой, чтобы копаться в прошлом. В те времена в Токио смешанные пары были еще большой редкостью. Когда они шли по улице, на них оборачивались. Однажды к ним привязались члены студенческого антивоенного движения Дзенгакурен, кричавшие им вслед: «Yankee go home»[5].

Когда они поженились и уехали в Лондон, мама превратилась в эксперта по импровизации. Если не удавалось добыть японские продукты, она обходилась местными. Не сумев найти работу, она переквалифицировалась в гида – водила японских туристов по городу (при этом вводила их в заблуждение) и однажды не один час проплутала с ними в тумане вокруг Тауэра. Представлялась «перевозчиком» вместо «переводчика». Недостаток знаний компенсировала обаянием. Каждое утро она затевала что-нибудь «на скорую руку». Показывала туристам «огни и тени» своего приемного города. Подружилась с другими художниками из числа японцев-экспатов и смело окунулась в свободную, нерафинированную творческую среду новой родины.

Прежде чем появилась я, мои родители прожили вместе семь лет. Через четыре года после моего рождения мы покинули Англию, перебрались в Канаду, и мама принялась импровизировать заново. Он скучала по друзьям и оживленной космополитичной среде, которую оставила в Лондоне и Токио. Ее английский по-прежнему был далек от совершенства, а будущее – неясно.

– Я думал, мы составим хорошую пару, – сказал однажды отец.

фотография


«Этот образ… мог бы существовать, кто-нибудь мог сфотографировать девушку, как фотографировали ее в другое время, при других обстоятельствах. Но такого снимка нет. Кому пришло бы в голову ее фотографировать?»[6] – пишет Маргерит Дюрас.

пейзаж

Однажды в апреле, когда стояла теплая, ясная погода и всё вокруг необратимо зазеленело, я предложила маме посидеть в саду, и она показала мне фотографии, которые принесла в нейлоновой сумке, – и я поняла, что из всех этих снимков мне более всего интересны те, где мама запечатлена в каком-нибудь саду.


Мне всегда нравились фотографии женщин в общественных и частных садах – в садах, отвечающих общепринятым представлениям о роскошных райских кущах. Легкая изумрудная дымка. Неистовство бугенвиллеи. Ветки камелии и гряда холмов на заднем плане. Бросается в глаза тесная связь между жизнью растений и женственностью, но когда я смотрю на эти старые, отпечатанные с передержанной пленки фотографии, меня охватывает хищническое чувство, особенно если женщины в цветастых платьях, утопающие в буйстве листвы, будто сливаются с пейзажем, дразнят: попробуй выдернуть нас отсюда! Призрачная расплывчатость служит напоминанием: воспроизвести маму в этом мире, воплотить на бумаге ее черты и фигуру не так просто. Сколько я ни пыталась, всегда выходило не то.

* * *

Это были шестидесятые, поэтому композиция на фотографиях кажется более продуманной с точки зрения эстетики. Я так и не освоила искусство демонстрации своего тела, красивых очертаний, привлекательной геометрии, но мама будто изучила книгу о том, как быть соблазнительной. Как ставить ноги, как соблазнительно вывернуть и вытянуть стопы, как поднять руки и положить руку на бедро. Она знает, зачем нужна камера. Я вспоминаю еще одну специалистку по позам для постера – ее ближайшую подругу Ясуко, одну из «девушек Бонда».


Однажды, когда мне было лет двадцать с чем-то, мы с мамой сидели в темноте и смотрели на Ясуко в «Живешь только дважды». Ясуко появляется в сцене с купанием, где четыре служанки-азиатки в розовых атласных бюстгальтерах и трусиках с высокой талией молча ублажают Бонда.

«Полностью доверьтесь их рукам, дорогой Бонд-сан, – говорит хозяин дома, прежде чем Бонда начнут намыливать и тереть мочалками. – Правило номер один: никогда не делайте ничего для себя, когда это могут сделать другие… Правило номер два: в Японии мужчины всегда главнее женщин».

В списке актеров по версии IMDb Ясуко – девушка № 4 в купальне.

Спустя пятьдесят два года после выхода этой ленты Ясуко сказала на посвященной кино пресс-конференции: «Кто-то помнит меня по роли в фильме о Джеймсе Бонде, но в бондиане я вообще ничего не делала… В тех ролях, которые мне предлагали, я играла японку – какую-нибудь больничную сиделку, горничную или проститутку. У меня были очень ограниченные предложения».


Глядя на дающую интервью Ясуко, невероятно красивую и уверенную в себе, я думала: как меняется история, если ее объектом становится пейзаж? Если главная роль отведена ландшафту?


Моя мать ни разу не произнесла: «Да, мистер Бонд», но, рассматривая фотографии, сделанные за семь лет до моего рождения, я вижу ее в этой роли.


Мама и Ясуко умели очаровывать. Они понимали, какие незыблемые национальные особенности приписывают азиаткам и чего требует от них деловой мир, где молодость и красота являются капиталом. Чтобы их не отвергали, они нередко соглашались на такое амплуа, кокетничали и принимали позы изысканных статуэток. Главное – не позволить присвоенным твоему телу смыслам подавлять твою жизнь. Никогда не ввязывайся в историю, которая поглощает тебя и не отпускает.

* * *

Пока мы сидели в саду, солнце зашло. Дома и деревья стали серовато-голубыми. Во французском языке есть идиома для описания густых сумерек: l’heure entre chien et loup[7]. Имеется в виду, что в такой темноте не поймешь, кто крадется в тени – собака или волк. Или можно сказать иначе: когда невозможно отличить знакомое от незнакомого, домашнее животное от дикого.

* * *

Где-то в середине 1970-х мама позировала уже с меньшим энтузиазмом. С годами ей становилось всё труднее смотреть прямо в объектив. Она достигла того возраста, когда актрисы перестают быть востребованными и уходят на третьестепенные роли. На многих снимках она смотрит в сторону. Если она не в силах видеть камеру, то, наверно, и камера ее не увидит. В какие-то месяцы и даже годы она и вовсе не снимается, пользуется преимуществами невидимки. Когда же ее фотографируют, она уже не волнуется из-за выражения лица. Теперь, раз на ее лицо нет спроса, оно принадлежит ей. Его некому отдавать.


Фотографии садов обычно показывают, как женщина красиво вписывается в общий фон или тихо стареет, отступая на периферию и становясь не более чем расплывчатым следом чего-то неизменного, «того, что где-то там». Но это имеет смысл только в том случае, если для нас растения – не активные строители окружающей среды, которые создают условия для существования жизни, а всего лишь «декорации». Это работает, только если мы упорно сохраняем свою идентичность, которая отличает нас кустарника.


А что, если женщина не позирует, а просто смягчает и снимает ограничения? Что, если ей по вкусу ощущение жизни и включенности в процесс? Жить с тем, что растет вокруг, быть в центре этой жизни – значит мечтать, находясь внутри Бесконечности.

* * *

Мама кинула взгляд на белку, скачущую по телефонному проводу. Я сфотографировала ее в темнеющем саду. Спросила, может ли она сказать, когда была поистине счастлива. Попросила показать фото, где она спокойнее всего. Он выбрала снимок, сделанный в Гибралтаре, где она под деревом, а рядом сидит на ветке макака магот. Полупрозрачный вязаный жилет слегка облегает ее тело, от фотографии веет покоем и беззаботностью. Одиночеством.

японская художница

Через несколько дней после наших с мамой посиделок в саду я в роли таксиста везу по городу своих налопавшихся пиццы сыновей, выбирая неочевидные маршруты, и слушаю известную японскую художницу в передаче ВВС «Desert Island Discs» («Диски необитаемого острова»). Дети просят объяснить, почему об этой художнице нельзя говорить при моей маме. Они считают свою оба-тян большой оригиналкой – интересной и незаурядной личностью, человеком, который не любит, когда его задвигают на второй план. Она заставляет их нервничать, хотя они ее и любят.

– Какие-то там были терки, может, и что-то посерьезнее, чем недоброжелательность.

– А подробнее? – интересуются они.


Формат передачи «Desert Island Discs» предсказуем и потому действует успокаивающе. Жизнь, уложенная в сорок минут и восемь любимых музыкальных записей. Музыкальная заставка с криком чаек не менялась с 1942 года, с первого выпуска передачи. Впрочем, структура выпусков допускает неожиданные отклонения. «Слушатели, привыкшие к одним и тем же старым сюжетам, отвлекаются, если выбивающаяся из общего тренда мелодия напоминает им о трудностях, которые им пришлось преодолевать в молодости», – пишет Хуа Сю в The New Yorker. На случай кораблекрушения японская художница первым делом выбрала «Non, je ne regrette rien»[8] Эдит Пиаф.


– Может, они были слишком похожи, – говорю я сыновьям.


С японской художницей Й. мама подружилась в 1966 году в Лондоне. Й. написала книгу о концептуальном искусстве, содержавшую множество творческих инструкций, стихов и иллюстраций, и представила перформанс, в котором она сама неподвижно сидела на подиуме, а зрителям предлагалось отрезать лежавшими перед ней ножницами маленькие кусочки ее одежды.


В 1960-х годах японская диаспора в Лондоне была довольно малочисленной, и мама с Й. ощутили нечто вроде мгновенного узнавания. В детстве они обе пережили бомбардировку Токио, обе посвятили себя искусству, обе выбрали путь культурного бунта, вышли замуж за белых мужчин пролетарского происхождения и эмигрировали в другую страну.

bannerbanner